БЕЛЬКОВИЧ Л. Н.

В ЧУЖОЙ СТРАНЕ

(С "Русск. Стар.", октябрь 1914 г.).

После "умилительной" сцены мы не замедлили выпить по второй, а потом и по третьей; хотели выпить и по четвертой, но я чувствовал уже, что с холода напиток начал уже оказывать на мне свое действие, на душе стало как-то веселее; люди начали казаться все такими добрыми и хорошими: Чан-фу преобразился в моих глазах в преданнейшего мне человека, готового положить свой китайский живот в пользу моих русских интересов; "мал-мало земля копай" вдруг превратился из гордого и несообщительного человека — в человека угнетенного житейскими невзгодами и потому мрачного и печального; "писарь начальник" в красавца мужчину; его колоссальный нос — в какое-то чудное по своей красоте мраморное изваяние, а толстые, мясистые губы — в два пунцовых бутона, полных свежести и красоты. "Шарообразный юноша", — из обыкновенного прислуживающего за столом человека, преобразился в какого-то доброго гения, который напрягает все свои силы к тому, чтобы всем нам дать столько добра, сколько каждый из нас вместить может; в его руках уже не металлический кувшинчик, а рог изобилия, из которого он нам будет подливать свой живительный нектар. Так мало-по-малу все мы начали приходить в некоторое возбуждение от этого, живительного нектара; — возбуждение, выразившееся прежде всего тем, что у всех нас слегка покраснели носы, зарумянились щеки и в глазах начали светиться какие-то особенные искорки. Признаюсь, что мне не хотелось, чтобы такое умиротворенное состояние заменилось бы каким-либо иным, ничего общего с ним не имеющим, а потому я и решил [399] не воспринимать больше этого "живительного нектара" и ограничился поглощенным уже количеством, но фудутун и слышать не хотел об таком ограничении и только после оживленных по этому поводу прений разрешил заменить этот нектар более слабым напитком — в виде белого китайского вина. Вино это цветом совершенно походило на белое крымское вино, но на вкус оно очень кисло и, чтобы уничтожить эту чрезмерную кислоту, оно пьется в подогретом виде и с китайским сахаром, напоминающим собою наш так называемый, постный сахар. Я забыл упомянуть, что та водка, которую мы только что пили (суля или хон-шик) пьется также в подогретом виде. Приходилось слышать от многих, что эта суля представляет собою нечто отвратительное, как по вкусу, так и по запаху; ничего подобного. Я никогда не замечал (положим, что и вкусы-то ведь разные бывают) и по-моему суля в общем все же недурное средство для поддержания в организме утраченных сил и энергии. Конечно, если злоупотреблять этим напитком и пить его в неумеренном количестве, то организм человека скорее подвергнется всем ужасным последствиям от отравления алкоголем, так как процентное содержат этого вещества — в суле значительно превысит процент спирта в водке, к тому же и сивушное масло, которого в суле, по-видимому, не мало, не может быть полезно для организма; но если принимать этот напиток в малом количестве, то действие, им причиняемое, не производит никакого особенного и заметного вреда организму; выпитая на морозе, суля быстро подбадривает и согревает человека. Китайцы почти все пьют эту сулю и пьют ее из очень маленьких фарфоровых чашечек вместимостью не больше половины маленькой рюмки и за все время моего пребывания в Китае — мне не пришлось наблюдать не только ни одного пьяного, но даже и захмелевшего человека, и лишь только солдаты позволяют себе излишества в этом отношении, что происходит, надо полагать, потому, что в солдаты, насколько известно, поступает самый неблогонадежный элемент населения — элемента, к которому масса народная относится не совсем доброжелательно.

Продолжая закусывать, я решил отведать понемногу всего, что стояло на столе, тем более, что после усиленного моциона и долгого пребывания на холоде разъигравшийся аппетит требовал значительного количества пищи; — да и все сидящие [400] за столом видимо проголодались, потому что в воздухе неустанно мелькали палочки, которые, ловко забирая изрядные порции с разных блюд, совершали беспрестанные путешествия от этих блюд ко ртам и обратно. — Моя ложка каждый раз предупредительно нагружалась всевозможными яствами любезным хозяином и всеми гостями. — Чан-фу также улавливал иногда моменты и успевал поместить в ложку какой-нибудь кусочек и хотя все эти куски были и неособенно приятно жевать после того, как их держали замусоленными палочками, но приходилось смириться с этими пустяками и отбрасывать в сторону всякую брезгливость. Все, что я пробовал, казалось мне необычайно вкусным и действительно все было очень вкусно и пикантно. Шарообразный юноша частенько наполнял наши чашечки теплым вином, и мы пили, уверяя друг друга во взаимной дружбе и симпатиях — и мне казалось, что в данный момент все эти уверения были совершенно искренни, как это всегда бывает за стаканом вина, когда все приобретают способность верить всему тому, что им говорят и что сами они говорят. Фудутун совершенно откровенно начал уверять меня в том, что он не придает никакого значений всем тем вздорным слухам, которые циркулируют в народе о том, что будто бы русские помогают японцам, и в это время он действительно верил в то, что говорил. "Она говоли, что худой человек болтай — русски. Японски помогай; она умна, холоса человек; худой человек худой скажи: — наша Фудутун шипко его ругай есть" — говорил Чан-фу, переделывая почему-то Фудутуна в женщину, на что последний улыбался и добродушно кивал головой, как бы соглашаясь на подобную метаморфозу.

Когда все закуски были уничтожены, то начался и самый обед, состоявший из нескольких десятков вкусно приготовленных блюд. Все это были различные супа и соусы, подаваемые, в очень небольших количествах, блогодаря чему и являлась возможность ознакомиться почти с каждым из этих блюд. Нет возможности, конечно, перечислить произведения китайской стряпни, да это, полагаю, было бы и излишним. Когда пишут рецензию о художественных выставках, то перечисляют только выдающиеся произведения кисти, о прочих же говорят только вскользь; так и в данном случае: упомянем о таких произведениях кулинарного искусства, которые могут быть названы выдающимися. [401] Вот появляется на столе в небольшой металлической мисочке нечто съедобное. Снимается покрывавшая мисочку крышка, и из миски клубом валит ароматный пар и уже по одному этому аромату можно убедиться во вкусовых достоинствах содержимого, каковое и оказывается супом из трепангов. Не подумайте, что это какая-нибудь отвратильная гадость, которую и в рот взять противно; — нет, вы попробуйте и восчувствуете тогда, что такое этот трепанговый суп; — вы ощутите прекрасный вкус его крепкого — ароматного бульона и увидите самых трепангов, которые нарезаны мелкими кусочками и плавают в бульоне. Правда, некрасивы и отвратительны эти трепанги, если наблюдать их в их естественном виде — это большие морские черви, достигающие четверти и даже более в длину — вся поверхность их мягкого, склизкого тела покрыта какими-то остроконечными бородавками, что и делает внешность безобразной и весьма неказистой. Но эти мягкотелые употребляются в пищу в засушенном виде, при чем их предварительно распластывают на четыре части вдоль тела и затем эти части сушат. Для приготовления же супа эти куски еще разрезаются на кусочки и варятся с разными корнями и специями. Само по себе трепанги особого вкуса не имеют и напоминают собою мягкий хрящ. Вот в след за этим супом в таком же сосуде вносится "ласточкино гнездо", которое плавает в каком-то жидком и вкусном содержимом. Гнездо напоминает собою вермишель, но только волокна ее студенисты и полупрозрачны: особенным вкусом они не отличаются и скорее их можно назвать даже безвкусными. Как трепанги, так в особенности ласточкины гнезда считаются едва ли не самым лакомым блюдом у китайцев и фигурируют на съездах только у зажиточных людей. Подавались еще горячие блюда из обыкновенной капусты и из морской капусты, и эти блюда имели много общего с нашими капустными супами; и к ним подавались очень маленькие пирожки, — все пропитанные каким-то жиром — так что возьмешь такой пирожек в рот, а он уже и растаял и нет его. "Петр Петрович Петухов" наверно бы скушал сотни две таких пирожков и этим бы только заложил фундамент перед своей знаменитой кулебякой и прочими достопримечательностями своей стряпни. Много, много подавалось вкусного и хорошего, и все было замечательно, чисто приготовлено и подано. Вообще китайцы могут смело гордиться своим кулинарным искусством и той чистотою, [402] каковая царит в китайской кухне; полагаю, что не будет нескромным выразить при этом пожелание многим нашим хозяйкам стараться в этом отношении хотя бы немного подражать китайцам. Наши кухарки да и повара также по большей части грязны и чумазы и почему-то но имеют обыкновение совершать омовения своих рук во время стряпни: Сойдет, мол и так. Китаец же повар, как кажется, более добросовестен в этом отношении. Все подаваемые жидкие и горячии кушанья уничтожались непосредственно из сосуда, их заключающего. Предварительно обедающие вылавливали из супа все те вещества, которые можно было взять палочками, бульон же или соус каждый наливал в свою чашечку и выпивал ее через край, помогая при этом иногда палочками. Чашки и вообще все приборы ни разу не менялись в течение всего обеда — так что из одной и той же чашки приходилось есть все кушанья, и это последнее обстоятельство, вне всякого сомнения, должно смущать непривычных к этому людей.

