СКАЧКОВ К. А.

НАЦИОНАЛЬНАЯ КИТАЙСКАЯ КУХНЯ

(См. выше: июль, стр. 69.)

VI.

Так как процесс «покушать» есть главнейшая цель в жизненной деятельности китайца, оттого естественно, что ему дано почетнейшее место во всем домашнем и общественном обиходе. При встрече не только с приятелем, а даже с случайным прохожим, с посторонним лицом, самым обыкновенным приветствием, долгом любезности, учтивости, как угодно назовите, можно услышать вопрос: «чи ляо фань нина мэй ю» (кушали ли вы), и, конечно, никто никогда не ответит, что не ел. Такой ответ был бы позором для отвечающего, был бы некоторым образом признанием, что ему поесть не на что. Я не могу забыть китайца-учителя в Пекине, при русской школе для детей албазинцев (Окитаившиеся православные потомки русских поселенцев в Албазине, на Амуре.). Встречая меня каждое утро, в 6 часов, в нашем саду, куда я выходил на прогулку тотчас как вставал со сна, учитель непременно меня спрашивал: «чи ляо фань нина мэй ю?» Несмотря на мои замечания, что я только что встал, он возражал мне, что нельзя же не спросить. Однажды, живя на даче в пекинской окрестности, после ночной бессонницы, я пошел пешком на дачу к своему товарищу, за 15 верст; со мной должен [687] был пойти слуга, не успевший ничего поесть; встречавшиеся прохожие, засматриваясь на меня, как на иноземное диво, на жителя с западного моря (европейца), обращались к моему слуге с любезностью: кушал ли он? Слуга, отощавший с голода, бойко отвечал: кушал. Тоже, между китайцами, одним из любовных вопросов можно часто услышать: сколько раз в день кушаете? в день сколько съедаете чашек каши? Отвечающий, прихвастнув о лишнем разе, о лишней чашке, обыкновенно обеими ладонями изображает размер употребляемой им чашки для каши. При дружественных разговорах с иностранцами, не редкость услышать вопросы: есть ли в вашей стране рис? сколько раз в день в вашей стране обедают? все ли пять родов хлеба растут в вашей стране? Кстати заметить, что между китайцами во всех слоях общества очень упорно держится убеждение, что иностранцы живут в Китае оттого, что у себя, на родине, им есть или нечего или в на что.

Так как, по учению китайцев, только хорошо насыщенный желудок, это гнездо ума, способен к сознательной, мудрой деятельности, то естественно, чем более и лучше он насыщается и чем он более восприимчив в таковому насыщению, тем убедительнее, натуральнее свидетельствуется, что собственник утробы умен. Китайская фраза «та хой чи» (он умеет кушать), очень характерно выражает, что «он — человек умный». А так как люди богатые, постоянно насыщающиеся мясом, в пищевом отношении всегда стоят выше питающихся только пищей мучной, то такой бедный люд обыкновенно считается не далеким по разуму, и в отличие от первых, называемых «чи жоу ди» (питающиеся мясом) именуются «чи мань ди» (питающиеся мучным). По мнению китайцев, эти два разряда составляют собой противоположные группы человечества, две категории, счастливцев и несчастных, умных и неразумных, возвеличенных судьбой и угнетенных ею. И все помыслы последних обыкновенно витают в мечтах дождаться быть «чи жоу ди». Таким вожделенным влечением особенно отличаются начинающие торговцы и учащаяся молодежь, которые после удачных экзаменов, могут попасть на казенную службу, щедро питающую своих адептов.

В природе человека, — я говорю о китайце, — очень сытное насыщение пищей наружно высказывается «рыганием», — я пишу очень серьезно, срисовывая китайца с натуры. Каждый кушающий гость, даже на самых блестящих обеденных собраниях, [688] обнаруживает свою учтивость и, так сказать, тонкую благодарность кормящему его, когда за трапезой выразительно рыгнет раз или несколько раз. Это у китайцев своего рода шик; это — положительный признак, что рыгнувший умеет покушать.

При таком значении процесса «есть», вполне естественно, что для него в Китае устроены все удобства и все приспособления. В городах, в каждом селении и на перекрестках загородных дорог, повсюду встречается много трактиров, харчевень, постоялых дворов и т. п. При похвальной простоте во всем быту у китайцев, эти заведения обыкновенно отличаются замечательной бедностью во всей обстановке, но, вместе с тем, они не отличаются и чистотой. Впрочем, есть и шикарные, очень дорогие рестораны, где во всем видна претензия на роскошь и на чистоту, и где кроме самого изысканного обеда к удовольствию обедающих даются театральные зрелища. Все названные съестные заведения, за исключением, впрочем, подобных ресторанов, обыкновенно многолюдны. Они посещаются шатающимися, праздными людьми, — это по большей части солдаты, и особенно в дни получаемого ими жалованья; постоянными посетителями бывают, впрочем без женского пола, целые семейства, не имеющие своего хозяйства, и всего больше являются разного звания люди, ради угощений по случаю какой-либо сделки, за исполненную услугу, коммиссию, и т. п. Вообще угощение обедом, во всякий час дня, считается китайцем лучшей любезностью и некоторым образом обязательным при встрече с нужным человеком. Даже у себя дома было бы не учтиво не просить пришедшего гостя пообедать, хотя каждый китаец, знакомый с приличиями, не должен соглашаться остаться обедать столь бесцеремонно, не бывши приглашенным заранее. Однажды, в Пекине, некто Гао, мой почтенный профессор, высказался мне о своем вчерашнем испуге. Гостя своего, старого приятеля, он просил остаться обедать; гость отказывался, а Гао все crescendo настаивал на своем, так что, наконец гость согласился с ним; во такое неожиданное согласие столь сильно огорчило хозяина, человека бедного, что он, покраснев до ушей и откашлявшись, внезапно спустился на минорный тон, сознавшись, что у него никакого обеда нет.

Почти во всех харчевнях, да и во многих трактирах, публика обедает вне, на улице, под навесом; и не редкость увидать, что за одним столом, рядом с барином, с [689] каким-нибудь «чи жоу ди», сидит грязный, почти нагой нищий. Таков принцип равенства в очень церемонном Китае; столь строго уважается истина, что трактир создан для человека, а не человек для трактира. Около трактиров можно встретить кушающими стоящих посреди улицы. Это шик между «чи мянь ди», когда каждый прохожий с завистью увидит обладателя чашки риса или лапши; и, конечно, никто не пройдет мимо, не сделавши книксена и не произнеся «чи ляо фань нина».

Относительно пищи у себя дома, что бывает только у людей семейных, обыкновенно обедают утром, не позже как через час после сна, и еще вечером около 3-4 часов; а в богатых домах обедают по три, по четыре раза в день, собственно ради безделья и ради тщеславия. Должно заметить, что при всей расчетливости китайцев, они весьма дурные хозяева. Самая архитектура их домов свидетельствует, что в них не может жить хорошая хозяйка. И действительно, возможно ли хозяйничать и экономничать, когда при квартире нет ни кладовой, ни ледника? Замечательно, что на китайском языке нет и слова, которое бы в точности выражало наше понятие о кладовой. Видя мою кладовую с провизией, китайцы-слуги дали ей прозвище «пу цзы» (лавочка). Все, что требуется для пищи, и даже каждая мелочь для хозяйства, например, два-три гвоздика, веревка, для каждого раза должны быть куплены; известное выражаете «яо мой» (надобно купить) всего чаще повторяется между китайцами.

По части пищи, одна из главнейших основ в китайском культе, почитание старших, играет в семействе существенную роль. Глава семейства всегда получает лучшую пищу, чем все остальные члены семьи. В семье небогатого состояния, только глава питается мясом. Между ними бывают и такие, которые всегда обедают в трактире, или же только для себя получают оттуда обед. И такой себялюбивый обычай нисколько не представляется зазорным для остальных членов семейства, может быть, под час и голодающих. Кстати можно сказать, что по древнему уставу почитания старших дети не смеют ни сидеть, ни даже разговаривать в присутствии главы семейства, при его обеде они должны стоять как слуги, хотя бы были уже сами женаты и с детьми. В давнюю старину этот обычай соблюдался в точности; а ныне, в век упадка патриархальных нравов, как жалуются китайцы, описанная [690] церемония исполняется не более, как для показа, только при посторонних.

