СЕМЕНОВ В.

НОВЫЙ ГОД В КИТАЕ

Очерки дальнего плавания.

Пробило одиннадцать часов вечера 31 декабря. «Монголец» только что отдал якорь по средине Вусунга, и офицерство, прозябшее за время долгого и скучного аврала в темноте, шумно спускалось в кают-компанию.

— Ну, слава Богу! вот и в тихой пристани! раздавались голоса. — Капитан обещал с недельку отдыха! Ну и мороз! Да... ниже нуля!

— Небо чистое, барометр высоко — перемены и не ждите, вставил свое замечание штурман.

— А вы чего злорадствуете? Рады, что стали на якорь! Вестовые! чаю!

— Вот это служба... слышится с другого конца, — а дома, поди, завидуют путешественникам... то жаришься, то мерзнешь...

Действительно, самое тягостное в дальнем плавании зимою — это резкие переходы от тепла к холоду — из тропиков на север. Организм, только что приучившийся покорно терпеть 26 градусов Реомюра ночью, через какие-нибудь полтора — два дня, попадает в мороз. Здесь никакая теплая одежда не спасает. Не руки и не ноги зябнут — вы страдаете от какого-то внутреннего, пронизывающего холода. Браня погоду, но никогда не теряя того бодрого, юмористического настроения духа, которое характеризует всякую хорошую кают-компанию и помогает переносить всяческие невзгоды, мы сидели вокруг стола, обжигаясь горячим чаем, когда дверь шумно распахнулась, и к нам бурей влетел Яни.

— Ага! вот вы сидите! трагически провозгласил он, — а [204] никто не подумал, что нам нечем встретить новый год! в Фучау с соотечественниками все вино выпили! все закуски съели, а теперь скажете: я виноват? я был в машине, а тут даже и шлюпки не спросили у старшего офицера?...

— Да кто же предполагал! Вы бы сказали, предупредили...

— Все я! все я! Нет-с! Довольно — я отказываюсь от этой собачьей обязанности...

— Яни! голубчик!...

Но в эту минуту из каюты старшего офицера раздался такой неистовый звонок, что все вестовые ринулись туда.

— Сказать на вахту, чтоб готовили катер!... а через несколько секунд и сам старшой летел наверх, — сейчас вам будет шлюпка! как же это в самом деле: все позабыли... бросал он на ходу отрывистые фразы.

Яни уже исчез и за переборкой отдавал распоряжения буфетчику.

В кают-компании слышно было, как побежала команда к талям, как хлюпнул о воду спущенный катер, как садились в него гребцы, как бранился боцман Загаинов, не находя какого-то Каличенко...

— ...Где ты пропадал? у! гаспид!.. садись! еще разговаривает... разносился по всему судну его сдавленный шепот. Наконец мерные удары весел возвестили нам отбытие «председателя обжорной коммисии» (коммисия, заведующая офицерским столом).

Время шло. Вестовые принялись накрывать на стол, но... наши запасы провизии оказались действительно довольно плачевными: нарезанное ломтиками вареное мясо от обеда, знаменитая, набившая оскомину, морская закуска — salmon fish черные сухари, банка пикулей, круглый голландский сыр, известный на судах под именем «мертвой головы», несколько штук потемневших бананов и консерв-ананас, называемый на морском жаргоне «утопленником». Еще ревизор пожертвовал на пользу общую уцелевшую у него жестянку бисквитов.

Ужин-то того!.. не разгуляешься... заметил ротный, грустно оглядывая убранство стола.

— Господа, я пойду приглашать командира, сказал старший офицер.

— Да подождите! чего же приглашать? ведь ничего нет, — не водкой же будем встречать новый год! [205]

Без четверти 12 появился Яни.

— Торопился... боялся опоздать... все заперто! в винном погребе достал шампанского, да из любезности там же дали коробку сардинок и коробку омаров...

— Ну! ну! хоть что-нибудь! откупоривайте скорее!

Вошел командир и, отдав общий поклон, направился к своему обычному месту. Все сели. Кругом царило молчание. Вестовые, неслышно ступая по палубе, обходили стол, наливая бокалы. Стрелка часов как-то особенно медленно и лениво ползла по циферблату. Вот, резко звеня в морозном воздухе, колокол на баке пробил восемь стклянок (Восемь стклянок -12 часов.). С первым его ударом командир тихо поднялся.

— Господа... начал он, и его всегда бесстрастный голос словно дрожал, — я не умею говорить спичей, но для того, что теперь собираюсь вам сказать и не нужно красноречия. Все мы полны одной мыслью, и каждый наперед знает, чье здоровье я предложу выпить... Целый материк старого света отделяет нас от родины... там теперь еще только обедают, но... когда через шесть часов наступит для них новый год, они наверно вспомнят нас, затерянных среди чуждого, враждебного мира, вспомнят... и пожелают нам удачного плавания и благополучного возвращения... Выпьем же и мы их здоровье... Дай Бог им счастья в ожидании скорей, радостной встречи!