В конце обеда на стол появился сосуд особого устройства и в общем осуществляющей собою идею нашего самовара. Сосуд этот состоял из металлического, имеющего до двух вершков в диаметре полного цилиндра, к окружности которого приспособлена широкая и глубокая чата, закрываемая сверху крышкой. В цилиндре были наложены горячие угли, а чаша почти до краев была наполнена водою, которая уже кипела ключем, когда сосуд этот был водворен на столе. Вслед за появлением этого сосуда на столе появилось множество тарелочек, с тонко и изящно нарезанными ломтиками разных сортов сырого мяса; тут было мясо фазана, курицы, индейки, дикого козла (гурана) изюбря — и прочей разной дичи, при этом была подана на особых тарелочках разного сорта зелень. И вот когда тарелочки с мясом и с зеленью были установлены живописной группой вокруг самого самовара, сидящие за столом начали своими палочками опускать ломтики мяса в кипяток, добавляя туда и зелени. — Не проходило и двух минуть, как тоненькие ломтики обваривались и затем извлекались из воды и уничтожались, а им на смену сейчас же подкладывались все новые и новые ломтики, и присутствующее расправлялись с ними с удивительным усердием. Надо было удивляться — откуда у этих людей, поглотивших перед этим изрядное количество пищевых продуктов, мог оказаться [403] запас аппетита, дающего им возможность продолжать это поглощение. Что касается до меня, то я, проглотив один ломтик такого мяса и найдя, его очень вкусным, пришел к заключению, что этот ломтик был тем последним человеком, которого пропускают в битком набитое помещение какого-нибудь масленичного балагана. Нельзя, нельзя, господа, не напирайте, прошу вас, говорит стоящий у двери привратник: места нет больше, и вслед за этим затворяются двери и больше никого в балаган не пускают. — Я мог только сидеть, смотреть и удивляться. Китайцы иногда целые часы проводят вокруг такого самовара, курят при этом свои трубки, ведут оживленную беседу и затевают свои любимые застольные игры, которые еще более сближают между собою обедающих и устанавливают между ними совершенно простые и не натянутые отношения, они вообще большие любители и мастера хорошо покушать и, зная толк в гастрономии, они знают и понимают, так сказать, психологию еды, они знают, что приятное и веселое настроение способствует и хорошему пищеварению, и в силу этого стараются о поддержании за столом самой непринужденной искренней веселости, чего и достигают вполне. И теперь за этим обедом и в особенности за этим "самоваром и эта непринужденная веселость проявилась в полной мере, и все, не исключая даже мрачного "мал-мало земля копай", забыли, быть может, хотя в течение этих немногих часов, все невзгоды житейские и сознали, что все они братья между собою, связанные одними общими стремлениями ко всему доброму и хорошему.

Хозяин предложил начать игры, и гости конечно охотно на это согласились.

Игры за столом бывают самые разнообразные, но самая общеупотребительная игра ведется на пальцах, и состоит она в следующем: один из игроков назначает себе все четный числа в первом десятке, а другой все нечетные. Условившись таким образом, игроки выставляют друг перед другом кулаки правых рук и начинают сосредоточенно смотреть друг другу в глаза. Потом они одновременно встряхивают руками и, разжимая при этом некоторые пальцы, громко выкрикивают число показываемых пальцев. Если общая сумма дает чет, то пьет штраф взявший себе нечетные цифры, а если нечет, то наоборот. Выкрикивая число разжатых пальцев, игроки выкрывают при этом иногда [404] остроумные и возбуждающие общий смех импровизации, или же высказывают при этом друг другу хорошие пожелания. Мне говорили, что при этом между игроками очень не редко встречаются такие импровизаторы, которые говорят свои импровизации стихами, возбуждая общий интерес в публике. Проигравшего, принужденного выпить штраф, награждают громким добродушным смехом, и он сам смеется от души, выпивает, делает угрожающие жесты своему партнеру, — снова проигрывает и снова выпивает при общем истерическом хохоте. Смеются даже люди, прислуживающее за столом, и всем хорошо и весело. Другая игра ведется при помощи зажженной бумажки: кто-либо зажигает клочек бумаги и старается как можно скорее передать ее соседу, — тот передает ее следующему и т. д. — до тех пор, пока бумага окончательно не сгорит, и тот, в чьих руках она догорела, пьет штраф, при общих аплодисментах и взрыве хохота. Играют также в кости и на орехи, — на чет и нечет, и проигравшие всегда аккуратно выпивают свои штрафы из маленьких чашечек.

Был уже поздний вечер, когда мы встали из-за стола в самом приятном расположении духа. Фудутун, простившись с гостями, пошел со мною в отведенное для меня помещение, состоящее из одной комнаты с обыкновенными теплыми нарами и с неизменной жаровней. Чан-фу также поместился в этой же комнате. Вслед за нами был внесен чай и разные бисквитные печенья, и фудутун, отпивая маленькими глотками горячую жидкость, беседовал про войну с японцами и жаловался с тоскою в голосе на те неудачи, который терпели китайцы в этой несчастной войне. Но мало-по-малу, в голосе его начали звучать какие-то особые нотки, выражающие собою как-бы надежду на лучшее будущее. Он говорил, что "их царь" низачто не согласится кончить эту войну миром; хоть 10 лет придется воевать — он не отступится от своего твердого намерения и будет воевать (с чем же, с какими средствами, подумал я при этом), так как солдата у него столько, "сколько маковых зерен в 10 пудах мака"; говорил, что им получены утешительные уже известия, подающие некоторые надежды на перевес в будущем счастия на сторону китайцев, и что у японцев будто бы нет уже денег на то, чтобы продолжать войну, что они напрягают уже последния силы и что "их царь" решил продать даже 10 каких-то городов англичанам [405] ("англичанка"), дабы на вырученные деньги возможно было продолжать войну. Откуда до него могли дойти подобный басни? Всего вероятнее, что все это были или отголоски народной молвы, или же, просто "баснописцем" в данном случае был мой злополучный Чан-фу, который, надо правду сказать: изрядно таки "нагрузился" и, пребывая в каком-то осовелом полусознании, был способен к бреду и к бредням.

Таким образом мы провели с час времени, и после этого фудутун, пожелав мне покойной ночи, удалился. Чан-фу моментально же после этого разоблачился и, покрывшись своей теплой шубой, пустил носом какую-то музыкальную руладу и тем возвестил, что он уже находится "в объятиях Морфея".

Ко мне пришел урядник Дементьев и доложил, что их поместили в казарме вместе с солдатами; "однако, хорошо накормили" и что в общем, слава Богу, все обстоит благополучно. Услышав эту радостную весть, я решил, что и мне ничего больше не остается делать, как лечь и постараться уснуть, хотя надежда на это, по правде говоря, была плохая, слишком уже много было воспринято новых впечатлений, которые обыкновенно не способствуют к поддержанию спокойствия. И действительно: помню, что долго мне не удавалось уснуть, и я в темноте ворчался с боку на бок и завидовал Чан-фу, который несомненно проводил время более целесообразно, нежели это удавалось мне. Я слышал, как уже поздно вечером заиграли на каких-то трубах зорю; трубам этим вторили в разных концах города барабаны, и все эти разнообразные звуки, слившись в какую-то дикую и нестройную какофонию, покрывались звуком, исходящим от равномерных ударов в какой-то, надо полагать, очень большой барабан, — слышно было, что в этот барабан ударяли где-то по близости и он звучал мрачно и глухо. Потом раздался пушечный выстрел, и моментально вслед за этим замолкла вся эта дикая какофония, замолк и барабан, и настала тишина, нарушаемая только поколачиванием ночного сторожа в колотушку. Порою мне начинаю казаться, что я нахожусь среди какого-то необъятного, совершенно темного пространства, — в дали от всего живого, и лишь только рулады, пускаемые Чан-фу, да колотушка сторожа пробуждали меня к действительности; потом, помню, за стеной раздались голоса людей, которые о чем-то начали спорить; слышался смех и разговоры, и мне показалось странным, [406] почему эти голоса так как-то сразу начали звучать; то молчали и не было ничего слышно, — то вдруг сразу начался шум. — Должно быть солдаты, подумал я; — ходили к зоре, а теперь вернулись в казарму и балагурят. — Так под их болтовню я и уснул.