Наконец очень многие семейства, обыкновенно бедные, покупают готовый обед у разнощиков. Разнощик в небольшой тачке, со вделанной в нее печуркой, развозит обед по улицам. Для большей легкости в перевозке тачки, к ней приспособляется парус.

Соответственно с изобилием в съестных заведениях и с потребностью приговления пищи в каждом, даже мало-мальски состоятельном семействе, в Китае существует очень значительный спрос на поваров, и в них обыкновенно не встречается недостатка, несмотря даже на то, что для замены их редко бывают кухарки. Все повара непременно принадлежат к своему цеху, от которого имеют аттестаты; аттестат приобретается после экзамена там же; он определяет искусство повара по степеням, некоторым образом соответствующим званиям от баккалавра до доктора. Каждый повар непременно имеет у себя одного или двух учеников. Что китайские повара знают свое ремесло, в этом не усумнится никто из иностранцев, живущих в Китае. Действительно, они готовят пищу хорошо и вкусно, и нельзя не ценить их особенно за то, что между ними нет пьяниц. В Китае иностранцы редко имеют поваров из Европы, очень дорого стоющих и большей частью пьяниц. Благодаря своему искусству и хорошему вкусу, которым вообще счастливо одарена китайская нация, и благодаря имеющимся переводам на китайский язык наших поваренных книг, они быстро приучаются готовить кушанья европейской кухни, обыкновенно не заслуживающие осуждения даже со стороны лучших наших гастрономов. И не только в Китае, а всюду на крайнем востоке, — я видел их в английских домах даже в Индии, - китайские повара считаются лучшими и самыми дорогими. Хороший повар обыкновенно получает жалованья до 25 долларов. Как на образец знания китайским поваром своего ремесла можно, например, упомянуть об известном китайском «menu» в пятьдесят блюд, все приготовленных только из баранины, конечно с разными соусами, гарнирами и фаршами.

Но, должно сказать, между китайскими поварами есть и тяжкие пороки, присущие натуре почти каждого из его соотечественников. Они известны неопрятностию и воровством. Китайский повар никогда не позаботится ни о чистоте своих рук, ни о чистом переднике, ни о колпаке; не особенно заботится [691] промывать провизию; для обмывки посуды не станет искать чистой воды, если под боком стоит кадка с помоями; однажды мне привелось быть в своей кухне случайным свидетелем такого цинизма, вследствие чего я заставил слугу при моем обеде подавать таз с водой, в котором при мне он обязан был мыть посуду. Другой порок, воровство, переносить несколько легче. Китаец-повар, равно как и каждый слуга, непременно ворует у своего господина. Ворует не вещи, а известный процент с каждой сделанной им покупки. Это воровство известно у китайцев под техническим словом «чжуань» (утаить). В китайских семействах такая утайка обыкновенно простирается до 10%. Во время оно столько же утаивалось и в иностранных семействах; но ныне, по мере более короткого знакомства с привычками иностранцев, и видя, особенно между англичанами в портах, всю их нерасчетливость и роскошь в образе жизни, китайцы стали увеличивать проценты своей «чжуань» до 15%, до 30%, а иногда и более. Уничтожить такой грабеж крайне трудно, даже едва ли и возможно. Переменив повара или другую прислугу, необходимо нанять других, которые в свою очередь не уступят первым ни в чем. Таков национальный обычай, простирающийся не на одну прислугу, а на каждую профессию; казенные сундуки терпят от «чжуань» всего наиболее. Такое «чжуань» китайцы оправдывают тем, что каждый труд должен быть оплачиваем. При таком сознании своего права, названное воровство организовано в правильную систему, в которой главнейшим основанием служит неизменное постановление, состоящее в том, что все утаенное артелью, — прислуги ли при доме или вообще лиц, находящихся под ведением общего им хозяина или начальника, — должно каждый месяц делить между собою честно, но не поровну, а соответственно положению каждого, самому старшему всего более и самому младшему всего менее. Так как этот обычай известен каждому китайцу, и он не искореним, то между местными богатыми барами существует обыкновение, держа много прислуги, никому не давать жалованья, основательно заключая, что от покупок и от множества других способов «чжуанить», прислуга голодной не будет. Оттого-то можно сказать утвердительно, без всякого исключения, что нет в Китае повара, или за него закупающего эконома, который не обирал бы своего господина. Ему было бы совестно за самого себя, если бы он не «чжуанил»; да, действительно, и нельзя ему [692] быть честным, находясь в кругу и под ферулой других слуг; он обязан же чем-нибудь делиться с ними, иначе теже товарищи выживут его из дома, да нигде и не достать ему нового места. Его непрошенную честность обратят в посмешище и расславят елико возможно. Я знавал иностранное семейство в Пекине, в котором, при вопиющей необходимости сократить расходы, один из его членов решился сам покупать провизию; но, сделав два-три опыта, убедился, что его благое намерение неуместно. Когда он приходил на рынок, даже в лучшие лавки, его обыкновенно окружали зеваки, смеясь ему под нос, даже перещупывая, точно на чучеле, его платье; да и сами лавочники, представляясь непонимающими языка такого незваного покупателя, брали с него вдвое, втрое дороже и отпускали худшую провизию. На такое нахальство не жаловаться же полиции; ее ли это дело? Да, китайские лавочники приучены не отступать от издревле заведенного обычая, продавать свой товар не лично господину, а чрез его прислугу, выдавая за то последнему известную долю барыша. Бывает и так, что повар заключает договор с лавочником — брать провизию только у него, и за то, кроме условленной доли платежа, еще он получает в лавке ежедневно обед, с водкой и табаком. Оттого и случается слышать жалобы поваров, особенно в домах у иностранцев, что такой-то провизии на рынке не нашлось. То есть, ее действительно не нашлось в продаже в законтрактованной им лавке.

При характере, свойственном каждому китайцу, быть скромным и приветливым, или казаться таковым, он вместе с тем зол и мстителен к тому, кто нарушит его привычки, его средства к наживе и т. п. Между поварами известная манера мстить в том случае, если его господин заставит приготовить обед из заготовленной уже, помимо повара, провизии. Не смея отказаться он нее, повар за то истребляет ее настолько безжалостно, что непременно не хватит на обед. Такое истребление отличается своей оригинальностию: выдерживая свое достоинство, не похищая ничего из кухни, не вынося ничего за двери, в кухне же повар снимает половицы, то есть несколько ее кирпичей, — в Китае, даже в комнатах дворца пол всегда кирпичный, - роет под подом яму и туда то сваливает, то выливает провизию, потом закладывает яму тем же кирпичами; образовавшуюся гниль впоследствии выбрасывают вон.

Сказав о поварах, кстати упомянуть и о китайских [693] слугах. Они ровно столько же порочны, как и первые, но за то всегда трезвы, кротки пред своих господином, замечательно исправны и аккуратны в исполнении своих обязанности, и отличаются ловкостию. Можно быть вполне уверенным в благонадежности и расторопности его даже при большом обеде. Да, здесь в Петербурге, имея пред глазами русскую прислугу, мне не раз случалось вспоминать об исправной китайской прислуге. При отсутствии в Китае паспортной системы, слугу всегда нанимают за поручительством доверенного лица; а при начале разделения труда, — что в Китае в большом ходу, — как китайцы так и иностранцы volens nolens должны держать у себя по нескольку слуг. Очень обыкновенно, что слуга на одном и том же месте живет продолжительно, несколько лет.

VII.

Китайский обед и способы его приготовления поразительно отличаются от наших. Так, большая часть кушаний, за исключением жаркого, варятся китайцами на парах; все кушанья подаются в столу уже разрезанными на мелкие кусочки; китайцы не стряпают пирогов и пуддингов, не делают галантинов и мороженного; их обед всего более изобилует соусами. К обеду не подается ни хлеба, ни соли; взамен соли китайцы употребляют соленые прикуски (сянь цай) и сою (цзян ю), о которых я говорил выше; чтож касается до хлеба, без которого у нас не обходятся в течение всего обеда, то и он является к китайскому столу, но уже перед окончанием обеда.