Чокнулись, выпили с серьезными, нахмуренными лицами; но мало-по-малу все овладели собой, и разговор, сначала отрывистый, сделался общим и оживленным. В подобных случаях в кают-компании считается неприличным иметь печальную физиономию. Все слишком хорошо знают друг друга; всякому известно, что если ему тяжело, то и другим не легче, а потому он не имеет права своим унылым видом бередить то, что глубоко запрятано у каждого на сердце. Правда, разговор вращался больше в области предположений относительно времени и способа возвращения; вспоминали общих знакомых в Кронштадте и Петербурге... Старший офицер предложил выпить за здоровье командира; тот, в свою очередь, провозгласил тост за дружеский союз кают-компании; не забыли и кормильца Яни. Спать разошлись в третьем часу, что по-морскому очень поздно. [206]

На другое утро все проснулись в самом радужном настроении. «Монголец» стоит на якоре; простоит сегодня и завтра и послезавтра... Боже! какое блаженство! Под боком великолепный город; даже учений не предвидится! За чаем свежие булки, хороший обед, вино... Чего еще не хватает до полного благополучия?!

В этот день, чуть забрежжил свет, к борту «Монгольца» подошел чистенький, аккуратный сампан с одним гребцом, который, захлестнув конец за упорные крючья левого трапа, положил весло, забрался под навес и закурил трубочку; словом — устроился, как дома.

— Тебе чего? крикнул ему удивленный вахтенный начальник.

Китаец вскочил, начал кланяться и быстро забормотал:

— Моя — Иван! моя — Иван! русски ship, русски офицер на берегу — сигда моя ходи! гляди, капитан! и он указывал на кормовую доску своей шлюпки, покрытую именами всех русских судов, когда-либо посещавших Шанхай.

— Да теперь еще рано, на берег никто не собирается.

— Ничего, капитан! моя будет подождал. Позволяй, капитан?

— Ну, ладно! жди, коли есть охота.

— Спасиба! шипака спасиба, капитан!

Этот Иван уже старик, кровный китаец, настоящего имени которого никто не знал, обладая чудовищной памятью, мог перечислить всех адмиралов и командиров, плававших на Востоке в течение последнего полустолетия; называл даже многих офицеров, разумеется, безбожно коверкая русские фамилии.

Русские суда как бы составляли его монополию, и странно, что вообще жадные и назойливые прочие лодочники нисколько не протестовали и не пробовали нарушить эту, захваченную им, привилегию.

Едва на реке показывался русский флаг, как Иван, вымыв и вычистив шлюпку, начинал свое дежурство у борта в терпеливом ожидании заработка. Если его гнали — он отходил, но недалеко, всегда готовый по первому зову пристать к трапу. Свезет офицера на берег — опять назад, на старое место, и так до поздней ночи, пока с вахты ему не объявят, что все прочие офицеры останутся дома. Тогда он перекочевывает к главной пристани и здесь, словно чутьем, в [207] толпе и мраке угадывая наших, приветствует их неизменной фразой:

— Ходи, капитан, моя — Иван! моя возил!..

Переодетый в штатское платье, вполне готовый к съезду на берег, вышел я на верхнюю палубу и, оглянувшись кругом, был невольно поражен открывшимся зрелищем, представляющим собою самую резкую смесь китайского и европейского элементов. Мы стояли почти на самой середине Вусунга, немного ближе к его левому берегу. Тут и там на реке под флагами всех наций грузились и разгружались пароходы. Крики рабочих, грохот лебедок, свистки, брань и окрики на всех языках мира неясным гулом стояли в воздухе. Рядом с гигантом «Messagerie Maritime», океанским красавцем, расположилась на вытянутом кокосовом канате неуклюжая громада джонки с ее нескладно «в раздрай» торчащими мачтами, на которых повисли дырявые цыновочные паруса. Несметное число сампанов сновало взад и вперед, торопливо, почтительно давая дорогу щегольским шлюпкам военных судов и паровым катерам разных консульств и компаний. Видимо, здесь первое место принадлежало европейцам. Вдоль каменной набережной, обсаженной деревьями, которой позавидовала бы любая столица, протянулся ряд великолепных зданий, а дальше, вверх по реке, словно стыдясь своего печального вида и прячась за высокими домами, серели мрачные стены китайского города. Противуположный правый берег занимали нескончаемые линии складов и магазинов в перемежку с горами каменного угля.

Много раз после того побывал я в Шанхае, без счету съезжал на берег, но первое впечатление резко сохранилось в моей памяти. Обозрев всякие захолустья Китая, мы словно вдруг попали в уголок Европы, каким-то чудом перенесенный сюда.

Реклю, как француз, назвал Шанхай Парижем Востока, но в действительности он имеет более сходства с Лондоном. Здесь нет парижского веселья; здесь всюду кипит и ключем бьет серьезная деловая жизнь, а не прожигание ее; это главный центр, сердце торговли всего северного Китая.

Но обратимся к наружному виду города. Расположенный на равнине, он не дает никакого характерного пейзажа и, представляя собою — правильную сеть широких, [208] шоссированных улиц, растянулся вдоль реки, на которой главным образом сосредоточиваются все интересы торговли. Чем дальше от набережной, тем чаще и чаще между каменными зданиями попадаются местные деревянные постройки, но не надо думать, чтобы это были заурядные китайские домики. Здесь живет цвет китайской денежной аристократии, и тут вы можете видеть знаменитые «золотые дома». Обыкновенно их занимают торговые конторы богатейших фирм. При двух этажах вышины лицевой фасад их, имеющий по улице протяжение 3-4 сажени, составлен из деревянных щитов, покрытых резьбой и вызолоченных. Между тем климат Шанхая далеко не благоприятствует подобным украшениям — летом жара достигает 40’, зимой температура падает ниже нуля (бывает даже 10° мороза), весной же и осенью целыми неделями идут проливные дожди. Недаром славится по всему свету китайский лак и китайская позолота!