Утром я был разбужен такими же дикими и нестройными звуками, которые, помню, не сразу привели меня в сознание. Я начал как-то смутно слышать эти звуки, не отдавая себе отчета — откуда они исходят, и вдруг сразу вздрогнул и проснулся. В воздухе еще как бы звучал гул от какого-то мощного звука, который и привел меня в сознание: это опять пушки, подумал я; — утреннюю зорю, значить, играли. И действительно то была утренняя зоря. Было 8 часов, и солнце бросало свой светлый луч через стекло, вставленное в оконный переплет. Было холодно. Чан-фу по-прежнему продолжал сопеть и хрипеть на разные лады. За ночь он как бы усовершенствовался в этом упражнении, и теперь рулады, им пускаемые, были просто артистичны. — То свищет, то пускает трели, то пыхтит, как паровоз, то играет на свирели его чудо-юдо нос. Пушечный выстрел даже не возвратил его к той жалкой и прозаичной обыденности, которая называется у нас жизнью, и он все еще витал в сфере "волшебных" мелодий и трелей. Наконец, обуреваемый скверным чувством зависти к человеку, слишком долго испытывающему наслаждения, я толкнул его в бок и этим вывел его из мера грез и фантазий, хотя и не сразу. Я увидел, как после этого толчка начала приподниматься та часть шубы, которая приходилась над головой, и наконец узрел и самую эту голову, по выражении глаз которой прямо можно было заключить, что она пока еще не вменяема. Вскоре из-под шубы вынырнули две руки, который тут же и занялись протиранием глаз, после чего эти последние приняли несколько более осмысленное выражение, показывая тем, что и голова, мало-по-малу, возвращается к сознанию. Руки, покончив с глазами, снова исчезли под шубой, но вместо них рот начал напоминать о своем существовании и показывать, насколько широко он может быть раскрыть при процессе зевания. Покончив с протираниями и зеваниями, выполнив неизбежный при подобных обстоятельствах процесс потягивания и вообще проделав все то, что проделывает каждый блогонамеренный человек при пробуждении, — Чан-фу окончательно пришел в себя я [407] начал одеваться. В комнате появился молодой человек — высокий, стройный с приятной, приветливой физиономией, и Чан-фу, быстро сообразив, что этот юноша получил назначение быть прислужником, начал сразу, что называется, фордыбачить и разыгрывать из себя барина, имеющего своего слугу и могущего им повелевать. Прежде всего он приказал молодому человеку подать воды для умывания. Приказание его было тотчас же выполнено с полнейшей охотой и предупредительностью, и молодой человек принес тазик, наполненный водой, от которой клубился пар. Опустив в эту воду палец, я убедился, что она была нагрета приблизительно градусов до 50 по Реомюру. Молодой человек улыбнулся мне, желая как бы сказать этой улыбкою: "у нас всегда умываются такой теплой водой", и действительно впоследствии я убедился, что китайцы из простонародия, да вероятно и интеллигентные тоже, всегда умываются теплой водой, при чем процесс умывания очень прост: умывающийся садится на карточки перед чашкой, наполненной такой теплой водой, и полощет в ней без мыла свои руки, и когда вода сделается черной от смытой с рук грязи, то этой же водой обмывается лицо и выполаскивается рот. То же самое воспроизвел теперь и Чан-фу — и, покончив с умыванием, он выразил желание привести в порядок свою шевелюру, для чего потребовалось уже содействие парикмахера. Кутить так кутить, думал он, вероятно, отдавая приказанию молодому человеку о том, чтобы он привел сюда парикмахера. Молодой человек, с полным желанием услужить, бросался исполнять приказание импровизированная барина, и через 10 минут "парикмахер" был на лицо. Этот парикмахер, который теперь предстал перед нами в почтительной позе, имел конечно очень мало общего с теми похожими на конфектные картинки юношами, которые умеют производит, своими ножницами такие же чириканья на голове стригомого субъекта, какие производить веселая стая воробьев, добывая себе пропитание из навозной кучи. Нет, представший перед нами субъект не умел "чирикать" по-воробьиному и главным образом потому, что с ним даже не было необходимых для этого чириканья ножниц. Это был обыкновенный, одетый в синюю дабу манза, грязный, бедный и по-видимому очень меланхоличный; лоб его был покрыт отросшей и давно не бритой щетиной, при взгляде на которую, невольно припомнилось, что сапожник очень часто бывает без сапог, [408] портной без панталон и т. п.; на спине у него болталась тоненькая и коротенькая косичка, в которую, для ее удлинения, был вплетен шнурок, служивший ее продолжением. В доказательство того, что его труд был сопряжен с неустанным хождением по грязи и навозу, он принес на своих ногах эти "элементы" и разбросал их в живописном беспорядке по полу. Кроме этих элементов он принес на бамбуковом коромысле два небольших шканчика, при чем из одного из них был извлечен бритвенный прибор и кувшин с горячей водой, а из другого медный таз, который приставляется к горлу и имеет на своей боковой поверхности соответствующей для сего вырез. Тут же был извлечен на свет Божий и громадный роговой гребень с большими и редкими зубцами. Чан-фу, важно развалясь в кресле и завешенный простыней, ждал, когда парикмахер окончит свои приготовления и приступит к "священнодействию ". И вот он наконец приступил, и тут я сразу по первым же приемам убедился, что он артист своего дела. Прежде всего он взял сальную и грязную косу своими руками и начал ее разглаживать и разминать. При этом он проявлял такую нежность и мягкость в движениях, что у меня невольно явилась мысль довольно игривого характера, и я сравнил своего Чан-фу с Джульетой, и державшего в своих руках его косу человеки — с прекрасным Ромео, любующимся волосами своей возлюбленной. После этого коса была расплетена и начался довольно долгий процесс расчесывания. "Он ее чешет, он ее гладит — волос к волосу кладет", напевал я мысленно во время этой процедуры, и вот наконец коса уже заплетена и от совершенных с нею манипуляций — она приняла чистый и опрятный вид и начала лосниться. Тогда было приступлено к бритью передней части головы, и это было проделано с подобающею ловкостью, округленностью и мягкостью в движениях. Бритье производилось без мыла и только при посредстве горячей воды, при чем самая бритва была широкая и короткая и напоминала собою тот осколок косы, которым, если верить рисунку Г. Трутовской, — одна малороссианка брила когда-то бороду своему мужу. Туалет таким образом был закончен, и парикмахер, получив за свой труд несколько медных монет с четырехугольными отверстиями по середине (чох), удалился.

Конечно, первой мыслью этого дня у меня было то, чтобы познакомиться с городом и его достопримечательностями и [409] затем сегодня же ехать дальше. Не хотелось беспокоить хозяина и пользоваться его гостеприимством в такой широкой мере. Еще вчера за обедом я говорил ему, что желал бы уехать, но он все время упрашивал меня остаться, пожить здесь, посмотреть город и вообще отдохнуть перед трудной дорогой. Не знаю, были ли все эти доводы вполне искренни, но излагались они таким искренним и задушевным тоном, что как-то не хотелось им не верить, и я обещал остаться. Сегодня, вспомнив об этом обещании, я отчасти и пожалел о том, что дал его, потому что как-то не хотелось сидеть на месте, да и день выдался такой теплый и ясный, что невольно хотелось двигаться и двигаться. Я уже хотел было изменить своему слову и приказать моим казакам собраться, но, вспомнив о том, что необходимо разменять имеющиеся у нас серебряные рубли на весовое серебро, невольно решил предоставить дело его собственному течению. Едва только промелькнула у меня эта мысль, как на пороге комнаты предстал предо мною "тугой парень", тот самый, что так ловко перемещать свои брови от переносицы к шапке и обратно. Сделавшись сразу похожим на кипящий самовар, он возвестил, вскинув бровями, что фудутун ждет уже меня с завтраком в своих апартаментах. То же самое, вслед за этом, возвестил и "жирный незнакомец", ввалившийся в комнату вслед за своим предшественником. На сей раз завтрак был сервирован не там, где мы вчера обедали, а в следующем флигеле — через двор. Флигель этот, по словам хозяина, занимали жены прежнего фудутуна. Комната, в которой был сервирован стол, была большая, светлая и просторная. — Разница в обстановке заключалась в том, что здесь вдоль стен не стояли стулья, а тянулись убранные коврами нары; стены были украшены развешанным на них оружием: — ружьями, шашками и пистолетами. — Между ружьями были очень древние — чуть что не с фитильными замками, а были экземпляры и новейших систем, украшенные художественно выполненной резьбой. По-видимому, фудутун был большой любитель оружия; он снимал каждую вещь и, как бы захлебываясь от восторга, давал соответствующая объяснения (переводил "тугой парень"). И видно было по всему, что это доставляло ему истинное наслаждение, как любителю. На нарах в углах помещались громадные лакированные и обитые медью сундуки, с висящими на них медными китайскими замками, очень [410] остроумной системы. — Один из этих сундуков, размером своим уступавший всем прочим, привлек мое внимание, в силу того обстоятельства, что на нем было навешено 5 таких замков. Фудутун, видя мое любопытство, сам открыл эти замки и приподнял крышку, и тут я увидел, что весь сундук был наполнен слитками серебра, заменяющими собою денежные знаки в этой стране. — Слитки эти были величиной с хороший кулак и имели форму английской шляпы, которая слывет у нас под кличкою "здравствуй и прощай"; поверхность их была ноздреватая и пористая, что позволяло судить о том, что слитки, будучи вынуты из формы, не подвергались никакой отделке, да это и лишнее, так как для обращения они разрубаются на куски разной величины, — от одного золотника до 1/2 фунта, и конечно об какой-либо отделке в данном случае не может быть и речи. Расплата таким серебром производится при помощи весов, которые имеются в наличности почти у каждого обывателя. Не скажу, чтобы в то время, когда мне пришлось быть в пределах Маньчжурии, обыватели принимали от нас только это рубленое серебро; правда, они всегда предпочитали его другим денежным знакам, но охотно брали также и наши рубли: им нравилась их красивая чеканка и в особенности прекрасно исполненное изображение Государя. — Если какой-либо обыватель соглашался принять от нас эти рубли, то предварительно он их строго контролировал, — для чего взяв монету за ее центр двумя пальцами (указательным и большим) и дунув сильно на ее ребро, он подставлял ее к уху; если монета издавала звон — значить, она не фальшивая и принималась охотно.

Несколько раз я пытался воспроизводить то же самое, дуя чуть не изо всей силы на ребро монеты, и никогда она у меня не издавала даже и признаков звона; — китаец же, кажется, и не очень сильно дунет, а монета у него зазвенит так, что и сидя рядом с ним можно расслышать этот нежный — "малиновый" звон. Вероятно, секрет заключается в способе держания монеты, и к этому-то я не мог приспособиться. рассчеты на весовое серебро почти всегда приводили меня в какое-то уныние и главным образом в силу сознания, что в данном случае находишься совершенно во власти Чан-фу. Как его милость положит, так и будет, думал я всегда, вынимая мешок с серебром. И "его милость всегда уже положить так, что и себя не забудет. Счет всегда [411] велся на какие-то золотники, по весу своему совершенно не соответствующие весу нашего золотника. Бывало, спросим перед выездом с какого-нибудь ночлега: — сколько следует получить с нас хозяину? — Чан-фу берет счеты и начинает на них высчитывать: "20 сноп чумицза,— говорит он, — одна золотник; два банка бобы — два золотник, лапша казака кушай одна золотник и т. д. — Усе шисти золотник", — говорить он и принимается вешать. Я сижу с вытаращенными глазами и смотрю в пространство и слышу, что присутствующий тут же хозяин, смотря на все это, что-то говорить Чан-фу, и мне кажется, что он непременно говорит: валяй, валяй, брат, присчитывай, накидывай: все равно барин твой смотрит как сова на свет и ничего не видит. — Я сижу, и в голове у меня кто-то повторяет: "по рюмочке — 5 рюмочек — 5 р. 20 к., по пирожку — 7 пирожков 7 руб." и т. д., и в конце концов приходится конечно раскошеливаться и соглашаться со всем. — В другой раз, на следующем ночлеге, Чан-фу считает, считает и скажет совершенно другую цифру, несмотря на то, что количество забранного не изменилось. Тогда я начинаю протестовать: — что же ты, брат, на предыдущей станции за все это насчитал 6 золотников, говорю я, с надеждой поймать хитреца, а теперь зачем же кладешь 8; — ведь, цена-то одна. Но Чан-фу не смущается и в оправдание свое говорит, что цена на серебро в разных местах разная, что он меня не обманывает, а служит мне верой и правдой, что он беден, но честен и в жизнь свою никогда никого не обманывал и т. п., и снова приходится соглашаться. Свои доводы Чан-фу старается подкрепить руганью по адресу китайцев, с которыми так, мол, трудно вести денежные счеты. — "О барыня, наш люди шипко худой; — зачем серебрушки, считай — рубли не понимай; — шипко большой дурака наша люди есть". Так заканчивал он обыкновенно свои филиппики — против косности своих собратий, блогословляя в то же время как эту косность, так равно и свою судьбу, которая поставила его в столь благоприятные для обогащения обстоятельства.