Вообще должно сказать, что между особенностями в обычаях китайцев, столь часто противоположными с нашими, наиболее резки и замечательны особенности при их обеде. Кроме других, о чем скажу ниже, прежде всего нельзя не обратить внимания на то, что их обед начинается с того, чем обыкновенно мы оканчиваем его. Севший обедать, не получая закуски, сперва принимается за фрукты и десерт; потом ему подают разное жаркое и соусы; затем — разные супы; если есть уха, то она подается последнею; и наконец, вместо закуски подают булки, сладкие печенья и еще десерт. Если обед не званый, то с булками подают и рисовую кашу. По поводу такого порядка в способах утолять свой голод, я не [694] могу забыть случая, в 1867 году, за который едва не пострадала прислуга в одном из наших палаццо. Будучи путеводителем приехавших в Петербург оффициальных гостей — китайцев, я удостоился с ними приглашении обедать в Петергофе в... Хотя обед был назначен к 6 часам, но, благодаря дождю, мы были вынуждены укоротить нашу прогулку в парке, явившись, к обеду ранее. Стол был уже сервирован и приготовлена закуска. Мы были одни. В ожидании обеда, я предложил китайцам закуску, и сам занялся ею; но мои китайцы, не последовав моему примеру, уселись в столу и усердно принялись, за конфекты и фрукты. Вскоре и я присоединился в ним. Внезапно вошел распорядитель хозяйством, граф М. П. Увидев, что мы питаемся фруктами, ему представилось, что мы, должно быть, очень голодны и ждем не дождемся обеда. Это обстоятельство до того смутило его, что он тотчас вышел, и стало слышно, что за дверьми он высказывал свой гнев первому попавшемуся слуге. Поняв его недоразумение, я поспешил увидаться с графом и уверить его, что китайцы по своему обычаю начали обедать с конца, с десерта. Понятно, что такое объяснение его рассмешило, и он предоставил мне дать китайцам полный простор есть по своему. Однакож они не могли воспользоваться возможностью напитаться вполне по своему, будучи обязаны сами разрезывать подаваемое им кушанье. А разрезали они ножиком не лучше наших детей, только что вышедших из-под команды няньки.

Китайский обед бывает двух категорий: пекинский и кантонский. Пекинский наиболее употребителен во всем Китае, и особенно между богатыми людьми; а второй всего более уважается в кантонской губернии и везде там, где преобладает коммерческий элемент кантонцев. Характеристические между ними отличия состоят в том, что пекинские обеды менее изобильны в своих «меню», но за то известны лучшей разборчивостию в провизии. А кантонский пользуется между китайцами своей известностию особенно в том, что, для его приготовления, повара нисколько не брезгают для провизии всяким продуктом, хоть сколько-нибудь съедобным, только бы он более или менее сносно воспринимался желудком человека; для этого же обеда идет в употребление касторовое масло; на званом обеде считается почетным подать жареного или вареного змея. Кстати заметить, что между поварами пекинскими и кантовскими вечное соперничество, вечный спор в преимуществах стряпни. Иностранцы в Китае дают предпочтение [695] пекинскому обеду. Китайцы, привыкшие к пекинскому обеду, а пекинцы в особенности, питают отвращение в кантонскому обеду. Как на пример, в подтверждение только что сказанного мной, я могу указать на одного китайца, пекинца, несколько лет сопровождавшего меня, в качестве чичероне, при частых экскурсиях по Китаю. В Ханькоу я обыкновенно останавливался у одного из моих соотечественников, у которого вся прислуга были кантонцы. Мой китаец, с упорством избегая их пищи, даже отказался пользоваться между ними готовой квартирой и содержанием, останавливаясь у своего земляка в очень дурно обставленном постоялом дворе. Однажды зимой, в 1877 году, когда в Ханькоу мороз доходил до 10°, мой чичероне решился скорее мерзнуть в своей убогой кануре, чем перебраться в приглашающим его кантонцам, в удобное и теплое помещение. Эта настойчивость довела его до злой простуды, от которой вскоре он умер.

Чтоб закрыть для обеда на стол у китайцев требуется не многое. Впрочем, наше выражение «накрыть на стол», для китайского обеда не имеет смысла. Действительно, кроме вышезамеченных противоположностей, при китайском обеде, даже при самом изысканном, полное, так сказать, отрицание нашего комфорта поражает каждого иностранца. Для обеда у китайцев не требуются и нет за столом ни скатерти, ни салфеток, ни ножей, ни вилок, ни блюд, ни тарелок; нет никакой стеклянной посуды; нет ни соли, ни хлеба. А между тем они хвалятся своим национальным комфортом, ведущим свое начало со времен древних, и очень охотно осуждают своих соседей, полудиких монголов, за их цинизм, - хватающих пальцами оторванный кусов вареной баранины и пальцами же сующих его в рот своему гостю. Осуждают и нас, тоже близких их соседей, подобно как и всех цивилизованных иноземцев, за то, что мы, не смотря на прирожденное барство, садимся за обед, словно за тяжелую работу, вымаливая себе каждый кусов пищи усиленным действием ножа и вилки. В защиту китайцев можно сказать только, впрочем очень существенное, что их обеденный стол, при всей своей поразительной простоте, нисколько однако же не лишает обедающего возможности вкусно и сытно поесть.

Я разберу, чем отличается сервировка их обеденного стола. Стол не накрывается белой скатертью, при отвращении будто бы каждого китайца, или точнее, при его боязни иметь пред глазами белое, — эмблему глубокого траура; оттого же у них нет [696] в спального белого белья, заготовляемого только для покойника. Но такой ответ далеко не оправдывает китайцев, если обратить внимание на то обстоятельство, что ведь носят же китайцы, в летнюю жаркую пору года, белые халата в поддевки; да еще, белое столовое белье могло бы быть заменено каким-либо пестрым. Оттого должно придти в заключению, что китаец не видит особенной потребности в употреблении скатерти. Впрочем, в состоятельных семействах, в замен скатерти, кладут на стол деревянный столечник, хорошо выполированный под первым лаком.

Чтож касается до салфеток, то, при необходимости обтирать рот и пальцы, пред прибором каждого обедающего имеется пачка небольших листков бумаги. Бумага мягкая, плотная, непременно желтоватая. Она же заменяет собой и носовой платок. Раз употребив, лист бросают, как ни в чему негодный. Кстати заметить, что китайцы подвергают каждого иноземца, так сказать, постыдному осуждению за то, что он, раз сморкнувшись в платов, не бросает его, а бережно с содержимым сует к себе в карман. Употребление бумаги-салфетки введено почти одновременно с изобретением в Китае бумажного производства (105-107 года по Р. Х.); а прежде, как гласит предание, для той же цели были в употреблении плетенки из травы и соломы, то есть нечто в роде рогожки. Впрочем, благодаря близкому знакомству с иностранцами, в 1820 годах в Кантоне между китайцами стал вводиться обычай употребления настоящих салфеток. Но, однакож, столь похвальное заимствование чужого преобразилось в свою национальную форму. Она выразилась тем, что оставляя в изгнании белую салфетку, китайцы заменили ее ситцевою, на шелковой подкладке, с петлей на одном ее углу, за которую она привешивается к верхней пуговице халата. Но и поныне, хотя такие салфетки употребляются везде в Китае, они пока стоят в разряде моды, не получив права гражданства; оттого даже при богатых обедах по прежнему для каждого прибора полагается пачка бумажек, а желающий иметь салфетку должен иметь собственную. С недавних пор в хорошо обставленных трактирах стал вводиться оригинальный обычай — иметь особого слугу с пристегнутой салфеткой. Его обязанность состоит в том, чтоб подходить то к одному, то в другому посетителю, обедающему в трактире, с предложением воспользоваться его салфеткой. Таким образом, одной и той же салфеткой, всегда сомнительной чистоты, делается [697] услуга сотням ртов и пальцев. Такой факт не служит ли одной из многочисленных иллюстраций, и небрезгливости, и неряшества китайца?

