БЕЛЬКОВИЧ Л. Н.

В ЧУЖОЙ СТРАНЕ

Поздней осенью — в год Японско-Китайской войны был я командирован в гор. Гирин (Чуань-Чень). Цель моей командировки была чисто специальная, а потому я и умолчу о ней и прямо перейду к изложению того, что может составить предмет моих, так сказать, — неофициальных воспоминаний.

Получив предписание от своего начальства, я с места начал суетиться и горячиться, бегая по разным канцеляриям и управлениям за всеми необходимыми для путешествия бумагами и документами. Попутно с этим расспрашивал я и о деньгах, которые обращаются в той стране, куда я ехал, и которыми необходимо было, следовательно, запастись — и на этот счет, как это ни странно, на первых же порах пришлось выслушать несколько разнообразных мнений и советов, как это всегда и во всех случаях, между прочим, бывает. Одни советовали взять с собою серебряные рубли, другие говорили, что надо иметь только мексиканские доллары и больше ничего, третьи уверяли, что кроме японских долларов в стране не обращается никакой другой монеты; и тут же эти люди, чтобы поддержать свой авторитета, начинали уверять меня в том, что они и сами неоднократно бывали и в Маньчжурии, и в Китае, рассказывали даже некоторые происшествия, бывшие с ними во время их путешествий, знакомили меня с порядками, в стране существующими, словом: старались выказать себя знатоками, не могущими подать несообразный совет. Некоторые уверяли, что необходимо взять с собою только серебро в слитках, ставя таким образом крест и над рублями, и над долларами; были наконец и такие "знатоки", которые ставили [162] кресты вообще над всеми денежными знаками и советовали заменить их простой и хорошей нагайкой, с помощью которой, якобы, все, что угодно, можно раздобыть во всех концах Китая.

Все эти "знатоки", советчики и преподаваемые имя советы не могли не показать нашей малой любознательности в отношении изучения и знакомства с пограничной с нами страной и, вместе с тем, — не могли не убедить каждого в нашем симпатичном национальном добродушии, потому что во всех этих советах, если даже и не было правды по отношению к тому вопросу, на который они должны были отвечать, то была все же денная и симпатичная правда русского добродушия, в силу какового русский человек, если даже и не вполне осведомлен относительно того, о чем вы у него спрашиваете, то все же он постарается хоть чем-нибудь выразить свое сочувствие к вашему затруднительному положению.

Так как в данном случае пришлось ограничиться только лишь проявлениями этого сочувствия и не получить от этого ничего определенного по части разрешения интересующих меня вопросов, то я и решил на месте денег не менять, а предварительно выяснить этот вопрос у нашего пограничного комиссара — в Новокиевском.

Был и другой вопрос, который ставил меня в такое же затруднительное положение: будучи мало знаком с климатическими условиями той страны, куда мне надлежало держать путь, я не знал — как поступить с вопросом по поводу собственного обеспечения теплой одеждой. Знал я только то, что весь путь мне придется совершить верхом и так как слишком уже теплая одежда обыкновенно отличается и соответствующей громоздкостью, отнюдь не способствующею этому способу передвижения, то правильное и вполне соответствующее обстоятельствам разрешение этого вопроса было для меня весьма важным обстоятельством.

Не успел я об этом заикнуться, как сейчас же на помощь мне явились снова "знатоки", — снова начались самые искренние уверения в том, что они неоднократно путешествовали и по Маньчжурии, и по Китаю и чуть ли даже не по Тибету, видели даже столицу Далай-Ламы и многие другие чудеса и диковинки; что же касается до таких пустяков, как климатические условия страны, то, конечно, они их изучали и "прекрасно" знали и проч. и проч. Но только в конце концов выходило так, что если бы, при разрешении этого [163] вопроса, руководствоваться всеми преподанными советами, то пришлось бы взять с собою приблизительно около 10 пудов разного теплого хлама, для перевозки которого и пришлось бы воспользоваться всеми имеющимися в моем распоряжении средствами, заключающимися только лишь в двух маленьких, но крепких и выносливых лошадках забайкальской породы.