Завтрак был тот же обед, только в миниатюре: — подавались те же блюда, разговоры были приблизительно те же.

После завтрака были розданы каждому из участников тряпицы, намоченные в теплой воде, и этими тряпицами каждый обтер свое лицо, как бы обтирая пот после трудов праведных. Я сначала не понял, что надлежит делать с [412] положенной мне на колени мокрой тряпицей, но, видя, что фудутун и присутствующий за завтраком "писарь начальник" преспокойно учиняли этими тряпицами "смази" по своим физиономиям, я, не желая нарушать установленный обычай,— не замедлил и себе учинить такую же "смазь".

После завтрака фудутун ушел в свой кабинета, говоря, что у него есть дело, а мне предложил совершить прогулку по городу и посмотреть на его достопримечательности, сказав, что он назначил в провожатые таких людей, которые все покажут и расскажут. Этими людьми впоследствии оказались: фудутунов брат и "жирный незнакомец". — Последнему прогулка, видимо, не могла доставить особенного удовольствия и он заранее уже пыхтел и вытирал свое лоснящееся от жира лицо. Эти два "знатока китайского быта" и должны были разъяснять все вопросы, кои могли бы показаться интересными. В качестве же истолкователей мышлений — отправились: Чан-фу и "тугой парень". Четыре здоровенных солдата, одетых в красные куртки и вооруженных длинными, особого начертания дубинами, должны были, очевидно, играть роль охранителей и предупредителей всевозможных покушений как на мою "драгоценную жизнь", так равно и на мой не очень драгоценный кошелек. Конечно, почти не вероятно было бы допустить возможность подобных покушений, тем более среди белого дня, и думаю, что эти воины были назначены просто для представительности, и фудутун, заботясь о таковой, предлагал мне даже совершить прогулку в китайском паланкине, от чего я наотрез отказался. Я прихватил с собою моего урядника Дементьева, который ухарски заломил на правое ухо папаху и закрутил к верху свои черные усы, готовый вероятно "пронзить" этими данными кого следует, и мы пошли.

Во время этого торжественного шествия прежде всего пришлось убедиться в том, что те самые дубины, которыми были вооружены сопровождавшие нас воины, занимают вероятно не последнее место в списке всех китайских изобретений, и подобное заключение явилось тогда, когда я увидел, с какою поспешностью уличная толпа расступалась перед нами, давая дорогу. Тут же я пришел к заключению, что эти дубины придуманы со специальною целью для общения с человеческой спиной, так как, придя в соприкосновение с последней, оне издают даже какой-то особенный звук, похожий и на поцелуй влюбленного, и на удар лопатой об мягкую глину. [413] Имея около 2 1/2 аршин длины, дубины эти на половину круглы, а на половину лопаткообразны, при чем эта последняя половина слегка изогнута, дабы соприкасаться возможно большим числом точек своей поверхности с частями человеческой спины. Приходится только пожалеть о том, что до сих пор подобным хитроумным изобретением не снабжены наши урядники; — было бы и внушительно, и не бесполезно. Мы шли по главной улице города, которая была и узка, и грязна. — По бокам ютились — одна возле другой такие же несчастный и бедные лавченки, которые я уже видел при въезде в город. Товар в них был самый дранный, и по всему видно было, что Хунгун не ведет никаких крупных торговых оборотов, нет в нем ни банков, ни контор, ни хороших магазинов. Обыватели, по-видимому, живут тихо, скромно и монотонно, хотя, Бог их знает, — быть может и даже вероятно, что эта кажущаяся на наш взгляд монотонность для них не является таковой и, живя такой по-видимому неприглядной, серенькой и черезчур уже будничной жизнью, они испытывают конечно и горе, и радость; — словом, живут и находят прелесть и ценность своего существования. Мы прошли по всей длине главной улицы, которая тянется на протяжение около одной версты и заперлась снова в ворота окружающей город стены. Эти ворота выводили на нинчутский тракт, и за ними виднелись грязные фанзы городского предместья, расположенный по обеим сторонам дороги и по берегу протекающего тут же и заваленного навозом и разными отбросами ручья. Единственное, что бросилось в глаза во время нашего шествия по главной улице, и что производило довольно приятное впечатление — это несколько мясных лавок, в которых мясо (главным образом свинина) было нарезано большими кусками и развешено на крюках на соблазн публики. Лавки эти содержались в чистоте и опрятности, и это-то и производило приятное впечатление. В некоторых лавченках можно было встретить и предметы нашего русского изделия: попадались, например, стеариновые свечи, спички, эмалированная посуда, простые висячие лампы; — были и ситцы какой-то русской мануфактуры; — сахар, папиросы и даже попались два-три покрытых толстым слоем пыли самовара; но все эти предметы имели очень залежалый вид, и по словам купцов сбыт их был очень плох. "Наши люди русски товара покупай нет: наши люди своя люби" переводил мне Чан-фу показания купцов о [414] сбыте заграничного товара. — "Китайски люди зачем это покупай, говорил он, указывая на ситец, — китайски люди даба (синяя ткань китайского изготовления) покупай, эта нет люби; чешунча покупай, фанза покупай — эта шинко холоса — китайски бабушка усе фанза, — чешунча ходи, — эта нет ходи (китайские женщины любят наряжаться в фанзу и чешунчу, а в это не любят). То же самое говорилось и про свечи, про папиросы, про посуду, про сахар и самовары; — все у китайцев есть свое, и к этому своему они уже привыкли и предпочитают это свое всему чужому. — Китайская сальная свеча горит тускло и издает неприятный запах, но китаец к ней привык, да ему и света-то сильного не надо: — нет у него свечи, так он зажжет первобытного устройства светильник и довольствуется его светом и копотью. И такой взгляд он, по-видимому, имеет по отношению всех предметов иноземного производства и, относясь к ним критически, он пока предпочитает исключительно только свое; к нему он уже привык и с ним освоился настолько, что не имеет никакого желания менять это свое на что-нибудь чужое, хотя и лучшее.

Подойдя к воротам, мы решили, что не стоит возвращаться по прежнему пути, а что будет удобнее совершить вместо этого прогулку по городской стене и полюбоваться с ее высоты на все окружающее. Так мы и сделали и, взобравшись по крутой каменной лестнице, ведущей на стену около башни, построенной над воротами, мы очутились на дорожке, проторенной поверх стены, стена имела до 2 1/2 аршин в ширину и около 1 1/2 — 2 сажен в высоту. По наружному ее гребню вытянулся бесконечный ряд каменных зубцов, возвышающихся над ее поверхностью почти в рост человека, и между этими зубцами получались таким образом бойницы, из-за которых китайские воины с удобством могли бы "разить врага", если бы таковой появился перед городом, с намерением овладеть им. События 1890 года показали однако, что китайские воины не были воодушевлены столь похвальным намерением и оказали весьма слабое сопротивление подошедшему к городу неприятелю, который и завладел им без чувствительных потерь.

Дорожка, на которую мы теперь вступили, вероятно, служила для обывателей местом для совершения приятных прогулок в часы досуга с подобающими думами, мечтаниями и созерцаниями; нам встретилось несколько таких граждан, [415] гуляющих по стене и пребывающих почему-то в грустной меланхолии. Да и действительно можно было удариться в таковую, совершая прогулку, потому, что вид со стены был уныл, печален и однообразен: — с наружной стороны, расстилалась широкая и ровная долина. Кое-где мелькали одинокий фанзы, — видны были мертвый и безжизненные поля с торчащими на них корнями снятого с них проса. Близ самой стены красовались какие-то грязные кучи, в состав которых входили всевозможные отбросы человеческого потребления. Виднелись местами грязные и бедные фанзы, и только лишь далекая и красивая панорама синеватых гор ласкала глаз нежностью своих цветов и воздушностью перспективы. Со стороны города вид был еще более мрачен и угрюм: — видны были темные прокопченные, черепичные, или соломенные крыши фанз, построенных в глубине грязных и навозных дворов, и отсюда несся снова какой-то приторный, пряный и масляный запах, вдыхая который, я всегда почему, то ощущал прилив тяжелой и давящей тоски.