Европейский город разделен на три квартала по национальностям и каждый имеет свою собственную полицию. Во французском вы всюду видите синие кэпи и плащи, остроконечные бородки и закрученные в ниточку усы; дальше, вниз по течению, на каждом перекрестке возвышаются, как статуи, стройные гиганты-индусы с бронзовыми лицами в огромных хитросвернутых красных чалмах; еще дальше, перейдя железный мост, перекинутый через приток Вусунга, вы сталкиваетесь с типичными физиономиями янки в кожаных черных шляпах и темных однобортных сюртуках. Центральная, самая богатая и густо населенная часть — английская; только последнее время начал сильно рости и развиваться американский квартал.

Как я уже говорил, главная красота Шанхая — его набережная. Здесь на мысу, образуемом впадающим в реку притоком, разведен небольшой, педантично содержимый сад, в котором во время сезона два раза в неделю по вечерам играет музыка и куда собирается местное общество. Характерное объявление у ворот гласит: «Вход матросам, чернорабочим и китайцам запрещается». Как видите, для последних не делается различия породу занятий, и они изгнаны безусловно.

Наибольшее оживление царит на набережной с часу до четырех по полудни. Снуют джинрикши; медленно покачиваясь, торжественно шествуют паланкины; изящные ландо и [209] кареты проносят закутанных в меха, зябнущих лэди; восседая, как на троне, на высокой американке, едет солидный коммерсант, истый gentleman по виду, которого выдает только невероятно толстая золотая цепь, распущенная по круглому брюшку; по тротуарам с палочкой, засунутой в карман, вывертывая ноги, шагают местные пшюты, словно сорвавшиеся с модной картинки; посасывая чудовищную сигару, не глядя ни на кого, валит, не разбирая дороги, толстый кэптен с медно-красным, солнцем сожженым лицом; косы и круглые шапочки мешаются с цилиндрами, котелками и матросскими фуражками; богатое ярких цветов шелковое платье китайского купца резким пятном выделяется среди темных лохмотьев кули... и вся толпа чем-то озабочена, куда-то спешит, точно старается на деле оправдать справедливость изречения: time’s money.

За короткими сумерками наступает ночь. По набережной и главным улицам вспыхивают электрические фонари. При свете гигантских газовых факелов идет спешная разгрузка пароходов. Над рекой зажигаются бесчисленные огни стоящих на якоре судов. Невиданным богатством поражают залитые светом зеркальные окна магазинов, в которых собрано решительно все, что только человек мог найти и придумать в своем стремлении к роскоши и комфорту. Из— за вычурных китайских и японских ваз выглядывают статуэтки севрского фарфора; лампы «солнце» висят рядом с росписными фонарями, американские ружья и золингенские клинки — с местными саблями; тяжелые складки ослепительно белого кантонского фая теряются в волнах лионского бархата, и боа лебяжьего пуха обвивает страусовые перья.

Долго не видав ничего подобного, мы были прямо очарованы.

Еще бы! после полутора года скитания по самой глубокой Азии с ее грязью и первобытными экипажами прокатиться в коляске на резиновых шинах по улицам, освещенным электричеством — ведь это целая поэма!...

С другой стороны у Шанхая есть своя изнанка. Его собственный суд, собственная полиция и даже войско являются слишком резкими, кричащими выразителями могущества и господства европейцев. Весьма понятно, с какой глухой ненавистью должен смотреть каждый китаец на этот клочек земли, выхваченный из самого сердца его родины, на котором [210] пришлые, чуждые люди хозяйничают, как дома. Река охраняется китайским военным флотом; на берегах ее возвышаются крепости, занятые китайским гарнизоном; рядом, за стенами старого города, живет тау-тай, — повелевающий целой областью, а здесь подданный Небесной империи не только не пользуется никакими преимуществами, но даже всякий матрос, всякий индус и малаец — британский подданный — знатнее его. Помню, однажды стоял я в китайском магазине Луэн-во, разбирая шелковые материи, когда снаружи раздался какой-то воинственный грохот и звон. Я бросился к окну. По улице на полных рысях мчалась батарея конной артиллерии. Стальные девятифунтовые пушки, опустив к земле свои жерла, громыхали по мостовой, и статные ездовые в расшитых мундирах едва сдерживали великолепных, горячившихся коней.

— Что это такое? обратился я к хозяину.

— English gun’s.., мрачно процедил тот сквозь зубы, хмуря брови и низко склонясь над своими товарами.

— Эге! мелькнуло у меня в голове, — да ты, кажется, тоже не из приверженцев цивилизации!

Впоследствии мне не раз удавалось видеть военные упражнения этой милиции. Не знаю, каковы они окажутся в деле, но во всяком случае их безукоризненное вооружение, молодцеватый вид и прекрасно исполняемые маневры не оставляют желать ничего лучшего. Ученья производятся на обширном пригородном поле соединенно для всех трех родов оружия, и многочисленные китайцы, собирающиеся на это зрелище, могут видеть, что при надобности их готовятся встретить не с пустыми руками.