Помню, один из таких "знатоков" советовал мне взять с собою теплое пальто на мерлушке, поверх которого обязательно еще надлежало надевать огромный меховой тулуп, с громадным воротником, который, будучи поднят и закручен на уровне шеи башлыком, или шарфом, совершенно плотно закутает голову и не пропустить ветра.

— Да ведь, позвольте, протестовал я, — в таких "путах" и на седло не вскарабкаешься!

— А казаки зачем: — они вас подсадят и будете сидеть.

— И воротник непременно поднимать следует?

— Непременно, иначе продует; и не только поднимать, но и завязывать, как я уже сказал, чтобы не опустился.

— Но тогда ни вперед, ни по сторонам и смотреть невозможно будет.

— Да это и лишнее. Зачем вам смотреть. Лошадь вашу казак в поводу поведет, а вы сидите себе. По опыту говорю вам, иначе невозможно путешествовать: климат слишком суров.

Сбитый окончательно с толка, я решил уже действовать на свой страх и не обращаться уже ни к кому за разъяснениями и за советами, а купить себе только легкое и теплое пальто, рассчитывая на то, что если в нем будет холодно ехать верхом, то уже наверно будет легко и тепло идти пешком. Во время самого путешествия, я убедился в том, что подобное решение было вполне целесообразное.

Ехать в страну, где русский язык совершенно никому не известен (за весьма малыми исключениями), конечно, нельзя без переводчика. Что же касается до известных книжечек, в которых с помощью русского алфавита написаны самые, якобы, общеупотребительный фразы, коими, по мнению авторов этих книжек, должны непременно обмениваться люди, в первый раз друг с другом встречающееся, то таковыми могут запасаться в дорогу люди уже слишком доверчивые, убежденные в том, что стоит только прочесть по этой книжке какую-нибудь фразу, в роде например: [164] Лиджеръдау-Нингута-ю-до-шау-ли-ди (сколько верст отсюда до Нингуты), то китаец сейчас же и поймет о чем его спрашивают, и даже не только поймет, но и умилится перед умением иностранца разговаривать с ним по какой-то книжке. Не тут-то было. Не поймет он вас, хотя бы вы эту фразу читали бы ему 10-20 раз — (конечно, есть такие фразы, который он быть может и сразу поймет, но оне составляют собою исключения). Он будет добродушно посмеиваться и заглядывать вместе с вами в книгу и будет лепетать вам какой-то непонятный вздор, в котором не только трудно уловить отдельные слова, но даже и звуки, — настолько они не обычны для непривычного уха. Вообще китайский язык очень труден как для произношения так и для понимания, и почти незаметные и неуловимые для уха оттенки очень не редко меняют коренным образом смысл слов; передать правильно многие китайские слова с помощью русского алфавита невозможно, за неимением в этом алфавите соответствующих знаков для обозначения многих почти неуловимых звуков.

И так, мне необходим был переводчик.

Из русских, живущих на нашем крайнем востоке, есть не мало владеющих довольно сносно китайским языком, но никто из них не хотел ехать со мною: время года было позднее, способ же передвижения — не совсем удобный, — тем более на холоде; к тому же и значительного денежного вознаграждения я, за неимением на это достаточных средств, не мог дать, и пришлось, таким образом, искать переводчика между живущими во Владивостоке китайцами. Снова обратился я за советом к сведущим по этой частя людям, и мне очень любезно пообещали прислать сегодня же вполне подходящего и умелого переводчика. От удовольствия, что так скоро удалось разрешить этот вопрос, я даже руки потирать начал и ждал появления моего спутника с нетерпением.

И вот, он, наконец, пришел, и между нами произошел такой разговор.

— Здравствуй!

— Задаляству (протягивается грязная рука, которую я с радостью пожимаю).

— Хорошо говоришь по-русски?