Взамен нашего прибора ножей и вилок, при китайском обеде употребляется орудие, — нечто примитивное, — пара палочек, называемых «куай цзы». В глубокую старину употреблялись «куай цзы» железные, а ныне в общем употреблении деревянные, красные или черные, с небольшим по пяти дюймов длиной. А ради шика употребляются «куай цзы» из слоновой кости, с серебряными наконечниками. Но такая роскошь ни при каком обеде при приборе не полагается; желающий ими щегольнуть обязан иметь свои собственные. Он носит их при себе в футляре, пристегнутом к кушаку его халата. Так как все кушанья подаются в столу нарезанными, то обедающему нет ровно никакой надобности в ноже. Держа пару «куай цзы» промеж пальцев правой руки, китаец весьма ловко подхватывает ими пищу; даже берет ими рассыпчатую вашу, хотя до рта каждый раз доходит не все взятое, упадая назад в ту же чашку.

Взамен нашей ложки китайцы употребляют нечто в роде совка или ковшичка фарфорового.

Взамен блюд и тарелок употребляются только фарфоровые блюдечки. На блюдечках подают к столу кушанье и на таких же блюдечках едят его. Суп подают в фарфоровой чашке, схожей с нашей полоскательной чашкой. По китайскому обыкновению, на обеденный стол всегда разом подают по нескольку блюдечек более или менее однородных кушаний, — иногда доходит до десяти, - расставляя их по середине стола симметрически. Для прибора обедающего ставят такое же блюдечко. Кроме упомянутых блюдечек, пары «куай цзы» и пачки бумажек, при приборе обедающего еще ставится миниатюрная фарфоровая чашка с подливкой сои, и такое же блюдцо с солеными прикусками (сянь цай). Обедающий, не упуская из руки «куай цзы», орудует ими, беря с блюдечек со средины стола то одно, то другое кушанье, обмакивает его в сою, и кладет на свою тарелку, или же, что бывает чаще, прямо в рот; и по временам закусывает солеными прикусками. Постигший до всех тонкостей искусство обедать, обыкновенно в течение всей трапезы остается без перемены, при одном и том же своем блюдечке, не смотря даже на то, что хозяин или сотрапезник, ради особой любезности, приветственно и собственноручно своими «Куай цзы», кладет на его же блюдечко [698] кусочки того или другого кушанья. Если обедающих несколько, то вследствие подобной взаимности в угощении, блюдечко порядочно переполняется разными кусочками кушанья, образуя своеобразный винегрет. И за эту любезность требуется поклон, да еще и взаимность, положив кусочек кушанья и хозяину и сотрапезникам.

За обедом китайцы пьют чай и водку. О них я уже говорил прежде. Если обедающий спросит воды, что случается редко, — китайцы до нее не охотники, — то ее подают в фарфоровой чашке. Обедающий был бы недоволен, если бы слуги не заботились, о частой для него перемене чая и водки; то и другое постоянно должны быть теплым!

Должно заметить, что китайцы не всегда отличались такой простотой в образе жизни, как теперь. В былые времена, особенно при сунской династии, царствовавшей в 960-1279 годах по Р. Х., в золотой век общественной жизни, поэзии, театра, и замечательных актрис и кокоток, из которых некоторые и по сию пору оставили по себе народную память своей красотой, просвещением и влиянием в государственной сфере, — в те времена, хотя общественные собрания, как и теперь, тоже ограничивались только обедами, но за то, не в пример нынешним, обеды отличались своей роскошной обстановкой. Современные историки свидетельствуют, что у богачей вся посуда была серебряная и золотая. То ли мы видим теперь, восклицают китайцы? — теперь, когда уже второе столетие, в видах уничтожения взяточничества, законами строго воспрещено, всем находящимся на государственной службе, иметь у себя золотую и серебряную посуду, равно как и играть в карты и посещать театры. Но такими мерами нисколько не искоренилось взяточничество, въевшееся в плоть и в кровь китайца, а запрещения остались мертвыми буквами. Китайские чиновники тайком посещают театры, и тайком играют в карты, но не в городе, а обыкновенно на загородных кутежных гулянках, — в кумирнях. Только одного, названной дорогой посуды, действительно ныне не видят ни у кого. Даже богатые купцы ее не держат, вероятно в опасении расшевелить корысть местных властей. Да, рассуждают китайца, мы далеко отстали от прежней роскоши, как в одеянии, так и в пище; но, не смотря на то, и теперь можно вполне усладить свою утробу, особенно на званом обеде, когда искусство повара и любезности хозяина, возбуждая аппетит, заставляют забыть прошлое. [699]

VIII.

Я уже упоминал выше, что китайское приличие требует являться на обед только по предварительному приглашению. Приглашения бывают или лично, или приветливой запиской на визитной карточке. Соглашающийся быть на обеде непременно извещает о том заранее. Гость, входя в дом, где приглашен на обед, обязан, так сказать, купить себе право на такое гостеприимство, то есть заплатить за вход. Этот платеж называется «чу фен цзы». Не имея определенной таксы, он находится в зависимости от доброй воли каждого, от большого или меньшего достатка платящего, и от большого или меньшего значения в обществе дающего обед. Таких образом «чу фэн цзы» простирается от 50 копеек до сотен рублей; вместе с деньгами тоже иногда доставляют разную провизию и подарки. Прием «чу фэн цзы» совершается доверенным слугой, записывающим в особую тетрадь кем и сколько внесено. Такая тетрадь хранится в доме, как зеница ока, служа кодексом, необходимой указательницей, сколько должно будет внести «чу фэн цзы» при предстоящих приглашениях на обеды к обедавшим в доме, руководствуясь правилом: внести ровно столько же или больше, сравнительно с тем, сколько было внесено приглашающим. Впрочем, такое правило не обязательно для получающего «чу фэн цзы», если вносящий, преимущественно на похоронный обед, как бы удрученный горем, выкажет свою последнюю лепту, благочестивую щедрость в памяти умершего. Это относится всего чаще к взносам в доме лиц высокопоставленных. Но, при известной бессердечности китайцев, такое выражение чувств должно понимать в ином смысле; в смысле вывески своего тщеславия, которая будет красоваться в тетради у знатного лица, ради свидетельства его будто бы близких отношений к умершему, или же ради тонких расчетов на представляющуюся лучшую карьеру по службе и т. п.

Чтоб осязательнее изобразить всю щедрость своего приношения провизией и другими подарками, обыкновенно подробно прописывается на визитной карточке, что именно доставляется: например, столько-то живых баранов, свиней, уток, разных круп, партий готового обеда, траурных принадлежностей и проч., и всему подводится итог стоимости. Но отчего же кстати не заметить, что изворовавшаяся нация поднебесной [700] империи, искусившаяся на множестве темных проделок, умеет обманывать и покойников. Ради того, что подобные приношения, будучи грузными, должны доставляться не лично, а слугой дарящего, все сотоварищи посланного слуги сочли бы его за олуха, если бы он исполнил в точности данное ему поручение. Обыкновенно оно исполняется так: слуга, получив от своего господина заготовленное приношение в натуре, немедленно продает его; или же, слуга получает деньги для личной закупки приношения, — но ничего не купит. Затем, получив от господина карточку с подробным описанием и с итогом ценности посылаемого, слуга смело является в дом покойника, имея в руках только данные ему деньги и карточку, которые он и передает приемщику приношений. Между ними происходит открытый торг. А по заведенному издавна обычаю, обыкновенно торг заканчивается тем, что приемщик отсчитывает себе три четверти и возвращает доставщику одну четверть со всей означенной суммы денег на карточке. Вслед за таким дележом, приемщик подробно вписывает в счетную тетрадь все будто бы им принятое, а карточку оставляет при тетради документом, вручая доставщику квитанцию. При похоронах в Пекине известного богача и государственного деятеля, «Ци-шаня», в октябре 1854 года, мне привелось видеть такую счетную тетрадь. Всего «чу фэн цзы» деньгами было до девяти тысяч рублей, а приношениями подарков слишком на двадцать тысяч рублей, так что одной живности насчитывалось порядочное стадо. Мне было объяснено, что приношения деньгами были в точности переданы наследнику «Ци-шаня», между тем как все утаенные взамен подарков деньги приемщик очень честно разделил между всей дворней, соответственно рангу, до последнего чернорабочего. А на вопрос, как извернется приемщик, если о доставленных подарках спросит наследник, мне было отвечено, что в таком случае, - впрочем, очень невероятном, — вся дворня сумеет показать, что столько-то съедено было гостями, столько-то голов переколело, а остальное, какую-нибудь малость, возьмут на прокат, для показа господину.