За время стоянки в Шанхае я часто с любопытством заглядывал в дома, где курят опиум, но к величайшему моему удивлению нигде ни разу не видал хотя бы одного из этих страстных курильщиков в состоянии вечного наркоза, исхудалых, трясущихся, как их любят описывать, и вообще, судя по отзывам самих китайцев, считаю рассказы об «отравлении целой нации» сильно преувеличенными. Как кажется, между вином, которое употребляем мы, и которого вовсе не пьют китайцы, и опиумом, получившим такое широкое распространение на Востоке, можно провести очень тесную параллель. Большинство моих знакомых китайцев откровенно говорили, что курят опиум, но в умеренном количестве, [211] и это ничуть не мешает им быть здоровыми, добрыми, даже толстеть. Ведь алкоголь тоже яд — однако мы все живы, и никому в голову не придет называть виноторговцев отравителями! С другой стороны, как среди нас есть пьяницы, пьющие запоем и умирающие в белой горячке, так и среди китайцев существуют невоздержные, создавшие себе в курении пагубную страсть, готовые отдать последнюю куртку за одну затяжку и кончающие жизнь печальным образом. Но ведь они — исключение, и нельзя же на исключениях строить правила! Я сам пробовал курить и нахожу, что трубка опиума-то же, что стакан хорошего вина, причем единственная оговорка, которую необходимо сделать — это, что вино должно быть не какое-нибудь, а именно хорошее.

Как в деловом городе, в Шанхае почти нет никаких увеселений, ни опер, ни оперетки... иногда только заезжие артисты дают концерты. В этом отношении он представляет резкий контраст с французским Сайгоном. Зато богатые китайцы веселятся по-своему. На окраинах города существует масса чайных домов, этих китайских кафе-шантанов. В небольшом зале за отдельными столиками сидят посетители. Всякий что-нибудь ест или пьет в то время, как слух его услаждается музыкой и пением. И здесь, как везде, китайцы не подходят ни под какое сравнение. Много перевидал я за долгое плавание; я слышал национальную малайскую оперу, пение сингалезов, не раз с живейшим интересом посещал японский театр и слушал гейш, но нигде и никогда не встречал такого шума, заменяющего собой музыку. Преобладающий элемент оркестра составляют барабаны, гонги, трещетки и наконец просто две полированные дощечки, которыми ударяют плашмя друг о друга. Певцы и певицы в свою очередь по мере сил и возможности пытаются перекричать этот адский аккомпанимент, и чем пронзительнее издаваемые ими звуки, тем блаженнейшая улыбка появляется на толстых, чувственных губах слушателей.

9-го января был праздник китайского нового года. Накануне этого дня, вечером мы сидели в кают-компании, когда дверь в нее распахнулась, и на пороге появился рассыльный с вахты.

— Так что вахтельный начальник приказал доложить господам офицерам, чтобы шли наверх, потому китайцы [212] змиев пущают! бойко, не переводя духа, произнес он видимо заранее приготовленную фразу.

— Каких змеев?

— С фонарям, ваше благородие! и палят тоже!

— Ну ладно, ступай!

— Есть! ваше благородие!

Матрос повернулся налево кругом и исчез.

Все похватали фуражки и отправились за ним следом. С кормы «Монгольца» открывалось оригинальное, невиданное зрелище. В той стороне, где днем серели стены китайского города, весь небосклон был усеян движущимися светлыми точками. Смутный гул криков и выстрелов, бой барабанов, звон гонгов и треск шутих доносились оттуда. Всем этим гамом китайцы по обычаю стараются испугать и прогнать дьявола, который в день нового года особенно льнет к людям.

— Теперь это трое суток будет так продолжаться, заявил бывалый штурман.

— А ведь оно хитрая штука пустить змея с фонарем; особенно несколькими... вон у этого... пять... шесть... Все принялись считать.

— Поглядите! поглядите! только что поднялся: одиннадцать штук! как скромно ни кладите — хвост по меньшей мере сажени три!

— Да; удивительные мастера на всякие фокусы; сколько труда, сколько изобретательности тратится на эти пустяки, раздался из темноты голос командира, — а не хочет ли кто из вас, господа, ехать со мной завтра с визитом к тау-таю в китайский город смотреть китайские церемонии? добавил он, подходя к нам. Желающих оказалось шесть человек, т. е. как раз половина населения «Монгольца».

— Вот и отлично: значит, завтра готовьте мундиры; ревизор распорядится, чтоб были экипажи.

Позябнув еще некоторое время на ветру и морозе и убедясь, что нового ничего не будет, мы разбрелись по каютам. Скоро, стоявшие вблизи нас на якоре, джонки приняли деятельное участие в празднестве, и всю ночь мешали нам спать треском сжигаемого чин-чин, звуками гонгов и барабанов.