— Така, моя мала-мала шалтай-болтай люски. [165]

— Вот мне нужно в Гирин ехать, так не желаешь ли ехать со мною за переводчика?

— Дилин, моя знай Дилин-Шинка холоса Дилин (очень хорош Гирин).

— Ну, а переводчиком то при мне хочешь быть? вопрошаю я снова и тут же начинаю замечать, что лицо моего собеседника принимает растерянное выражение; он молчит и мнется.

— Переводчиком хочешь быть? Сколько возьмешь в месяц за то, что будешь переводчиком?

— Пелевотика — моя не знай перевотика; моя таки мала-мала шалтай-болтай люски; моя не знай пелевотика.

Вижу, что толку от этого молодца добиться трудно, так как на одном "шалтай-болтай" далеко не уедешь, но, тем не менее, стараюсь объяснить все это смущением моего собеседника и, дабы подбодрить его, начинаю подделываться под его жаргон и говорю: моя Гирин ходи; китайски моя не говорю; твоя китайски человек — китайски скажи, что моя русски говори.

— Э... э... э... шанго, шанго; тунда, тунда (хорошо; понимаю, понимаю) подхватывает мой собеседник с радостной улыбкой.

— Один месяц сколько рубли твоя бери?

Непродолжительное размышление — и за тем следует ответ:

— Один месяц — сыто люблю, говорить он и, чтобы быть более понятным, выставляет передо мною свои грязные ладони, с торчащими врозь пальцами и десять раз двигает этими ладонями по направлению моего лица.

— Это значит сто рублей?

— Э-э-сыто любли; один месяц сыто любли.

Беру осторожно за плечи и, поворотив лицом к двери, указываю на таковую моему собеседнику и он молча исчезает, поняв сразу, что дальнейшие переговоры будут излишни; я же остаюсь один, как говорится: "при пиковом интересе".

В конце концов все хлопоты мои во Владивостоке окончились почти полнейшей неудачей: денежный вопрос я, в виду сбивчивости показаний, не выяснил, переводчика не нанял и единственное, в чем я имел успех — это в получении из разных канцелярий и управлений всех необходимых для путешествия бумаг и с этим — только с этим я очутился утром промозглого осеннего дня на палубе [166] парохода "Новик", который стоял под парами, покачиваясь на мутных волнах "Золотого рога", готовый к отплытию в Посьет. Было пасмурно. Дул свежий осенний ветер и накрапывал мелкий и холодный дождик, пополам со снегом. Всюду и на всем лежал отпечаток тяжелой и давящей тоски, — верной спутницы ненастной осени. Японцы-матросы бродили по палубе с понурым и хмурым видом: их обыкновенное оживление и подвижность также видимо уступили место этой ненастной апатии. Вероятно, они теперь с грустью вспоминали про чудную природу своей родины, вечно зеленой и вечно согретой и обласканной солнечным лучем; они, вероятно, теперь сравнивали природу своей родины с природой погруженного в осеннюю мглу уголка нашей страны. Пар, со злобным шипением вырывающийся откуда-то снизу, рваными клочьями метался в разные стороны, как бы ища себе приюта, но, не находя такового, таял и исчезал, не желая, вероятно, даже и смотреть на эту отвратительную осеннюю слякоть.

Стоять на палубе в надежде найти что-нибудь интересное в окрестных видах мне не хотелось, да и заботы по предстоящему путешествию не давали как то возможности сосредоточиться на чем-нибудь постороннем. Хотелось с кем-нибудь поговорить, чтобы немного рассеять свою тоску, и я пошел в каюту, надеясь хоть там кого-нибудь встретить, но и тут ничего веселого я не встретил. Общество составляли: полупьяный казак, который как-то сразу и ни с того ни с сего начал уверять прочих пассажиров, что водка для него — смерть, в ответ на что пассажиры старались не смотреть на него и даже отворачивались, а он, вертя головой, продолжал бурчать себе под нос и настаивать на том, что для него водка и смерть — синонимы и беспрестанно подливая в рюмку из полуопорожненной бутылки. Тут же сидел какой-то грязный и плотный мужчина, оказавшийся впоследствии богатым гуртовщиком; был какой-то пожилой китаец в шелковой кофте и еще несколько неопределенных личностей. Так в этой компании и пришлось доплыть до Посьета, куда пароход прибыл уже к вечеру.