Столь хитро наживаются слуги. Но бывают и господа, ради наживы спекулирующие своими обедами. К этому разряду по большей части принадлежат мелкие чиновники и писаря, сумевшие захватить в руки какое-либо управление; при барстве начальствующих и при бездействии подчиненных, или же, при корыстолюбии и тех и других, таких влиятельных знатоков, и [701] особенно в Пекине, не пало. Они-то и пользуются каждым представляющимся случаем, например, семейным праздником, кончиной даже дальнего родственника, наградой начальников и т. п., чтоб задать обед. Приглашенные, чем-либо связанные по службе или по делам, и карьеристы, волей-неволей вносят более или менее крупные «чу фэн цзы», чтоб пообедать. В Пекине около меня жил сосед, что-то в роде регистратора в придворном ведомстве. Он жил очень открыто в барском доме. На его частые обеды съезжались крупные тузы. А за то, по словам пекинцев, за какое бы дело он ни взялся, особенно по части подрядов во двору, всегда можно было ручаться за полный успех.

Для званых обедов в Китае существует обыкновение, даже при очень просторной квартире ставить на дворе навес («пэн»). Он делается на жердях из натянутых цыновок. При самой постановке навеса непременно является десятский общины нищих для получения в ее пользу налога, простирающегося, смотря по размерам навеса, иногда до 15 рублей. Не заплативший этого налога рискует найти свой навес или разломанным, или подожженным. Под навесом расставляются, в некотором расстоянии один от другого, обеденные столы, и к каждому ставятся по восьми стульев, по два в ряд. Все равно, богатый ли, бедный ли дает обед, обеденные столы всегда одной и той же формы, четыреугольные, слишком по три фута в длину и в ширину. Они называются «па сянь чжо», то есть «стол восьми мудрецов». Наши археологи, может быть, поинтересуются услышать о китайском предании, гласящем, что на таких же столах обедали и современники великого философа Кун-цзы (Конфуция), то есть, тому назад слишком 2,300 лет.

Получивший приглашение на обед, приходит туда в тот час, по собственному его выбору, когда ему представится наиболее удобным. С 9 часов утра обед уже начинается, продолжаясь до 3-4 часов пополудни. Заплатив «чу фэн цзы», приглашенный входит под навес, подав слуге свою визитную карточку. Его встречает хозяин и с того же момента начинается ряд взаимных церемоний. В церемониях, в самых приветливых выражениях, поставлены на первом плане лесть, лицемерие и самоунижение, все, сопровождаемое глубокими поклонами. Каждый более или менее приличный человек конечно сознает, что гостю принадлежит право войти прежде, впереди хозяина, но принятое приличие побуждает гостя, униженно [702] преклонившись, почтительнейше уступать эту честь хозяину. А хозяин обивав ответить «бу гань, бу гань» (не смею, не смею), сделать книксен и просить «старшего братца» (приветствие гостю) войти впереди. Такая взаимная любезность повторяется более или менее долго, смотря по рангу гостя, и конечно «старший братец» всегда войдет первым. Затем хозяин озабочен посадить гостя в столу. Так как столов бывает наставлено несколько рядов, то важнейшая забота состоит в том, чтоб уметь посадить гостя на подобающее ему место. Чем гость выше стоит по рангу, тем необходимее усадить его в первом ряду столов, и непременно в компании с лицами, подходящими в его рангу. И притом, из среды восьмерых сотрапезников, почетнейшему должно предоставить за столом высшее место, т. е. то место, по левую руку, откуда глаза усевшегося были бы обращены в югу. При этом я должен заметить, что, в прямой противоположности нашим приличиям, у китайцев считается почетной не правая, а левая сторона. Для большого еще почета гостю, слуга спешит повесить на спинку его стула красное суконное покрывало. Но прежде чем сесть, между гостем и хозяином опять происходят несколько церемонных переговоров и книксенов; а уже усевшись, гость обязан наслушаться самых любезных приветствий от сотрапезников, — приветствий по большей части восторженных и чинопочитательных, и сам обязан отвечать тем же. Если гость принадлежит к числу тузов, или же только выказывает себя тузом, то позади его стула становятся двое или трое его слуг. Последние оставляют обязанности прислуживания домашней прислуге, и обязанности их последних состоят в автоматических движениях для своего господина, в поднесении ему салфетки или бумаги для сморканья, жестяного шкалика для плеванья и закуренной трубки. Не ограничиваясь приемами и усаживанием своих гостей, заботы хозяина не прерываются в течение всего обеда и особенно около личностей почетных, которых он упрашивает каждого есть, не церемонясь; он подкладывает на блюдечко того или другого гостя то одно, то другое кушанье; подходит в гостю, чтоб произнести какую-нибудь любезность, чтоб выпить за его благополучие. И гость обязан отвечать тем же. Таким образом, когда обедающих много, то хозяин, при усердии к угощению, не имеет досуга ни посидеть, ни поесть.

Насколько мало бывает оживлен китайский обед, можно отчасти заключать уже из того, что между обедающими никогда не присутствуют дамы. Хотя при больших семейных [703] праздниках иногда приглашают и дам, но они обедают у хозяйки, на дамской половине. Только в некоторых богатых ресторанах, в их отдельных кабинетах, иногда случаются обеденные собрания между интимными друзьями, в которых допускаются женщины и мальчики полусвета. Хотя при больших званых обедах нисколько не редкость увидеть, там же под навесом, более или менее хорошо поставленную сцену с театральными представлениями, но между китайцами, претендующими на хорошее воспитание, за обедом не принято развлекаться такой народной забавой; люди серьезные на сцену обыкновенно редко заглядывают, хотя украдкой и прищуриваются на мальчиков, играющих женские роли. Впрочем однообразие обеда несколько сглаживается, когда обедающие уже более или менее насытились. Беспрестанно осчастливливаемый любезностями хозяина и сотрапезников, усердно действуя своими «куай цзы», чтоб положить кусок пищи себе в рот или на блюдечко соседа, жеманно прикладываясь в шкалику водки, ради приветствия пьющему для его благополучия, обедающий, мало-помалу, входит в свою роль, и тогда за столом «восьми мудрецов» начинают раздаваться голоса не в одних заученных церемонных фразах, а тоже и в беседах. Но, за исключением так называемых обедов группы торговцев («май май фань»), собирающихся для обсуждения какого-либо коммерческого предприятия, большая часть других обедов и в особенности в среде военных и гражданских чиновников, обеденная беседа, будучи некоторым образом публичной, отличается краткими новостями дня и преимущественно о служебных назначениях и о наградах. Никто из обедающих не решится заговорить о делах политических; не решится обсуждать и тем паче осуждать деятельность правительства; даже ничего не выскажет интересного или резкого о выдающихся общественных делах: известно, что каждый китаец, и местный чиновник в особенности, умеет держать свой язык за зубами, опасаясь, что даже и стены слушают его. Когда в среде «восьми мудрецов» окажется опытный гастроном, завсегдатай больших обедов, то обыкновенно он не пропустит случая обнаружить глубокие познания в кулинарном искусстве, с достоинством объясняя из чего поданное кушанье состряпано, из какой местности Китая или из-за границы доставляется та или другая провизия, и т. п.