Видны были местами синия человеческие фигуры, которые бродили, как сонные мухи, и по-видимому как бы без всякой цели по этим дворам, и во всем висела подавляющая и мертвая скука и неподвижность. В одном месте к стене примыкал обширный двор, окруженный фанзами. Тут были устроены деревянные коновязи, и около них стояли в два ряда несколько десятков лошадей, обросших длинной шерстью, грязных и нечищеных. В общем эти лошади напоминали, собою водовозных кляч, унылых и сосредоточенных, вечно думающих о тяготах и превратностях их лошадиного существования. В описываемое время клячи эти ничем не питались; газет же читать оне не могли потому, что во-первых были безграмотны и во-вторых и потому, что не только для них, но даже и для обывателей газет здесь не печатали и не выписывали, а потому вышеозначенным клячам и оставалось только стоят, понуря свои победные головушки, обмахиваться хвостами и думать свою крепкую печальную думу, что оне и выполняли вполне добросовестно. Тут же на дворе — около коновязей стояли какие-то синие люди, построенные в три шеренги; на людях этих были надеты ватные с длинными рукавами безобразные кофты, на головах — большие меховые шапки, из-под которых свешивались по большей части тощие косички. Перед этими "молодцами" стоял какой-то также синий господин, одетый [416] совершенно одинаково с прочими, только немного почище и поопрятнее, и как-то особенно визгливо и отрывисто командовал, надрывая свою глотку, так, что можно было подумать, что вот, вот у него там что-нибудь лопнет и он упадет и непременно начнет дрыгать ногами. Синие люди исполняли его команду; вяло и флегматично поворачивались, то направо, то налево, то кругом, показывая таким образом обучающему их человеку то бока то спины, то вздваивали ряды, то опять их выстраивали по-прежнему. Иногда некоторые ворочались направо, а другие в то же время налево или кругом, и тогда обучающий выходил из себя и кричал еще визгливее, ругался, — бегал по фронту и восстановлял порядок. Сите люди тогда как бы немного оживлялись, распутывались, хотя их согбенные и флогматичные фигуры не переставали своим видом говорить: и что кричит и ругается этот молодец, — все равно, брат, кричи не кричи, а этим дела вперед не подвинешь.

Мне удавалось неоднократно видеть китайских солдат в строю во время ученья, и всегда я выносил какое-то грустное из этого впечатление. Казалось, что все эти люди совершенно напрасно тратят время, что они только делают вид, что забавляются в какую-то игру, которая их ничуть не интересует, — как иногда забавляются взрослые люди, когда им решительно не об чем говорить между собою, игрою в дураки, в фофаны и в свои козыри, ничуть не интересуясь этими играми, а желая хоть как-нибудь убить несносную тоску и однообразие.

Без толку проводим время, думают игроки, позевывая и закрывая свои рты ладонями, и все-таки продолжают играть, не желая уже окончательно конфузить хозяев. Без толку проводим время, кажется, думает каждый китайский солдат, поставленный в строй и флегматично исполняющий команду своего начальника; — все равно пользы от этого никому никакой не будет. Мне всегда казалось, что китайцы давно уже перестали быть воинами. Быть может, они никогда таковыми и не были и относятся к этой профессии с пренебрежением. Думаю, что если бы не было в данном случае безразличного отношения и даже пренебрежения с их стороны к военному делу, они бы давно сумели бы создать себе армию, подобно тому, как это сумели сделать японцы.

Фудутунов брат и жирный незнакомец получили очевидно инструкцию от фудутуна об том, чтобы по [417] возможности не показывать мне ничего такого, что могло бы относиться к военному делу; к такому выводу я пришел тогда, когда они начали говорить, что не стоит смотреть на все это, что это не интересно, о что лучше пойти и посмотреть на то место, где обыкновенно рубят головы хунхузам. Тут же они, стараясь отвлечь мое внимание, начали рассказывать, как производится эта кровавая операция, и все предлагали следовать за ними, уверяя, что интересно будет познакомиться с этим местом. Оставалось только следовать их указанию, и мы пошли; но, придя на место, не нашли в нем ничего интересного: просто это была небольшая и грязная площадка, примыкающая к стене с наружной ее стороны. Тут валялся какой-то мусор; — были видны кости, которые по уверению Чан-фу были "человека кости" и можно было видеть большого черного пса, со злыми, налитыми кровью глазами, который, лежа на брюхе, флегматично глодал какую-то кость и не потому, вероятно, что думал найти в ней что-нибудь вкусное, а просто, потому, что ему решительно нечего было делать: лаять надоело, спать не хочется, дай хоть эту старую кость погложу, думал он, вероятно, занимаясь этим делом. Остановившись тут на минуту и сознавая, что эта грязная навозная площадка ничего, кроме тяжелого впечатления, в зрителе оставить не может, мы пошли дальше и, дойдя до тех ворот, через которые выехали вчера в город, спустились со стены и пошли по знакомой уже нам улице восвояси.

Времени до обеда было еще очень много, и я решил послать моего Чан-фу разменять свои деньги на рубленое серебро. Предвидя вероятно из этой операции хороший для себя гешефт, он с охотой взялся исполнить мое поручение, и его коллега выразил также искреннее желание помогать ему в этом деле. Мною овладело, помню, колебание по поводу того, как это я доверяю этим людям довольно значительную сумму денег; — ну а если они с этими деньгами да улизнут, думал я, — и оставят меня в положении рака, на меди сидящего. Я хотел было уже пойти с ними, но потом вспомнюсь, что придется при этом играть роль безмолвного лишь зрителя, которого, если только допустить наличность желания обмануть и обсчитать, — обманут и проведут в лучшем виде, несмотря на его личное присутствие, да еще тут же, смеясь, начнут острить над его полнейшим неведением и непониманием. Сообразив все это, я оставил свое намерение сопутствовать им и, махнув на все это рукой, отдал им деньги, [418] после чего они поспешно удалились. Через пол часа они вернулись, и Чан-фу принес завернутый в бумагу сверток серебра и весы, но кроме этого он принес купленную им на базаре теплую, новую, меховую шубу, а его коллега новую резную металлическую трубку кальян (Сю инду), из которой он и начал преважно покуривать, довольной тем счастием, которое выпало ему на долю в этот прекрасный день.

В 5 часов фудутун позвал меня обедать и после этого подобно вчерашнему, снова навестил меня; — снова появился, чай и мы вступили в разговор, который на сей раз уже не имел минорного — политического характера, а был довольно игрив и сводился к прославлению целебных свойств корня Джен-Шен и рогов Изюбря (пантов), которые, будучи принимаемы в умеренном количестве, делают якобы чудеса и самого старого человека заставляют позабыть про старость и дряхлость. Так мы продолжали до позднего вечера, а потом снова: — рулады Чан-фу, нестройные звуки зори, бесконечные ворочания с боку на бок и тоска, — мертвящая тоска одинокого человека, лишенного возможности поделиться с кем-нибудь своими мыслями и впечатлениями. Скучно и тяжело. Во что бы то ни стало завтра утром едем дальше, решил я, не находя себе места от скучной бессонницы.

В 8 часов утра мы действительно были готовы к походу. Наши лошади, оседланные и навьюченные, лениво подбирали около коновязи остатки корма, а Соболька, чувствуя перспективу движения, неистовствовал от восторга. Он с визгом подбегал к каждому из нас, — лизал нам руки, обнюхивал лошадиные хвосты и вообще выражал свой восторг всеми зависящими от него мерами и средствами. Ну, ну — поедем, поедем, дурак; — с нами пойдем, говорили казаки, гладя его черную "шубу", и Соболька, после такой ласки, положительно сатанел от восторга.

Но наше выступление задержалось на час, так как фудутун не хотел отпустить нас, в путь без того, чтобы мы предварительно плотно не закусили. Он уверял, что небольшой завтрак нас долго не задержит и что во всяком случае мы успеем еще засветло добраться до ночлега, который предполагался в 30 верстах от города — в деревне Мицзян. Завтрак действительно долго нас не задержал, и через каких-нибудь 1 1/2 — 2 часа мы, напутствуемые всеми хорошими и добрыми пожеланиями хозяина, который проводил нас до наружных ворот своего дворца, тронулись в [419] дальнейший путь. Теперь уже наша компания увеличилась на 8 человек, блогодаря конвою, который командировал с нами фудутун. — Из этих 8 человек — 7 были простые солдаты, а 8-й унтер-офицер, который и был за старшего в своей команде. Солдаты были одеты по обыкновенно в красные куртки с нашитыми на груди черными литерами, а унтер-офицер имел одежду какого-то довольно странного покроя. Одежда эта очень напоминала красную ливрею, в которую имеют почему-то обыкновение одеваться люди "швейцарской" профессии. Зачем они имеют обыкновение так именно одеваться — нам конечно неизвестно, и мы положительно не в состоянии ответить на этот "глубокомысленный" вопрос. Мы только можем сделать в данном случае некоторый предположения и сказать, что люди "швейцарской" профессии потому имеют обыкновение рядиться в красные ливреи, чтобы быть во-первых более представительными, во-вторых, чтобы быть, для кого надо, внушительными и устрашительными и наконец в третьих — нам кажется, что эта одежда весьма пригодна для ловкого и незаметного прятания полученной "пошлины", взимаемой, как известно, за право восхождения и нисхождения по лестницам. Но если это действительно так и если такая одежда действительно удовлетворяет всем вышеозначенным условиям вообще и последнему из них в особенности, то для кавалериста она уже совершенно непригодна, ибо что может быть общего между швейцаром и кавалеристом: швейцар должен быть человек "с весом", кавалерист — наоборот; швейцар должен иметь степенный вид, плавные движения и известную тяжеловатость на подъем; кавалерист — ничего этого иметь не должен, ибо если он будет таковым, то его назовут увальнем и будут над ним смеяться, — Швейцар должен быть специалистом по части взимания вышеозначенной "пошлины" и делать это так, что как будто это и не он берет, а берет его рука, в движениях и действиях которой он, якобы, не волен, а кавалерист должен быть специалистом по части смелых решительных действий на коне, твердой рукой наносить удары холодным оружием и вообще действовать с полной свободой в движениях, стремительностью и отвагой. Но едва ли можно говорить о какой-либо свободе в движениях человека, наряженного в швейцарскую ливрею. И все-таки, не взирая на столь неуклюжий и совершенно несоответствующий своему назначению костюм, китайский унтер-офицер был в общем молодец. [420]

Он был мал ростом и сух сложением. Его желтоватое худое и лишенное всякой растительности лицо выражало энергию, сильный характер и волю. Взгляд его небольших, карих глаз был по большей части суров и серьезен, и улыбка почти никогда не светилась в них, а если иногда и светилась, то была похожей на искру, которая мелькнет и потухнет.