Летом, в хорошую погоду Посьет очень живописен. Прилегающие к нему холмы покрыты тогда изумрудной зеленью, и в тихо колыщащиеся волны смотрится тогда бесконечно далекое — лазурное небо. Маленькие, беленькие домики, разбросанные в беспорядке группами по склонам гор, [167] смотрят приветливо и радостно, и во всем тогда видна здесь какая-то тихая уютность, так умиротворительно действующая всегда на душу. Иной раз "и скучно, и грустно, и некому руку подать", а встретишь такой тихий и уютный уголок и грусти как не бывало; начинаешь снова все любить и во всем находить радость и счастие.

Но теперь Посьет был мрачен. Он закутался в промозглую сырую пелену осоннего тумана, и гористые берега моря смотрели мрачно. Долго не задерживаясь, я нанял лошадей и поехал в Новокиевское, до которого считается только шесть верст. Дорога все время тянется до берегу залива — по склонам безлесных и лишенных всякой растительности холмов. Было уже совершенно темно, когда тележка моя захлопала своими колесами по лужам и грязи, покрывающим немощеные улицы этого урочища, населенного почти исключительно военным элементом. Так как ни гостиниц, ни постоялых дворов в то время в урочище не было, то я и решил ехать незванным гостем к одному знакомому офицеру, утешая себя той мыслью, что и всякий на моем месте не мог бы не потревожить своим незванным посещением того, или другого из своих знакомых.

Здесь пришлось мне пробыть целую неделю, и за это время были окончательно выяснены все те вопросы, над которыми тщетно приходилось ломать голову во Владивостоке. Оказалось, что по Маньчжурии можно было свободно путешествовать, имея с собою серебряные рубли, которые всегда можно было разменять на весовое серебро в любом из городов; — об этом мне сообщили в канцелярии пограничного комиссара. Был так же нанят и переводчик — некий Чан-фу, человек с довольно хитрой физиономией и с огромной и толстой косой. Этот Чан-фу, хотя и не важно говорил по-русски, но делать было нечего: приходилось мириться с тем, что нашел; и за это — слава Богу. Прибыли сюда же и шесть казаков, на своих крепких и мохнатых забайкальских лошадках. Эти казаки были назначены мне в конвой, и о них я еще скажу в свое время, а теперь упомяну про те запасы, которые были приобретены для путешествия. Многого, конечно, нельзя было брать, так как весь груз, который можно было поднять на двух вьючных лошадях, не должен был превышать 12 пудов и в виду этого было взято только самое необходимое, как-то: крупа, масло, сушеная зелень, спирт, свечи, пуд сухарей, кирпичный чай, запасные подковы, [168] бумага и книги, и все это составило вышеозначенный предельный груз. Все взятое, за исключением, пожалуй, спирта, действительно оказалось необходимым в пути, так как ни гречневой крупы, ни масла, ни всего прочего достать было нельзя. Что касается, например, масла, то в Китае не только его, но даже и молока невозможно достать ни за какие деньги, по тому что, по-видимому, китайцы считают предосудительным делом отнимать у животных их молоко и тем лишать их детенышей предназначенного им природой питания. Китайцы употребляют в пищу исключительно только растительные масла — травяное, бобовое и т. п. Что касается спирта, то можно было не брать его с собою, так как имелась полная возможность получить почти всюду китайскую водку — сулю, которая вполне может заменить собою спирт. Считаю не лишним упомянуть про то снаряжение, которое было у каждого из нас и которое оказалось вполне практичным и удобным для путешествия: у меня было пальто из серого солдатского сукна, подбитое слегка ватой, кожанные меховые шаровары, меховые легкие сапоги, мохнатая сибирская папаха и башлык. Подобное снаряжение оказалось удобным, легким и теплым, и мне кажется, что я имею полное право посоветовать запасаться именно подобным снаряжением всем тем, кто должен будет отправляться в далекое зимнее путешествие верхом. Мои казаки имели их форменное снаряжение и вооружение, за исключением только сапог, каковые были заменены теплыми сибирскими ичигами, во вьюке, каждый казак имел новый и хороший полушубок. Один только Чан-фу отличался от нас своим костюмом и своим снаряжением и в то время, как никто из нас не имел даже и намека на какую бы то ни было постельную принадлежность, он ни за что не хотел расстаться со своей мягкой подушкой с красной наволокой; эту подушку он всегда приторачивал поверх седла и восседал на ней с важностью китайского богдыхана. Позади подушки у него была приторочена большая овечья шуба, которую он в ветряную погоду с трудом напяливал на множество ватных кофт и подкофт, — юбок и подъюбок, составляющих его странный, неуклюжий и невозможный для верховой езды костюм, в котором он напоминал какую-то бабу-торговку, или старьевщицу, но уже ни коим образом — не мужчину. Его физиономия, лишенная всякой растительности, принадлежала к категории таких, на который посмотришь, усумнишься и подобно [169] Чичикову, встретившему Илюшкина, начнешь сам себя вопрошать: "Ой баба — ой нет. Конечно — баба" и т. д.