Утром, одевшись в полную парадную форму, мы съехали на пристань, где было назначено rendez-vous консулу. Здесь [213] нас уже ожидали паланкины (ехать надо было в китайский город, а там всякие другие экипажи, даже джинрикши — немыслимы). Наш коммисионер, доставивший их, отличился на славу. Снаружи они были обиты сукном, у командира и консула желтого, у нас — синего цвета. С углов куполообразной крыши спускались пышные кисти, а на вершине ее помещался серебряный шар. Внутренняя отделка — стеганный шелк. Каждый несло четыре человека, одетые с иголочки, с нашитыми на груди и на спине изображениями скачущих лошадей. Словом, наш поезд представлял нечто великолепное, и за нами валила толпа праздных зевак, с любопытством разглядывая невиданную форму и, весьма возможно, дивясь ее безобразию на китайский вкус. В ворота мы насилу продрались. Паланкины днищами царапали мостовую, а шарами задевали за своды. Но этим препятствия не кончились. При дальнейшем следовании по улицам нам часто попадались встречные паланкины, расходиться с которыми было хитрой задачей. Для этого обыкновенно носильщики выжидали, пригоняя встречу к более широкому месту; затем один из паланкинов приподымали и прижимали к стене, а другой тем временем пробирался вперед. Крик, ругань — стоном стояли в воздухе. Наконец мы достигли жилища мандарина. Перед ним не было никакой площади — та же узкая, грязная улица. Широко распахнулись высокие ворота, росписанные изображениями фантастических зверей, и наше торжественное шествие вступило во двор, наполненный прислугою тау-тая. Скороходы, носильщики, музыканты, зонтиконосцы... Особенно заинтересовали нас своим нарядом маленькие китайчата — что-то вроде пажей. Они были одеты в ярко-зеленые шелковые шаровары и такие же огненно-красные куртки с широкими рукавами; головной убор представлял что-то среднее между вычурным шлемом и короной; к верхушке его был прикреплен длинный хвост зеленого шелка, падавший на спину. В правой руке каждый держал пару золотистых перьев из хвоста фазана. Одно только обстоятельство портило впечатление: из-под всех этих шелков и золота выглядывало такое грубое и грязное нижнее платье, какое постыдился бы носить последний угольщик. Любовь к внешнему блеску совсем заела китайцев, отодвинув на задний план все прочие требования. В этом отношении они представляют резкий контраст со своими близкими соседями японцами, где [214] самый убогий, самый бедный домишка вместе со своими обитателями блещет поразительной чистотой. Миновав еще двое ворот, мы остановились перед дверями самого дворца. Слуги бросились высаживать нас из паланкинов; оркестр музыки грянул оглушительную встречу, и в то же время позади раздались глухие выстрелы салюта. Последнее было совсем неожиданностью, так как пушек я нигде не заметил.

На пороге настежь открытых дверей стояло несколько человек почтенных, богато одетых, китайцев, в которых по их собольим шапкам и двойным аистам, вышитым на груди и на спине, легко можно было признать мандаринов высшего ранга. Все они низко кланялись и здоровались с нами одни по-европейски, другие по-китайски — складывая руки как бы на молитву. При входе в следующий покой, нас встретил сам тау-тай и его товарищ — командующий войсками округа. Оба они были одеты совершенно одинаково, в длинные собольи кафтаны мехом наружу и такие же шапки с розовыми фарфоровыми шариками; на шее красовались ожерелья из разноцветных камней. Только у генерала, как отличительный знак военного сословия, аисты на груди были заменены шитыми золотом изображениями львов, а у тау-тая из-под шарика шапки спускалось на спину павлинье перо, показывавшее его принадлежность к дипломатическому корпусу. Зато по наружности они представляли полную противоположность друг-другу: тау-тай низенький, седоусый старичек с умными, живыми глазами и симпатичным лицом, своей приветливой улыбкой сразу располагал к себе, товарищ же его — высокого роста с торчащими ежом бровями и усами и каким-то недовольным, остановившимся взглядом — держался так напыщенно, что я, мысленно, приравнял его к идолу.

— Смотрите, этот сейчас лопнет от важности, шепнул мне на ухо Яни.

— Настоящий военный. Помните по старинному уставу «солдат должен иметь вид зверский и устрашающий неприятеля»...

Тау-тай со всеми здоровался по-европейски. В дверях между ним и командиром произошло маленькое повторение истории Чичикова и Манилова, так как на этот случай церемониал не был заранее установлен.

Узкий корридор вывел нас в зал аудиенций. Китайские [215] картины и шитые ковры покрывали его стены; на пьедесталах черного дерева помещались фарфоровые и бронзовые вазы; направо и налево от входа по боковым стенам тянулись ряды громоздких, деревянных кресел с квадратными сиденьями, обитыми малиновым сукном. Между каждыми двумя креслами — лакированный четыреугольный столик. В конце залы, против входных дверей, находилось возвышение и на нем два почетные места, покрытые тигровыми шкурами. Туда усадили командира и консула. Мы разместились направо, китайские мандарины — налево. Позади кресел стали драгоманы. Появились разодетые в шелка слуги и поднесли присутствующим по чашке зеленого чая. До сих пор все молчали. Но вот поднялся командир и, обращаясь к тау-таю, в кратких словах поздравил его с новым годом, — пожелав счастия и благополучия ему и его потомству. Только что он кончил, как заговорил, стоявший позади нас, драгоман, переводя его речь на китайский язык. Тау-тай слушал, стоя, и самую речь, и перевод, а затем, поклонившись, пространно ответил на приветствие. Слова его переводил по-английски другой драгоман, поместившийся сзади мандаринов. Он заявлял, что глубоко тронут оказанным ему вниманием и неизмеримо счастлив, принимая у себя столько офицеров славного русского флота, тем более, что по своему ничтожеству он никогда не смел думать о такой чести. На это командир, не оставаясь в долгу возразил, что мы еще больше, чем он, счастливы лицезрением его высокой особы и случаем засвидетельствовать ему наше уважение.