При всех известных китайских церемониях, обедающий китаец показался бы нам, напротив, уже слишком [704] бесцеремонным, когда, в самый разгар обеда, он снимает с себя верхний халат («да гуа цзы»), закуривает трубку, встает, походит, порасправится, и за тем опять принимается за обед. Такая свобода за обедом считается шиком, и не каждый с ней сумеет справиться. За обедом все курят трубки. В концу обеда, между беседой и едой, уже насытившиеся «восемь мудрецов» забавляются подбором равных поговорок, пословиц, задачами шарад; благодаря гибкости китайского языка и письма иероглифами, между шарадами часто встречается замечательно остроумные. Наконец, еще более невинные развлечения для обедающих составляют разные игры, и особенно «в чет и нечет». Она состоит в том, что один из сотрапезников берет горсть арбузных или тыквенных семечек (всегда сервированных с десертом), и предлагает соседу отгадать, чет или нечет в горсти. Не отгадавший обязан хлебнуть из шкалика водку; а если он отгадал, то выпивает его противник; и затем такие же семечки переходят в горсть отгадавшего. При каждом разе подобной выпивки, деликатность требует общего одобрения выражением хохота. Финал званого обеда китайцы любят заключать каким-либо рассказом, преимущественно исторического содержания и непременно о своей стране; или анекдотом, легендой, сатирой, пародией и т. п. Но за такие рассказы обыкновенно берутся только аттестованные говоруны и декламаторы.

IX.

Со своей стороны и я предложу финал настоящему рассказу, в сатире, слышанной мной за одним обедом в Пекине.

Не слишком давно некто «Ван у» встретился со своим другом «Ли ма шэн». Эта встреча, необыкновенно поразившая «Ван у», была до крайности трогательной. Увидев друга, он даже усумнился, жив ли он сам, или не рехнулся ли. Да и нельзя было не удивиться, не испугаться такой встречи, когда «Ван у» заподлинно помнил, что назад тому одиннадцать месяцев он и пообедал за приличную «чу фэн цзы», и проводил до могилы этого самого друга. Увидев испуганную, словно оторопелую физиономию «Ван у», «Ли ма шэн» громко расхохотался, и, заботясь успокоить друга, посулил объяснить чудо своего вторичного появления на сем свете.

Не отлагая обещания, столь интересовавшего «Ван у», [705] оба друга уселись в отдельной комнате в первом попавшемся трактире. При нетерпении «Ван у», тут все взаимные церемонии были почти забыты и «Ли ма шэн» приступил к нижеследующему рассказу:

«Ге ге» (старший брат, вы) знает, что, благодаря моему родителю, я был богат, получив в наследство несколько сундуков серебра. Великий был мудрец мой отец. Находясь сорок лет на государственной службе, он глубоко понимал необходимость не плошать, а богатеть, не щадя казенного достояния. Сколько я обязан ему моей первой жизнью, то ровно столько же обязан его груде серебра для моей настоящей, второй жизни. А то, что я испытал недавно, внушило мне благое намерение опять вступить на государственную службу и, последовав разумному примеру родителя, тоже сгребать в сундуки богатство. Такая предусмотрительность даст мне, после вторичной смерти, опять средства ожить. Можно опасаться только одного — встретиться в настоящей жизни с каким-нибудь горьким обстоятельством (попасть под суд); впрочем, при наших правительственных благодетелях, да при запасе своего серебра, едва ли такое несчастие возможно допустить. «Ге ге» помнит, что при первой моей жизни, когда, получив степень магистра, я вступил на службу в финансовую палату, я был глуп, неопытен (не брал взяток). На службе я не очень-то утомлялся, не прикасаясь ни к какому серьезному делу; для меня все делали мои писаришки. У себя дома я хорошо ел и пил и курил опиум; мои пять жен за мной попечительно ухаживали; от одной я нажил сына, который вырос в строжайших правилах почитания родителей. Наконец, еще не убеленный сединами, я умер. Мой сын, раскрыв сундуки с сохранившимся от его дедушки серебром, возымел благочестивую мысль прославить мое имя самыми торжественными похоронами. Он удивил весь наш квартал купленным для меня гробом из цельного бревна кипариса, большими размерами роскошного навеса на дворе, приглашением многочисленных гостей и богатым для них обедом; и, в особенности, он озаботился нанять очень много плакальщиков и монахов. В числе монахов были буддисты, дао-ши, ламы, татары и христиане (Каждый китаец непременно усердствует в исповедании своего домашнего культа «почитания родителей» (конфуционизм), не заключающем в себе никаких обрядовых аттрибутов. Однакоже, в поисках придать более торжественности похоронам своих родителей, этой важнейшей дани снащенного их почитания, уже с давнего временя, со 2-го столетия по Р. Х., когда в стране водворялся буддизм, китайца нашли благочестивым совершать буддийские панихиды; а потом, мало-помалу, тоже стали присоединять панихида и похоронные проводы монахами всех религий, известных в Китае. В прошлом столетии, в славные времена водворения в империи иезуитов, и они тоже принимали деятельное участие на панихидах некрещеных китайцев и на похоронных их проводах до могилы, с крестом и с церковными хоругвями. Этот обычай, - за исключением христианских монахов, — и поныне соблюдается в богатых семействах, и даже при дворе богдохана. Ко двору тоже призываются монахи разных религий, для совершения молебнов об избавлении страны от народных бедствий и проч. Чтоб уяснить себе такую аномалию, всего прежде должно принять ко вниканию, что китайцы ровно ничего не понимают о духовном значении религии. И, не смысля учения ни одной религии и будучи чрезвычайно суеверными, они льстятся всякими шумными отпеваниями и торжественными похоронными проводами, вероятно по пословице «audacem fortuna juvat», загадывая, что такое усердие, пожалуй, и освободит похороненного от загробных мучений.). За очень щедрую плату и с сытными обедами, [706] пред моим гробом плакальщики постоянно ревели необыкновенно громко; а монахи, углубившись в свои книги, самыми гнусливыми голосами прославляй какие-то неземные и заморские чудеса и добродетели, и прочий вздор, очень ловко все прилаживали к чести и к достоинствам моего трупа. Мне, то есть моему трупу, конечно очень льстили горячие слезы скорби и восхваления о пройденной мной жизни; но, вместе с тем, меня бесил необычайно оглушительный шум слишком ревностной наемщины. Но с того момента, как мой дух расстался с телом, я понял всю суть забот моего возлюбленного детища. Да, там на всех окраинах вселенной, на всех небесах были услышаны и оценены рев и вой моления; благодаря им обо мне уже знали все неземные владыки. Каждый из них радовался, что в его ареопаг вскоре будет представлен новый кандидат, в вечную память о котором на земле будут так славно отличаться щедростию для существования их монахов.

Так как на моих похоронах в первой очереди выли буддийские монахи, то, должно быть, согласно взаимным договорам, существующим между неземными владыками, мой дух вознесся на облаках в резиденцию «Фое» (Будды), в его индийские чертоги. В пути я пострадал, была изморозь и сырость; я пожалел не раз, что мой сын не запас в мой гроб мехового халата. Хотя в названной резиденции меня приняли ласково, но, за всем тем, я предчувствовал, что предстоит житье плохое. Увы, меня, чиновника-то, заставили подметать трапезную келью «Фое», заставили задалбливать буддийские каноны, преклоняться пред каждым оборвышем монахом, [707] обещая за такое смирение занести мое имя в список кандидатов в мудрые собеседники самого «Фое». И кормили скверно; не раз я вспоминал и о пекинской каше на затхлого риса. Да, никогда не забуду о перенесенных там душевных страданиях. Только одно, должно сознаться, мне нравилось, — под благочестивым крылышком «Фое» дозволялось курить опиум в волю. Но вскоре объяснилось, что получить-то опиум было тяжко. Бывало, в Пекине беззаботно отдаешь кусок серебра, чтоб запастись опиумом; а здесь требуется его заработать. Поверите ли, «ге ге», что за безобразие творится в этом лицемерном вертепе буддистов! Слушайте! К нему принадлежит, пожертвованная каким-то богомольцем для благочестивых целей, большая кумирня с пространными полями. «Фое» отдал поля в аренду «хун мао цзэй» (рыжий разбойник, англичанин) (Так, давним давно, китайцы прозвали англичан; но с 1860-х годов такое прозвище между китайцами стало забываться.). Они сеют мак, заставляя нас собирать его сок и готовить опиум. И за такой труд они расплачиваются чем бы вы думали? Никогда не отгадаете; платят грубым невежеством, снятием со своей головы колпака (Выражение благодарности по нашему, поклоном со снятием с головы шапку, между китайцами почитается невежеством.). Известно, что весь сбор опиума англичане продают в Тяньцзине, а вырученное за него серебро отвозят мимо Индии за дальние океаны, в свое царство, где их люди едать металлы. Однакож мы отплачиваем же за их невежество, «чжуаня» (утаивая) добрую долю их опиума.