Несмотря на свою безобразную "ливрию", он в ней успел быть ловким, гибким и быстрым в движениях. Служил он уже 10 лет, и эта продолжительная служба положила известный закон на все его существо, и сделала его бравым солдатом, с подобающей солдатской выправкой. Он был горд своим званием и видимо вкладывал всю душу свою в службу, исполняя все свои обязанности с полным сознанием дела. Я часто смотрел на этого молодца и думал, что если бы в китайской армии побольше было бы таких — не так бы легко доставалась бы японцам их раздутая слава; — но, к сожалению, подобные экземпляры в Китае, по-видимому, представляет собою очень редкое явление и быть может на тысячи равнодушных и безразличных к своему делу солдат выродится один такой экземпляр, который конечно совершенно незаметно растворится в общей среде, как растворится капля меда в бочке дегтя, не произведя в этом последнем решительно никаких ощутительных перемен.

Ездил он верхом прекрасно; садился в седло всегда так называемым "адъютантским прыжком", — без помощи стремени и этим показывал, что для него, хотя уже и не очень молодого человека, — вскочить таким образом в седло совсем не трудно; я впрочем убежден, что он это делал и не для показа, а просто потому, что ему это было приятно делать, потому что все, что относилось до его специальности — оживило его душу. Речь его была отрывистая, и всегда он говорил очень громко — почти крича, что бывает с людьми, привыкшими повелевать и сознающими за собою это право. Во время разговора, он постоянно жестикулировал руками, судорожно и сильно сокращая их, при чем в этой жестикуляции принимали участие его нервно сгибающиеся короткие пальцы, ногти, которые имели овальную форму и загибались слегка вовнутрь, как это по большей части бывает у людей твердых и неуклонно стремящихся к достижению намеченной цели. Его подчиненные, над которыми он теперь начальствовал, относились к нему с почтением и панибратства [421] по отношению к нему никто из них не позволял. "Орел" говорил про него мой Кавалист; — "шипко много уцини и образована человек" — говорил про него Чан-фу; хотя, надо правду сказать, что тот же Чан-фу не редко и ругал его на самом отборном русском жаргоне, каковой жаргон он, несмотря на свои слишком поверхностный знания русской речи, успел изучить почти полностью. Такими бурными Филиппинами Чан-фу обыкновенно разражался, обращаясь ко мне после того, как прослушает основательно пламенную речь унтера и сделает из ее содержания соответствующий вывод. Тут он обыкновенно подъезжал ко мне и тихонько, шопотом говорил: О барыня, — старший худа-есть зачем усе ругай есть" и затем начинал с своей стороны посылать, обращаясь ко мне, такие словечки по адресу унтера, об которых "ни в сказке сказать, ни пером написать" нельзя, передавая мне, что этот старший едет и все время ругает нас заморскими чертями, которым следовало бы срезать головы с плеч за то, что они ходят теперь по их земле, намереваясь наводнить ее своими солдатами для того, чтобы совместно с японцами обрушиться на них и прижать их с двух сторон. И действительно, хотя и следует оправдать этого молодца унтер-офицера как бравого солдата, всей душой преданного своей родине, но я не скажу, чтобы его присутствие доставляло бы мне особенное удовольствие, блогодаря тем бурным речам, которые он часто направлял против нас. Помню, как только мы отъехали от хунгуна, он сейчас же начал протестовать против нас, и я даже одно время хотел вернуться и оставить его в хунгуне в распоряжение властей, но потом решил, что не стоить этого делать. Почти на каждой стоянке, если таковая была в деревне, дело не обходилось без неприятных сцен. Обыкновенно, по приходе на ночлег этот старший сначала сурово молчит, куря свою трубку; тем временем фанза набивается битком любопытными, теснящимися около нас и рассматривающими нас со всех сторон и во всех подробностях. Но вот старший, выкурив несколько трубок, начинают говорить, делая видь, что он как будто бы говорить ни к кому не обращаясь, а так, — просто, — говорит сам с собой; — и всегда в таких случаях, он начинал тем, что прежде всего ехидно и злобно усмехался, издавая при этом какой-то особенный, полный омерзения, носовой звук, как это делает обыкновенно человек, готовящийся говорить против того, кого он [422] в душе ненавидит и презирает; — и после этого он начинал говорить сначала тихо, но мало-по-малу голос его становился громким и речь принимала отрывистый характер, при чем беспрестанно слышались все те же гордые и презрительные носовые звуки. Так, мало-по-малу, он привлекал на себя внимание всей толпы, и она видимо ему начинала сочувствовать и соглашаться с ним. Смысл его речей был всегда и всюду одинаковым и был направлен против русских вообще, которые по его словам должны быть порицаемы за то, что открыто стали на сторону японцев и помогают им бить и без того угнетенных и несчастных китайцев. Переходя от обобщений к частностям, — он и к ним не мог относиться равнодушно и всю надежду возлагал на Гиринского Дуян-дзюня, который, как ему известно, человек умный и, всегда умея отличить добро от зла, сумеет и с нами расправиться, и, не успеем мы приехать в Гирин, как головы наши будут торчать на шесте, или валяться в навозе. В подобной форме переводил мне все эти речи Чан-фу, стараясь делать это по возможности незаметно: он не хотел, очевидно, стать в данном случае открыто на нашу сторону, предупреждая же нас об опасности, он тем самым и себя ограждал от таковой. Я убежден, что он наверно помышлял о бегстве и если только он не приводил своего намерения в исполнение, то только ради тех материальных выгод, которые он извлекал из своей службы. Слушая Чан-фу, я присматривался к толпе и замечал всегда несколько неприятных взглядов, брошенных в нашу сторону. Не скажу, чтобы такое положение было особенно приятно, но что можно было предпринять в данном случае? Приходилось волей неволей делать вид человека совершенно безразличного ко всем этим разговорам и по возможности меньше обращать на них внимания. Чан-фу убедительно всегда просил меня, чтобы я ничего не говорил со старшим по поводу всех этих его возмутительных речей, потому, что старший сказал ему, если он осмелится передавать смысл этих речей нам, так он ему сбреет своей шашкой голову с плеч и сбреет так, что он и охнуть не успеет. Принимая во внимание решительность этого человека, я почти убежден, что он всегда бы сумел привести свою угрозу в исполнение, тем более, что жизнь то человеческая в Китае ценится, как кажется, не на рубли, а на пятаки, и ясно, что если бы я начал в данном случае протестовать, — [423] то этим бы с головой выдал несчастного Чан-фу, а он и без того трясся всегда, как осиновый лист и на второй же станции от Хунгуна начал проклинать себя за то, что взялся ехать со мной в Гирин. — "О барыня, моя не знай; — они шипко худой человек. Моя знай — два пуд золота давай — моя нет ходи" (если бы я знал, так хоть два пуда золота мне давали бы, я бы не пошел). За два пуда золота не пошел бы, а за сотню серебряных рублей идет, смеялся я над ним в таких случаях; но на это он начинал уверять меня, что он, будучи человеком честным, низа что не отступится от раз данного им слова, что он не так поступает, как прочие и т. д. И почем знать — быть может, он говорит и правду. Всегда приходилось сожалеть о том что холодное время года и отсутствие у них походных палаток не давали нам возможности останавливаться на ночлег где-нибудь в поле, — вдали от жилья и от толпы любопытных. Применять же в данном случае силу не хотелось потому, что неизвестно еще, чем бы кончилась борьба нас семи человек с целой толпою, подогретой пламенными речами китайского патриота и имеющей во главе 8 хорошо вооруженных солдат. Если бы даже, положим, мы и остались победителями, то путешествие наше в Гирин не могло бы состояться и задача, мне данная, никаким образом, не могла бы быть выполнена. К тому же пришлось бы и нарушить данную мне инструкцию, в которой категорически настаивалось о соблюдении строжайшей осторожности во всех действиях, а потому в виду всех этих соображений, я и решил запастись как можно большим спокойствием и хладнокровием и как можно меньше обращать внимания на все эти неприятности.

Из прочих китайских солдат только один относился ко всем нам хорошо и с полным добродушием; — об нем я скажу в своем месте; пять держали себя по отношению нас холодно, а один маленький и плюгавенький солдатишко с отвратительным и злым лицом и с вечно оскаленными зубами не стеснялся при каждом удобном случав выказывать нам свою враждебность, но, будучи человеком подлым, низким и трусливым, — он всегда это делал исподтишка — так как будто бы нечаянно: то, проходя мимо, толкнет кого-нибудь из казаков, то плюнет как бы невзначай в сторону сидящего казака, — при чем в таких случаях обыкновенно казак молчаливо покажет ему кулак, чем и приведет его в страх и смущение; а раз, помню, [424] дело чуть не дошло до драки: один из казаков нес в котелке воду; — в это время шел к нему навстречу этот плюгавый солдатишка и, поравнявшись с казаком, сплюнул как бы невзначай в его сторону и попал казаку на полушубок. Не стерпел казак и вылив на голову этого "воина" всю воду из своего котелка, да в придачу дал ему такого тумака, что сбил его с ног. Стоявшая тут же на дворе толпа громко захохотала, одобряя, вероятно, поступок казака. Я счел нужным предупредить после этого старшего, что если еще раз повторится что-нибудь подобное, то я не ручаюсь за благоприятный исход и боюсь, что как бы дело не кончилось чем-нибудь серьезным и нежелательным, а потому и просил его предупредить этого нахала, чтобы он оставил бы свою скверную привычку плевать туда, куда не следует. Старший, сознав вероятно законность этого заявления, задал изрядную головомойку своему подчиненному, после чего он прекратил столь бурно проявлять но отношению нас свою ненависть и ограничивался только злобными взглядами и скалением зубов. Чан-фу всегда называл этого солдата хунгузом, да и действительно он был таковым.