Разменявшись еще несколькими любезностями, тау-тай встал и с поклоном пригласил нас в соседнюю комнату, где было приготовлено угощение на европейский лад. Здесь хотя украшение стен было то же, что и в зале, но пол устлан французским ковром. По средине, окруженный теми же неуклюжими и неудобными креслами, стоял стол, покрытый, вместо скатерти, спускавшимся до полу, малиновым сукном, и на нем фрукты и сласти всех родов. Сели опять по-прежнему китайцы по одну сторону, мы по другую. Командир и тау-тай vis-a vis друг-другу по средине. Угощенье составляло излюбленное на востоке «Moetet Chandon», китайские бисквиты, пирожки, печенье, фрукты, сигары и... папиросы «Лаферм» (трогательное внимание к нашим вкусам). Разговор продолжал вертеться на взаимных восхвалениях. [216] Тау-тай, прославляя Россию, толковал о вечной ее дружбе с Китаем, говорил, что сам Бог поставил их рядом, и ничто на свете, ничьи происки не в силах разорвать их союз; при этом он скрещивал пальцы рук и наглядно показывал, как тесно сплелись два великие государства и как трудно их разъединить.

— Мы с древнейших времен живем добрыми соседями, мы никогда, никогда не ссорились с Россией, и я желаю, чтобы это было вечно!

В заключение, как верх любезности, он нашел сходство не только в нравах и обычаях Китая и России, но... даже в религии... Дальше идти было некуда, — оставалось только признать друг друга родными братьями. Разумеется, командир не оставался в долгу и сыпал такими отборными цветами восточного красноречия, что мы только дивились, где это он практиковался. Остальные мандарины хранили почтительное молчание. Командующий войсками ел, пил, но всегда оставался величественно неподвижен, лишь изредка поводя глазами в стороны. Мне показалось даже, что я несколько раз поймал его злой, презрительный взгляд, брошенный на нас.

— Ну, этому я бы не хотел попасть в лапы, точно угадывая мою мысль, вполголоса сказал Яни, — видимо старовер, столп древнего благочестия! прикажет в куски изрезать и глазом не сморгнет!

Зато тау-тай или был действительно душею расположен к нам, или был великим актером. Впрочем, ведь говорят: in vino veritas, а выпито было изрядно. Ежеминутно провозглашая здоровье Великой России, он выпивал свой бокал до дна и принуждал всех делать то же самое, показывая его опрокинутым и приговаривая: all finish! all finish! единственные два английские слова, которые я от него слышал. Наконец в самых изысканных выражениях он изъявил свое непременное намерение посетить наше судно, чтобы отплатить за оказанное ему внимание.

Согласно телеграмме адмирала, уход «Монгольца» был назначен через день. Сообщая ему об этом, командир прибавил, что он будет глубоко счастлив видеть у себя такого дорогого гостя, но если завтра будет дождь, снег, сильный мороз или ветер, то он просит мандарина принять во внимание свой высокий чин и преклонные годы, и из-за пустого [217] долга вежливости не подвергать опасности свое драгоценное здоровье. В ответ последовало уверение, что день, когда нога его ступит на палубу «Монгольца», не взирая нива какую погоду, всегда сохранится в его памяти, как лучший светлый день целой жизни. Мы расстались большими друзьями. Губернатор и все мандарины провожали нас до самых ворот и усаживали в паланкины. При прощаньи спросили, можно ли будет салютовать тау-таю? Китайцы ответили, что вообще в Шанхае на реке салютовать запрещено, но когда тау-тай садится на катер, с крепости делают три выстрела, а следовательно, если мы желаем оказать ему эту любезность, то можем поступить так же; но командир возразил, что это было бы противно нашему уставу; если салют вообще на этот раз дозволяется, то тау-таю по чину следует 17 выстрелов. Старик был совсем тронут и, прижимая руки к сердцу, говорил, что его ценят выше его качеств и заслуг, и что он недостоин таких почестей. Наконец, после бесконечных поклонов и рукопожатий, мы уселись. Паланкины заколыхались и медленно двинулись в путь. Снова грянула музыка, и тут я открыл простой секрет салюта без пушек: в углу двора были поставлены в ряд бамбуковые патроны, начиненные порохом и прикрытые каждый ведром, чтобы не произошло случайного воспламенения: китайский солдат (должно быть артиллерист) с зажженным фитилем в руке перебегал от одного к другому, опрокидывал ведра и поджигал патроны.

Без особых приключений достигли мы пристани и возвратились домой. По случаю праздника улицы были полны народом. Трещал чин-чин, шипели и лопались ракеты. Удивительно, как при подобных увеселениях они не подожгут своих маленьких деревянных построек! В самом европейском Шанхае, которому среди забот торговли, конечно, не было никакого дела до китайского торжества, китайцы, снующие по улицам и обыкновенно портящие впечатление своей грязью, сегодня, щеголяя шелками всех цветов радуги, давали характерный тон и красоту шумной жизни богатого города.