Заговорил про Чан-фу, так уж заодно буду продолжать о нем и постараюсь познакомить с ним читателя. Чан-фу, иди Чан-по, как называли его казаки, произвел на меня на первых порах не совсем благоприятное впечатление. Очень уже он начал сразу лебезить и выхвалять мне свою честность и знание русского языка. Но уже по одному тому, что он знал русский язык немногим лучше, чем тот "шалтай болтай", с которым я познакомился во Владивостоке, можно было заключить, что и во всем прочем он способен хвастливо лгать и будет обманывать меня при каждом удобным случае, а эти случаи могли встретиться ему на каждом шагу, так как все денежные рассчеты (за постой и за фураж) с хозяевами постоялых дворов велись, конечно, через него, как через единственного "истолкователя наших мышлений" при всех общениях с обывателями. Спросит, положим, хозяин постоялого двора, за все взятое во время ночлега, известную сумму, и ничто не могло мешать Чан-фу увеличить эту сумму по собственному произволу и извлечь от этого подобающий гешефт, тем более, что все денежные рассчеты производились почти исключительно на весовое серебро. Почти каждый раз при таких рассчетах Чан-фу начинал меня уверять, что он служит честно и бескорыстно, но этим он как-то еще больше подрывал к себе доверие. Бывало, скажет с особенным каким-то вздохом: "О, барыня, моя шинка холоса человека; чужой деньги моя бери нет; другой чужой деньги бери, моя нет бери", так почему-то сейчас же и начинаешь думать, что все это не так. А он скажет и еще раз глубоко и тоскливо вздохнет и даже иной раз поохает, как бы давая этим понять, что ему очень тяжело говорить мне об этом, но что он принужден говорить потому, что люди, к сожалению, плохо верят в честность себе подобных и в самом честном человеке, каковым он выставлял в данном случае себя, способны видеть вора и мошенника.

Его обращение со мною было самое вежливое, но почему-то мне всегда казалось, что эта вежливость напускная и что он на самом деле не симпатизирует мне, потому что, будучи хитрым, он не мог не понять, что эта хитрость, которую он всегда думал скрыть от меня под маскою заискивания и чрезмерной вежливости, — уже разгадана. Называл он меня [170] то Вашим Превосходительством, то капитаном; чаще же всего просто барыней; и почему барыней, а не барином, — про это не знаю. Каждый раз я его поправлял, не барыня, а барин и все-таки это не помогало и до самого последнего дня нашего знакомства я остался в его понятии — "барыней". По-русски он говорил не важно, хотя при первом знакомстве мне и показалось, что он говорит довольно сносно, что произошло от того, что разговор наш дальше самых обыкновенных фраз, имеющих целию обусловить наши взаимные отношения в будущем, — не шел, но чем больше я общался с ним, тем сильнее убеждался, что он не подготовлен к принятой на себя обязанности. Наиболее употребляемые и любимые им, при всяких разговорах слова были: "уважайт и уцыни" (уважать и учить), и этим последним словом он почему-то особенно кичился, вставляя его всюду в разговор и очень часто, конечно, — ни к селу, ни к городу.