Вот однажды, горюя о своей незавидной участи, я услышал от соседа, бывшего когда-то на земле подьячим, что в канцелярию к «Фое» прилетел курьер из Тибета, кажется, с пятого неба, с секретным письмом от «Лао цзы» (имя главы учения Дао-ши), требуя выдать меня в его чертоги, подкрепляя законность своего требования тем обстоятельством, что на коих похоронах его монахи курили опиум умереннее буддийских монахов и, действительно, не ели скоромного, оттого они прочитывали каноны без пропусков и значительно громче; да, кстати, в письме были задеты за живое некоторые слабости «Фое» и пущено, много упреков по старым, вековым между ними спорам о преимуществах их учения, по которым оказывалось, будто бы до очевидности, строго-благочестивое первенство учения дао-ши. Издавна враждуя с таким прелюбодеем, каков «Лао цзы», «Фое» скверно принял его курьера и [708] приказал призвать меня. Это первый и последний раз, как я увидел его. Правда, случалась заходить к нему и прежде, но обыкновенно меня не допускали пред его очи: он всегда был занят, то обедом, то сном. Я увидел его в том самой облачении, в каком в пекинском монастыре «Юн хо чуне» он красуется идолом, воздвигнутым усердием богдохана «Юн чжэна» (царствовал с 1726-1736 г.). Приняв меня грозно, «Фое» не поскупился на самые ругательные грязные выражения, назвал даже «ван па» (черепаха), признавая меня невеждой за то, что на земле я изучал классические книги Конфуция, нисколько не заботясь об изучении буддизма, этой, будто бы, единственной истины во всей вселенной; потом, уже успев озадачить меня, он спустился на другой тон, мягко и ласково увещевая меня соблюдать все уставы его обители, за что он незамедлит посвятить меня в монахи. С содроганием сердца услышав о столь нищенской карьере, — меня, магистра, закабалить в монахи, — я, слишком огорченный, забывшись перед кем стою, неистово закричал: не хочу, не хочу! Такой отчаянный поступок, отрицание милости «Фое», как известно, стоит у буддистов во главе тяжких преступлений; оттого мне бы не миновать страшной расправы. По параграфу 3927 его владычного Кодекса, мой дух подлежал быть брошенным в геенну огненную. Хотя в огне дух несгораем, но за то он, должна быть, переваривается, обращаясь в ничто; а когда он обратится в ничто, духовная связь со своим потомством на земле конечна навсегда и бесследно исчезает. Не было ли бы это самым позорным несчастием и для меня и для сына моего; мой сын остался бы без предка, навечно и постыдно осиротел бы! Но, однакоже, я был избавлен от такого позора. Избавлен не чудом каким-либо, а только благодаря робости «Фое», который вспомнил, что «Лао цзы» уже не раз угрожал ему войной за невыдачу его неофитов. Да, вся расправа со мной покончилась тем только, что «Фое», удивленный моей дерзостию, еще грознее нахмурившись, махнул на меня какой-то тряпицей.

Поверите ли, «ге ге», что в тоже самое мгновение я очутился на каком-то необыкновенном баране. Он имел шесть ног, три головы, но без ушей, шерсть огненная, хотя нисколько не жгучая; он что то говорил, но я не понимал ни слова. Баран помчался со мной; то бежал, то летел, хотя я не мог разглядеть, есть ли у него крылья. А наш путь был очень трудный. Сколько мимо нас пронеслось исполинских гор, обширных быстрых рек; мы перескакивали пропасти, [709] страшные пучины, громадные массы камня. Толчки, и удары были нечувствительны для барана; длинные прыжки он делал с проворством и с. легкостию антилопы. Но худшее еще предстояло нам! По близости к горе «Кун-лунь», я уже почуял нечто необыкновенно страшное. Нигде не замечая воды, я однакожь промок, прожог от доходящего откуда-то свирепого плеска волн; вижу огни, стрелами летящие к нам на встречу; вижу драконов, то плывущих по воздуху, то перебегающим по окружающим нас облакам. Оглянувшись вниз, вижу, что баран влечет мена над непроходимыми скалами. А за то, что за величие природы окружало меня, какое великолепие! Вдали горы кажутся будто перепутанными синими лентами; гигантские деревья кажутся словно насажденными одно на другом; вижу под нашим полетам землю, точно; ковром украшенную цветами белых и розовых ненюфаров. Да, грозная, но чудная страна; здесь, мечтал я, не житье, а блаженство. Тут-то я стал бы хозяйничать на широкую руку. Посеял бы рис, и он вырос бы в нескольких колосьях на одном стебле; развел бы мак, и он накормил бы меня опиумом сторицею; воспитывал бы свиной, и жирную свинину ел бы ежечасно. А как очаровательно сидеть, заснуть вон там, в роще, в тени ароматных деревьев. Правда, здесь нигде не видно женщин; но, если познакомишься с небожителями, с драконами, разве они откажутся привезти из «Су-чжоу» лучших красавиц? (Горох Су-чжоу, как и близ лежащий к нему город Хан-чжоу, издавна славен красавицам. Китайская. поговорка гласит: «Су хан ди тан», то есть: Су-чжоу и Хан-чжоу — земной рай. Тоже: «ди су, тянь тан», то есть: на земле Сучжоу, а на небе рай.) Правда, нет здесь и птичьих гнезд но, разве обворожительные ненюфары не насладят меня в пище; нет нашего ароматного чая, но разве шипящие под ногами жемчужные источники воды не извлекут благоухания из любого древесного листика? Погрузившись в столь сладкие фантазии, казалось, я был вполне счастлив, — счастлив до того мгновения, пока мой баран, очень не кстати и неожиданно, не разочаровал меня. Из заоблачной выси, он быстро спустился, упал куда-то. Я испугался невыразимо, и прежде всего отчаялся за жизнь моего возницы; но ни баран, ди я, не разломали ни головы, ни даже ног, присев на что-то мягкое. Еще мгновение, и подо мной не стало барана. Куда он исчез, я не видел. Но где же я сам? Оглядываюсь кругом. О! воскликнул я, мудрейшие «Яо и Шунь» (мудрые правители Китая, за две [710] тысячи лет до Р. Х.), помогите, я заточен хуже всякой могилы, на уединенном утесе, на вершине всех вершин горы «Кун лунь». Но, что я слышу? Да, здесь я не одинок. Что за тварь тут-то может окружать меня? Вижу! Тигры, тигры около меня. Да, несомненно, это они. Как не узнать их по пестроте одежда. Но, из его шкуры торчат стрелы; в стрелах пламя; из пламени просачивается струя какой-то влаги, распространяющей аромат чая. Увидев такое чудовище, я обмер, и в моем воображении стали являться воспоминания о прежней жизни, когда тигровая шкура была украшением для моего кресла; когда если и приключалась боязнь, то только от ожидаемого доноса по службе; когда неприятность могла состоять только от недоваренной каши, от зубной боли; когда... Тысячи пекинских воспоминаний в одно мгновение собрались около меня в разнообразных картинах. Продолжалось бы также на вечно! Но нет, горькая действительность пред глазами. Я очнулся, и мои фантазии исчезли как дым, как мыльный пузырь. Я снова с трепетом увидел пред собой все того же тигра, страшилище из страшилищ. Я обомлел, когда этот тигр, словно ошалелый, своей лапой схватил меня, и понесся куда-то. Итак оказалось, что я был на какой-то дьявольской станции. Но что со мною? Чувствую, что в моей голове воют ветра; чувствую, что моя душа забыла о своем вместилище в животе. Повидимому, - не уверяю так ли, но мне чувствовалось, что тигровые стрела проникали в меня и с каким-то сладострастным искусом щекотать мои икры, а струи его влаги орошают меня небесных благоуханием. Но, однакож, где же я? Вижу, как тигр несет меня с быстротой молнии, легко, словно перышко, перепрыгивая исполинскими прыжками с одной скала на другую. Он то бежал, то летел и прыгал, выплясывая разные пируэты. Очень страшно; а между тем, предо мной опять появляются красоты природы, величественные озера и реки, дебри, но все отличалось кромешной суровостию. Нет, я ошибся; вот там, на зеленой лужайке я встретил обворожительную долину; увидел и не мог не засмотреться на сидящих там юных дев, поразивших меня прелестными ножками, миниатюрными как наперстки; их головные уборы разукрашены живыми цветами, жемчугом в золотом. Это не обитательницы ли неба? Как сладко я увлекся бы в объятиях таких пташек! Но... прочь лучшие, напрасные, мечты. Я уже в объятиях, но у кого? Действительность меня удостоверяет, что меня держит в лапе безобразный, свирепый тигр. О, несчастный! [711]