Среди нас только и было разговоров, что про милого, симпатичного старикашку тау-тая, как вдруг вечером в английском клубе нам сообщили, как достоверное, будто вице-король Нанкина предлагал проект назначить [218] первый день нового года днем повсеместного поголовного избиения европейцев, чтобы им и другим таким впредь не повадно было, но предложение, как преждевременное, отклонено богдыханом. Насколько этот слух имел основание, судить трудно, но уже самое его появление достаточно хорошо рисует положение, занятое европейцами в Китае.

Как бы то ни было, на другой день в 11 час. утра три пушечные выстрела с крепости известили нас, что его высокопревосходительство отвалил от берега. На «Монгольце» команда была переодета в новое платье, офицеры в парадной форме. Вскоре показался торжественный поезд мандаринов. Тау-тай видимо желал обставить свое появление возможно пышнее. Сам он и его свита помещались на барже которую буксировал — не скажу катер — целый пароход. На корме баржи развевался китайский военный флаг, а на носу флаг полного адмирала. Рулевой немного испортил эффект пристав так неудачно к трапу, что стоявшие на нем фалрепные (матросы) принуждены были высаживать мандаринов под руки. Надо полагать, бедняга за свою оплошность в тот же день отведал бамбука. Низко кланяясь, взошел тау-тай на верхнюю палубу, а за ним толпой повалила его свита. Здесь были на лицо все мандарины, виденные нами накануне, за исключением мрачного генерала, который — по объяснению китайцев — должен был отказать себе в высоком наслаждении посетить нас, так как именно сегодня уехал в Нанкин принести вице-королю свои поздравления. Объяснение было довольно неправдоподобное. Командующий войсками подчинен тау-таю, и едва ли возможно при существующей в Китае дисциплине, чтобы младший отправился куда-либо раньше старшего. Вероятнее всего, что, выказывая нам вчера такое явное недоброжелательство, он сегодня просто отказался принять участие в отдании визита. Если в данную минуту он действительно находился в Нанкине, то вероятно совместно со своим единомышленником — вице-королем обсуждал новый план коренного уничтожения чужеземцев. Впрочем, это мало интересовало нас. Симпатичный старикашка, старший в чине, был на лицо, и, значит, все обстояло благополучно. Кроме мандаринов первых двух классов с тау-таем прибыло еще десятка полтора чиновников с разными шариками (шарик на шапке — принадлежность офицерского звания) и без счета слуг: один нес веер, другой зонтик, [219] третий табак для трубки, четвертый трубку, пятый палочку, которой ее чистят, и так далее в этом роде. Высокие особы, имевшие на груди аиста или льва, были приглашены в кают-компанию, а все прочие за недостатком места остались на верхней палубе, где под руководством вахтенного начальника занялись подробным осмотром судна. В угощении посетителей мы старались руководствоваться их личными вкусами. По образцу вчерашнего приема рекой лилось шампанское; подавались фрукты и всевозможные сласти, но только европейского изделия. Мандарины все кушали и хвалили (может быть, из вежливости?). Разговор велся все тот же, что накануне: восхваляли друг друга и высказывали уверения в искренней преданности. Тау-тай уже собирался уезжать, когда мы заметили, что главный судья Шанхая отобрал себе горсточку конфект и, аккуратно завернув их в бумажку, прячет в карман: «чтобы показать моим детям, как нас принимали», пояснил он соседям. Мы сейчас вспомнили китайский обычай и каждому из гостей завернули по пакетику всякой всячины. Кроме того, так как тау-тай все время восхищался нашими папиросами, вывезенными еще из Кронштадта, и курил безостановочно, то ему предложили их большую коробку, а на память о приятном знакомстве подарили фотографическую группу офицеров за стеклом в японской раме. В свою очередь, он просил не обидеть его отказом принять ту безделицу, которую он пришлет завтра утром. Конечно, мы изъявили полное согласие. При подробном осмотре «Монгольца» наши гости выказали много любознательности и сообразительности, особенно тау-тай, который, повидимому, далеко не был профаном в военном искусстве. Наконец, после самых горячих пожеланий счастливого плавания, призвав все блага мира на наше потомство до седьмого колена, мандарины уселись на свою баржу и отвалили от борта. Как только кортеж вышел нам под нос, развился на фор-брам-стеньге, заранее поднятый клубом, китайский флаг и гулко грянула первая пушка салюта. Сквозь облака порохового дыма, окутавшие «Монголец», мы могли видеть, как тау-тай, стоя на рубке, кланялся нам, и как по его приказанию не три, а несчетное число раз приспускали до самой палубы и кормовой и адмиральский флаги на его барже. [220]

На следующее утро к нам явился чиновник, привезший письмо, составленное исключительно из самых изысканных выражений признательности, и подарки. Каждому офицеру предназначалась жестянка зеленого чая и фотографический портрет тау-тая с приложением его визитной карточки — несколько иероглифов, напечатанных на полосе красной бумаги. Чай оказался знаменитым «мандаринским», вывоз которого из Китая заграницу запрещен под страхом сурового наказания, так как на него собираются первые, едва распустившие, листья, что вредно отзывается на дереве.