Чан-фу трусил не на шутку и всегда на ночлегах предупреждал меня, чтобы я напомнил казакам о том, чтобы они зарядили свои винтовки и клали бы их около себя — это, впрочем, и всегда делалось без его предупреждений, и сам я всегда спал, подложив под седло заряженный револьвер.

И так мы, наконец, тронулись в дальнейший путь. День был ясный, и солнце радостно светило, но в этих светлых лучах не было уже теплоты, так как, по-прежнему навстречу нам тянул холодный ветер. Дорога на протяжении 15 верст от города тянется по совершенно ровной долине р. Тумын-Ула, и местами эта дорога проходит к самой реке и тянется вдоль ее обрывистого левого берега. По сторонам всюду были видны возделаннные поля с уныло торчащими на них корнями давно снятого уже проса (чумицзы) и гаоляна, виднелись местами группы фанз, окруженных деревцами, и в общем все окружающее давало чувствовать, что земля, по которой мы теперь шли, принадлежит трудящимся людям, которые с такою любовью привыкли работать на своих полях. Как хороши должны быть эти поля летом, когда на них на бесконечно длинных бороздах как на грядах высятся целые леса гаоляна — леса, которые смело могут скрыть [425] в своей чаще не только пешего человека, но и всадника. Китайцы, перед тем, как посеять хлеб, устраивают на своих полях борозды таким образом, чтобы между них могла бы стекать вода, и на эти борозды, в определенном, друг от друга расстоянии они садят семена. Такая кропотливая работа дает за то отличные урожай, — так что получается большой избыток хлеба, который и вывозится в пределы Уссурийского края. Существующий в Уссурийском крае водочный завод, как кажется, гонит спирт исключительно почти из манчжурского хлеба — и, надо правду сказать, — гонит его превосходно. Вообще в Уссурийском крае мы пока не в состоянии обойтись без помощи, китайцев и, получая от них хлеб и прочие предметы и продукты потребления, мы и в нуждах своего домашнего обихода не можем обойтись без помощи китайцев. Нужно ли построить дом, мы нанимаем каменщиков, плотников и столяров, и таковыми являются исключительно китайцы; нужно ли нам сшить себе пальто, сюртук, китель и прочее, мы идем к портному, и пред нами появляется фигура в характерном китайском костюме и с неизменной косой, — и эта фигура принимает и добросовестно выполняет взятый ею заказ... Понадобится ли нам, наконец, выстирать наше белье, и тут к нашим услугам является китаец-прачка, и эта прачка мастерски сделает свое дело. Повара-китайцы; даже детей нянчат — и то китайцы. — Словом, без них мы, русские, как без рук, потому что пока в Уссурийском крае нет по-видимому не только мастеровых, но даже и простых рабочих, из русских людей, а если они и есть, то пока находятся в "скрытом состоянии". Вообще, по-видимому, нужда не гонит еще здесь русского человека на работу для добывания куска насущного хлеба.

На протяжении первых трех верст от города дорога обсажена деревьями и имеет по сторонам канавы. На 15-й версте она подходит к безлесному и широкому ущелью. Горы лишены всякой растительности и стоят мрачные и угрюмые; по мере движения по ущелью они все ближе и ближе сходятся с обеих сторон и ущелье, становится уже; путь начинает быть каменистым.

Вот под горой приютилась одинокая фанза. Это гостиница, или вернее постоялый двор. Здесь можно остановиться отдохнуть, покормить лошадей и самим закусить и подкрепится. [426]

Китайские постоялые дворы, в общем, все строятся по одному шаблону, как и вообще в Китае все по-видимому делается по старому, давно уже заведенному шаблону, от которого китайцы не хотят отступать, надо полагать блогодаря своей народной гордости. Ведь вот, например, китайские дома с их громадными окнами, наклеенными бумагой. Они, по всей вероятности, очень применимы на юге, где очень жарко и очень светло, надо думать, что там в таком доме и прохладно и свет умеренный, — легко выносливый для глаз. Но вот китаец за безземелием, или по какой-либо иной причине выселяется из южных широт и стремится на север — в холодную Манчжурию. И здесь он, несмотря на изобилие лесного материала, строит себе такую же, как и на юге, глинобитную фанзу, в которой не может сохраняться тепло и в которой возможно жить зимою, имея постоянно на себе теплую одежду. Весьма вероятно, что он, переселяясь в новые страны, успел побывать и у нас в Уссурийском крае, или во Владивостоке, — видел там наши дома и быть может интересовался их устройством, но, придя на место, он все-таки воздвиг себе жилище по своему шаблону и живет в нем.

Китайские постоялые дворы имеют приблизительно следующее устройство: представляют они длинную — глинобитную фанзу, покрытую в большинстве случаев соломенной крышей. Фанза эта обносится — или плетнем, или же сложенным из камней забором, и таким образом получается двор; иногда по сторонам его устраиваются навесы — так же как это делается и у нас. На дворе устанавливаются на подставках большие корыта (комяги) для закладывания корма лошадям и мулам заехавших на постоялый двор путников.

Со двора дверь непосредственно ведет в самую гостиницу. Вы входите через эту дверь и сначала ничего не видите перед собою, потому что навстречу к вам стремится клубом целое белесоватое облако, в состав которого входит дым, пар и копоть, и вместе с этим одуряющий запах от бобового или травяного масла, опиума и т. под. — Мы нисколько не преувеличиваем, говоря, что это облако, сквозь которое глаз ничего не может различить. До вас доносится только из его белесоватой среды шум и там от многих человеческих голосов, и из этого вы можете заключить, что фанза набита уже народом. Мы всегда останавливались на ночлеги уже поздним вечером и всегда как-то поспевали последними, — когда почти все места у стоящих на дворе [427] корыт были заняты животными и на нарах внутри фанзы — людьми. — Вы входите в фанзу и тут мало-по-малу начинаете различать в тусклом полумраке окружающие вас предметы и глаза ваши начинают приспособляться. Вы видите, что находитесь внутри большого помещения, наполненного людьми, которые сидят, или лежат на нарах, ходят в их промежутке, греются около очага и вообще ведут себя так, как и всюду ведут себя люди, собравшиеся из разных мест и не успевшие еще достаточно освоиться и познакомиться друг с другом. Прежде всего вы видите, что вдоль стен помещения тянутся широкие, покрытия циновками нары; поверхность этих нар нагрета, потому, что внутри их сделаны дымовые ходы от очага, расположенная непосредственно у входной двери — откуда и начинаются нары. Дымоходы, проложенные под нарами, выведены наружу на противоположенном конце фанзы, где и возвышается утвержденная на земле двухсаженная, каменная труба. Мы сказали, что поверхность нар нагрета, но нагревание это не равномерное, и та площадь нар, которая находится в непосредственном соседстве с очагом, нагрета так сильно, что даже циновки подпалены, площадь же на противоположном конце — чуть только тепленькая. Отсюда понятно, что наиудобнейшим для размещения местом на нарах является средний участок, на котором не так чтобы очень холодно. Это в своем роде — "средний умеренный пояс:", по сторонам которого проходят тропики и полярный круг. Этот "умеренный пояс" всегда оказывается и наиболее густо заселенным и на каждый аршин этой площади приходилось обыкновенно по одному "обывателю"; — население жаркого пояса было реже, а население за полярным кругом было обыкновенно самое редкое, почему и предоставлялось оно всегда нам, как пришедшим позднее всех прочих посетителей, успевших уже прочно осесть на занятых ими местах. Области, находящаяся в непосредственном соседстве "с экватором", оставались всегда не заселенными, так как возлежание на их раскаленной поверхности могло сойти за своего рода подвиг, и тот, кто на него бы решился, мог бы быть пожалуй приравнен к испанскому мученику Лаврентию, принявшему, как известно, кончину на раскаленной решетке, но за то в честь его, если не ошибается, воздвигнут грандиозный Эскуриал. Здесь же, конечно, никто не стал бы воздвигать вам "эскуриалов", если бы вы поджарили свои бока на [428] раскаленных нарах, и вот, надо полагать — подобные соображения и заставляли посетителей избегать "экваториальной зоны".