Долго ли я находился в таком адском томлении, не знаю; оно казалось вечностью. Я изнываю. Но... не сон ли это? мне чудится, что наступил уже конец моему мучению. Да, верно, я освобожден из лапы чудовища, и это произошло в одно мгновение. Как это случилось, объяснить не сумею. Помню одно, что очнувшись от страха, прежде всего я почувствовал под собой нечто смрадное, что в особенности было разительно после исчезнувшего благоухания от тигра. Ох, какая мерзость, я вижу около себя уродливые ножища. Где те обворожительные ножки, которыми я не успел полюбоваться, которые уже далеко остались позади. Подлый тигр, зачем не оставил меня с ними! Но что же теперь-то со мной? Слегка уже опомнившись и приободрившись, я решился высмотреть, где я и что я? Понял наконец. Ведь я сижу верхом на плечах. Но на ком? Это баба, не баба, существо во образе человека, дряхлое, неповоротливое, грязное, сонливое, сопелое. Всматриваюсь ближе. Это несчастный «дао ши» (монах учения «Дао сы»); он тащит меня на спине, словно мешок, угля, едва передвигая ноги. Так вот для какой цели, вот в чем действительно-то заключается столь пышно обещаемое будущее блаженство монахам. Ведь их учение гласит, как рассказывал мне мой родитель, что за все горький лишения в земной жизни, они награждаются сперва самоусовершенствованием, потом высшим созерцанием, и, наконец, блаженным самозабвением. А для чего все эти хлопоты? для того, чтобы, наконец, дойти до состояния вьючного осла для грешного человечества. Но что ж это такое, тряска столь неспокойного экипажа меня бесит. Да и зачем я няньчусь на плечах мозглявого монаха, ведь я не в когтях бешеного тигра. Прочь его! Я выпрыгнул с его тщедушных плеч. Внезапно облегченный от ноши, обрадованный старик выпрямился, как будто помолодел, видимо признательный моему великодушному одолжению. За то впоследствии он не раз выручал меня от тяжкой ответственности перед «Лао цзы...»

На этих словах наш сотрапезник должен был прекратить свою декламацию, увидев, что почти все столы опустели. Было поздно. И мы, после необходимых взаимных поклонов и прощальных церемоний с гостеприимным хозяином, разъехались по домам. [712]

* * *

Недавно случилось мне прочесть сообщенный рассказ, в одном из многочисленных китайских сборников «виденного и слышанного» (Цзянь вэнь лэй бянь), где я нашел пояснение от автора, что рассказ им написан со слов приятеля, в 1830 годах.

Из продолжения рассказа видно, что «Ли ма шэн» и в резиденции «Лао цзы» не оставил своих греховных наклонностей. Нисколько не постигая и не желая вникать в монастырский устав, он, наконец, оказался между монахами очень не во двору. Оттого в главном совете было порешено изгнать его из добродетельного святилища. Ему вновь пришлось попутешествовать на пегасе, который и доставил его в новые небеса, в недра Мухаммеда. Очутившись там в среде аравийских отшельников, в палатах объятых пламенем, его сперва приняли милостиво в признательность бывших на земле панихид; но, однако ж, вскоре он оказался невыносимым. Он был обличен в самых тяжких преступлениях: пил водку, ел свинину, курил опиум и любил сообщество юных учеников в обиду самому престарелому владыке. С ним последовала быстрая расправа. Ехидные небожители Аравии спровадили его в подарок к Далай-ламе, в дебри Тибета, отрекомендовав с самой лестной стороны, как академика, знатока китайской словесности, много потрудившегося за комментариями буддийских книг, переведенных с тибетских подлинников. Тут злосчастный «Ли ма шэн» попался как кур во щи. Он был принят как светило, со всеми почестями, подобающими будто бы его учености, но на первых же порах обнаружилось, что он ничего не смыслит ни в буддизме, ни в ламаизме, не смыслит и тибетского языка; а слышал только, что ламы охотники до баранины и до водки. Удивленный Далай-лама, уже с давних времен презирающий всех, кто переступал врата Мухаммеда, потребовал «Ли ма шэна» предстать пред его очами на экзамен. Экзамен оказался не только напрасным, но обнаружил и кощунство со стороны чернотелых мусульман, когда «Ли ма шэн», стоя на коленях и при присяге пред несметным стадом баранов, показал, что кроме предписаний по финансовому ведомству, да еще не всегда пристойных романов, он ничего не читал уже лет двадцать, когда, получив звание магистра, он выбросил со своих полок все классические книги. Услышав такое признание, Далай-лама впал в экстаз и поклялся, что пред ним стоит не скромный китаец, а воплощение демона, что [713] такое чудовище не должно быть терпимо в его чертогах, а суждено исчезнуть в облаках греха и срама.

Когда он был вытолкан от Далай-ламы, ему оставалось пристроиться только на высях «Да цин» (Рим), куда он и прибыл благодаря какой-то невидимой силе. Тут, в кругу западных ханжей, «Ли ма шэн» зажил было в волю; но, к несчастью, к нему был вскоре назначен какой-то педант в наставники. Твердя только свои каноны, педант с презрением относился в великому учению Конфуция и, понюхав табаку, фыркал при каждом разе, когда «Ли ма шэн» приступал к своему обряду поклонения предкам. Им были видимо недовольны, и в наказание, наконец, было прекращено давать рисовую кашу, заменив ее говядиной, к которой «Ли ма шэн» прикасался с чувством омерзения. Затем, он от кого-то пронюхал, что высшие иерархи в «Да цин» уже не раз писали на другие небеса, предлагая взять от них столь скверную душу. Но, так как он уже там побывал и отовсюду был выгоняем, то в «Да цин» вынуждены были порешить отделаться от «Ли ма шэна» без всякой посторонней помощи. Так, в одну счастливую ночь, когда «Ли ма шэн» на отрез отказался идти в собрание слушать каноны, в его келью явились десяток гайдуков. Схватив «Ли ма шэна» за ноги, как поросенка, они вышвырнули его вон, словно мячик. И на этот раз не обошлось без чуда: «Ли ма шэн» упал прямо во двор своего дома в Пекине.

Я должен сказать, что из рассказа мной выпущены многие сцены, виденные «Ли ма шэн» в Риме и у мусульман. В этих сценах автор не стесняется ничем.

К. Скачков.

Текст воспроизведен по изданию: От Тифлиса до Денгиль-тепе (Из записок участника) // Вестник Европы, № 8. 1883

© текст - Скачков К. А. 1883
© сетевая версия - Тhietmar. 2019
©
OCR - Иванов А. 2019
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Вестник Европы. 1883