В полдень «Монголец» уже снимался с якоря. За все время нашего пребывания в Шанхае не выдалось ни одного ясного дня. Погода стояла отвратительная, настоящая зимняя. Шел то снег, то град, и дул холодный, пронизывающий ветер. Когда по утрам отдавали паруса для просушки, из их складок сыпался лед, намерзший за ночь. Тут же, как на зло, в самый момент ухода, разорвались тучи и яркое солнце, словно желая показать нам Шанхай в его праздничном виде, залило потоками света великолепную набережную с ее шумной, пестрой толпой и рядом зданий, над которыми гордо вьются по воздуху консульские флаги всех наций.

Еще засветло выбрались мы из Вузунга в Ян-Тсекианг, а к вечеру были уже в открытом море, встретившем нас очень недружелюбно. Свежий ONO, дувший нам прямо в лоб, видимо господствовал здесь уже не первый день и развел значительное волнение. Из-за борта так поддавало, что с вахты приходили вымокшими, несмотря ни на какие дождевики. «Монголец» прыгал, кружился и мотался со стороны на сторону самой неприятной из всех, так называемой, «диагональной» качкой. Целые сутки прошли в том надоедливом положении, когда надо ловить момент, чтобы зачерпнуть ложку супа, когда, одеваясь, вместо того чтобы попасть ногой в сапог, попадаешь головой в переборку, а, ложась спать, принужден, чем попало, «заклиниваться» в койке, чтобы не ездить по ней взад и вперед, а при случае и не вылететь вовсе.

— Не ласково провожает нас Китай! говорили в кают-компании...

— Да и вообще он какой-то холодный... недружелюбный...

— Ну не скажите! тут очень важное обстоятельство — [221] погода. Пустите-ка иностранца в Петербург глухой осенью?.. Я потому и не верю особенно тем описаниям, где слишком большое место отведено личным впечатлениям, лиризма много... Хотя бы море — сидит человек в хорошей каюте, тепло ему, сухо... он и любуется через иллюминатор «грозным, бушующим океаном!» Я бы его на вахту поставил и посмотрел: сохранил ли бы он свои восторги?

— Еще бы! в оперетке легко петь «j’aime... la mer quand elle est en fureur...» Попробовали бы настоящего, не стали бы говорить, что дальнее плавание — приятная прогулка!..

— А кто виноват? подает ротный голос из своей каюты, — путешественники! вот мичман: приедет домой, перезабудет всю эту дрянь и сам сделается путешественником! наверно!

К вечеру погода стихла; тучи рассеялись; повеяло теплом; вестовые далеко в шкафы запрятали ватные пальто... Все ободрились, повеселели.

— Близко Япония! близко!..

Действительно, перед закатом мы уже шли мимо вечнозеленых, смеющихся южных островов Японского архипелага.

— Слышите? и машина веселей заработала — стараются механики!

— Да! Что ни толкуйте про ваш Китай, а в Нагасаки все идешь, словно домой!

— Штурман! много ли осталось? когда придем?

— Отстаньте пожалуйста! сердито отмахивался наш суеверный толстяк, — твердо державшийся старой морской приметы, что если назначить час прихода, то непременно в пути случится какая-нибудь помеха.

Офицеры сами отправлялись к карте, шагали по ней циркулем... К утру — наверно!., как ни считайте...

В три часа ночи «Монголец» обогнул маяк на острове Иво Сима и вступил в длинную, извилистую нагасакскую бухту. Окрестные горы тонули в волнах серебристого тумана; яркие— звезды, приветно мигая, глядели с высоты, и, широко разбегаясь во все стороны, ложилась за кормой полоса фосфорического света... Вот словно вырос из моря и промелькнул мимо угрюмый Папенберг; направо и налево замигали огоньки; с берега запахло японским деревом и маслом чей-то оклик на чуждом языке замер в [222] неподвижном воздухе... и как-то особенно хорошо и приятно чувствовать, что понимаешь его значение...

— Откройте гафельные огни! приказывает командир. Два фонаря один под другим загораются на обычном месте кормового флага. В ответ, через несколько секунд, на рейде тут и там появляется несколько парных светящихся точек.

— Давайте позывные!

Замигал сигнальный фонарь, мгновенными багровыми вспышками озаряя весь мостик и выхватывая из тьмы неподвижные фигуры офицеров и матросов.

— Отвечают!

— Хорошо, вижу.

Морской шик требует, чтобы всякий аврал, а тем более постановка на якорь вблизи адмирала, производился без лишнего шума, с возможно меньшим числом командных слов.

Все заранее приготовлено, рассчитано; путь к якорному месту точно определен; все на местах и ждут только знака. Резче и резче выступает из мрака громада адмиральского корабля. Под самой его кормой проходит «Монголец». Все на нем замерло. Люди не только не говорят и не двигаются, но стараются даже не шевелиться. В глубоком безмолвии слышится только плеск и журчанье воды под носом.

— Отдать якорь! более показывает, чем говорит, старший офицер.

О гулом и громом, потрясая весь корпус судна, прыгает в чугунном клюзе якорный канат... «Монголец» вздрагивает, останавливается... и в тот же момент гаснут отличительные и гафельнын фонари, и на баке подымается одинокий штаговый огонь, означающий, что мы на якоре.

В. СЕМЕНОВ.

Текст воспроизведен по изданию: Новый год в Китае. Очерки дальнего плавания // Русский вестник, № 6. 1893

© текст - Семенов В. 1893
© сетевая версия - Тhietmar. 2016
© OCR - Иванов А. 2016
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русский вестник. 1893