Кое-как ставим своих уставших лошадей к корытам. Оне стоят и уныло опустив свои головы ждут питания. Казаки оглаживают их и внимательно осматривают. Производится закупка фуража, каковой не имеет ничего общего с тем, что принято у нас подразумевать под этим понятием. Как известно, мы привыкли под ним подразумевать сено и овес, а в Китае этого-то как раз и нет. Сена китайцы не заготовляют, а овса почти не сеют, и вместо сена они кормят свой скот резкой из чумизной соломы, а вместо овса — бобами, бобовыми жмыхами, или же гаоляном. Чумидзкая солома (солома от китайского проса) заготовляется на зиму в виде снопов. Если дать такой сноп лошади — конечно она не станет его кушать, так же как не станет кушать и березового веника потому, что солома слишком толста и жестка и лошадиным зубам ее не помельчать. Необходимо ее порезать на мелкие кусочки и для этого употребляются особые резаки, состоящие из деревянного — желобовидного бруса, имеющего аршин с небольшим в длину, к одному из концов которого на шарнире прикреплен большой и широкий нож с рукояткой на противоположном конце. Китайцы мастерски режут снопы и обыкновенно один работает ножом, двигая его в вертикальной плоскости, а другой в это время держит сноп, подсовывая его постепенно под нож; но казаки с непривычки скоро уставали от этой работы и всегда работали ножом по два сразу, и при этом условии проходило не менее 1/2 часа времени, пока они успевали изрезать 20-25 снопов — то есть такое количество, которое требовалось для насыщения наших лошадей. Но этим работа не окончилась, и в то время, пока три казака были заняты приготовлением резки — остальные приготовляли к употреблению бобы, или бобовые жмыхи. Бобы тверды, а жмыхи еще тверже, и необходимо их распарить в кипятке, а потом уже давать в пищу, а это также работа не малая — требуется и огонь развести, и воду согреть, потом остудить распаренные вещества и только тогда давать их в пищу. Бобовые жмыхи приготовляются в виде больших, имеющих 1/2 аршина в диаметре кругов и приготовляются из бобовых остатков, после того, как из зерен боба выжато масло, — эти круги настолько крепки, что их и [429] топором трудно рубить и, в сыром виде, они не могут быть разрезаемы лошадиными зубами.

Но вот наконец корм для лошадей приготовлен и разложен по корытам. Дежурный казак ходит и внимательно следит — охотно ли лошади едят; — обыкновенно оне с голодухи ели охотно, но случалось так, что одна из лошадей — от усталости ли, или от каких-либо иных причин — либо совсем отказывалась от корма, либо ела его неохотно, и тогда хозяин этой лошади решал, что ее необходимо "выморозить". Он доставал из колодца ведро холодной воды и выливал его на лошадь, доставал другое и снова выливал и так до тех пор, пока вся лошадь не оказывалась мокрою и вода с нее текла, как с крыши, после этого казак отходил, говоря: — "Ничего, теперь, однако, покушаешь". — И действительно, лошадь начинала трястись как в лихорадке и вместе с тем у ней появился аппетит, и на другой день она была вполне бодра и весела. Обычай "вымораживания" лошадей мне только и приходилось наблюдать в Забайкалье; там к этому средству прибегают очень часто и всегда, по-видимому, с успехом. — "Наши кони, однако, к этому обычны", говорили обыкновенно казаки. "Человека проморозь хорошенько, — так его и на еду погонит — так и скотину все одно".

Покончив с лошадьми, и сами мы водворялись на жительство в черте "полярного круга", и здесь прежде всего приходилось убеждаться в том, что те окна, которыми снабжена фанза, служат прекрасным вентилятором и очень плохим предохранителем от стужи и холода, так как бумага в окнах от ветхости ли, или просто от недосмотра, всегда имела на своей поверхности множество дыр, сквозь которые и происходил обмен внутреннего воздуха на наружный, при чем если на дворе была метель, то вместе с воздухом в фанзу залетали и снежинки, как бы любопытствуя: — а что-то, мол, там за этой дырой делается.

Не лишнее обратить внимание на то, что во всех решительно своих домах, все равно будь это одинокая фанза земледельца, построенная среди его поля, или же фанза крестьянина, живущего в большой деревне, или же, наконец, обиталище горожанина в каком-нибудь Пекине, Мукдене, Гирине — везде вы увидите, что окна проделаны на южную сторону — и это, конечно, очень хорошо.

Между парами оставлен проход — около 3-х аршин в [430] ширину, и тут посреди фанзы устроен каменный очаг, с горящими в нем углями, которые, по мере своего перегорания, пополняются из очага под нарами. Около этого очага посетители греют свои руки, раскуривают трубки и кипятят воду в чайниках. Тут же иногда поджаривается что-нибудь съедобное: — капуста на травяном масле, распространяющем особо удушливый смрад; лепешечки — вроде наших оладьев, и от всего этого в воздухе распространяются такие "ароматы", от которых и чертям тошно, и все это вентилируется только через входную дверь и через дыры в бумаге, которой залеплены окна. К этим "ароматам" присоединяется копоть от первобытных светильников, коими и освещается внутреннее помещение фанзы. Эти светильники по своей простоте и незамысловатости — в своем роде замечательны; видно, что мысль человеческая, создавшая их, быть может не одну тысячу лет тому назад, — почему-то совсем как бы об них и позабыла и махнув на них рукой, (быть может и у мысли есть своего рода руки) сказала: — "светит — ну и ладно; — пусть себе светит" и оставила его в том же неприкосновенном первобытном, так сказать, виде. Светильник этот очень незамысловат и состоит он из глиняной чашки, утвержденной на деревянной подставке; в чашку налито растительное масло, а в него вложен фитиль, при чем один из концов его не погружен в масло, а покоится на краю чашки. Этот конец зажигается и начинает коптить и светить, при чем свет его не сильнее света зажженной спички, но зато копоть его может поспорить с копотью неисправной керосиновой горелки. В некоторых постоялых дворах приходилось, правда, встречать висячие с железными абажурами лампы, но это было редко, да обыкновенно — по одной, — много если — по две лампы и всегда совместно с ними возжигались и вышеозначенные светильники. С непривычки все эти "ароматы" действовали на нас одуряющим образом: нос начинал чихать; горло — кашлять, а голова — болеть. Казаки, испытывая по-видимому не совсем приятные ощущения, частенько иронизировали на счет китайской отсталости, называя китайцев не людьми, а "тварью" и уверяя, что "с ними, как с воробьями каши не сварить". Чан-фу также в угоду нам частенько негодовал на своих собратий и говорил, что "наша люди шибко худой дурака есть". [431]

Обращали также на себя внимание лубочные китайские картины, красующиеся на стенах почти каждого постоялого двора. Да и вообще китайцы, как кажется, большие любители этих картин, и в этом отношении они похожи на наших простолюдинов, украшающих свои жилища произведениями лубочной стряпни, но по-моему, у нас эта стряпня будет похуже китайской. Ведь только за последнее время лубочные наши картины несколько улучшились и изображаемый на них фигуры несколько как бы ожили. Несколько лет тому назад: посмотрим на какого-нибудь Еруслана, или Бову, которых художник сплошь смазал красной, или синей краской, захватив при этом этим же мазком и все, что находится в непосредственном соседстве с ними, — посмотришь и подумаешь: вот так ферт, — ишь ты — как его всего вывернуло! — Или посмотришь на какого-нибудь коня, вымазанного для чего-то в зеленую краску и усумнишься: — сначала выходил как будто бы и конь, а потом начинает уже казаться, что это не конь, а скамейка. — И ничего себе! сходили у нас и такие "картины" — за картины. Китайские лубочные картины значительно опередили нашу лубочную мазню и хотя в этих картинах сильно хромает перспектива, но зато фигуры и выражение их лиц жизненны и подвижны. По большей части на этих картинах изображаются китайские дома, окруженные большей растительностью и цветами; — видны ручейки, с перекинутыми через них своеобразными мостиками, и тут же всегда изображено множество мужских и женских фигур, при чем молодые и средних лет мужчины изображаются всегда особенно жизненными и подвижными. Художники не редко ставят их в какие-то особенные "академические позы": — нередко они вооружены страшными мечами, или дубинами и тогда они, сохраняя эти "академические", полные движения, позы, размахивают своим оружием, с выражением на лице крайней ярости. Но с какой целью они все это проделывают, — это остается непонятным и как бы недосказанным. Зрителя, знакомые с бытом и культом китайской народности, конечно поймут и объяснят все эти сцены, так же как и мы объясним себе смысл картины, на которой изображен Еруслан Лазаревич или Иван Царевич или какая-нибудь царь-девица и жар-птица. Но так как я, к сожалению, не знаком с "Иванами-царевичами" и "жар-птицами" китайской национальности (и они несомненно есть и у китайцев), то и не могу [432] ничего сказать относительно смысла этих лубочных картин. Старики на картинах изображаются людьми, по-видимому, всеми чтимыми и уважаемыми; нередко они посажены на разукрашенных коврами белых лошадей, — с особенно выгнутыми шеями, и в таком случае сидящий на лошади старик изображается со спокойным и умиротворенным лицом, которое как бы говорит мне не об чем уже заботиться, так как за меня другие позаботятся. — И действительно он может быть совершенно спокойным: лошадь его ведут под уздцы каких-то два юноши, с выражением крайней почтительности на лицах, а позади него с такою же почтительностью, несут большой зонтик, который и защищает его от солнца. — Сиди, значить, — будь спокоен, наслаждайся природой, да, помахивая своим веером, отгоняй от себя мух и всяких "гнусов", а все остальное прочее мы за тебя сделаем, потому что молоды, а ты стар. Мне, по крайней мере, всегда казалось, при взгляде на такие картины, что в них выражена именно подобная мораль, которую конечно нельзя назвать непохвальной. Женские фигуры изображаются на картинах какими-то как бы сонливыми, мало подвижными, — так что в этом отношении их можно приравнять к нашим замоскворецким купчихам, всегда сонливым, беспрестанно зевающим и крестящим свои рты. Надо думать, что и китайская женщина склонна в общем к сонливости и вероятно так же часто зевает, как и наша купчиха; — рта только крестить не умеет, — а суть-то в них, вероятно, одна. По-видимому, все это во вкусе китайцев. Не стали бы они уродовать ноги своих женщин, если бы не требовали от них "тумбообразного" состояния, каковое и считается верхом красоты и изящества.

Л. Н. Белькович.

(Продолжение следует).

Текст воспроизведен по изданию: В чужой стране // Русская старина, № 11. 1914

© текст - Белькович Л. Н. 1914
© сетевая версия - Тhietmar. 2015

© OCR - Станкевич К. 2015
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русская старина. 1914