В общем же, несмотря на все эти недостатки, он все же для меня был полезен и старательно нес свою службу как переводчик, за что, конечно, спасибо ему. Не вспоминаю его лихом за то, что, быть может, он и обсчитал меня на несколько десятков рублей. Соблазн был для него слишком велик и необычен; нужда же, среди которой он влачил свое существование — и еще того больше, в виду чего строгий суд над темным человеком при таких условиях едва ли возможен.

Шесть казаков забайкальцев были остальными моими спутниками. Все они были симпатичные и славные люди, расторопные, смелые, слышленые и лихие наездники. За старшего в команде был урядник Дементьев, — красивый и статный брюнет, с закрученными к верху, небольшими усиками и с лихо заломленной на правое ухо папахой. Прочих казаков звали: Дементьев, Кавалист, Жаркой, Замбалаев и Злыгостев. Самым симпатичным из всех их был Дементьев — однофамилец с урядником. Это был блондин с выразительными и добрыми синими глазами, очень положительный, скромный и молчаливый. Все казаки относились к нему, видимо, с большим почтением, и его авторитет в их глазах по-видимому имел больше веса, нежели авторитет урядника — его однофамильца. Последний был большой поклонник женского пола, и все жизненные интересы сводились у него к изучению "науки страсти нежной". Бывало, встретится где-нибудь на дороге безобразная и грязная [171] представительница прекрасного пола, и казаки, негодуя на ее безобразие, начинают отплевываться, как от "нечистой силы", а он, подкрутив свой ус, не преминет подмигнуть ей глазком.

Кавалист был остряк, весельчак и малый, как говорится: "на все руки". Всегда, во время дороги, сыпались его шутки и остроты и, блогодаря этому, веселое настроение очень редко покидало казаков — и беспрестанно слышался их здоровые смех, так что завидно даже становилось, глядя на их веселую компанию. Много пользы приносят такие люди в солдатской среде; их остроты заставляют забывать и голод, и холод, и "прочие солдатские нужды, которые порою бывают неизбежны".

Жаркой обладал очень недурным тенором, и часто бывало его развеселая песня оглашала окрестность; к нему нередко присоединялись и другие, и тогда начинала звучать своеобразная забайкальская мелодия, то бесконечно грустная, угрюмая и тяжелая — то размашистая и разухабистая. Замбалаев был бурят, что не могло, конечно, мешать какой-то особой душевной мягкости, скромности и симпатичности этого человека, мне он даже казался красивым, несмотря на свои раскосые глаза и выдающаяся скулы. Он был прекрасный наездник и джигит — по всей вероятности — один из первых среди казаков своего полка. Его черные, как смоль, волосы и смуглый цвет кожи почему-то всегда смущали китайцев, которые дарили его большим вниманием, нежели прочих казаков, считая его не за русского казака, а за переодетого корейца (кауля). Злыгостев знал кузнечное мастерство и, как почти все люди этой профессии, он был мрачен и угрюм. Свое мастерство он не только знал, но даже любил и увлекался им — и самым любимым его занятием было — ковать и перековывать лошадей. Иной раз казалось бы смело можно было бы ограничиться "подтягиванием" начавшей "хлябать" у какой-нибудь из лошадей подковы, ан, смотришь: — пришли на привад, и Злыгостев достает уже свой "струмент", отдирает клещами подкову и пригоняет ее заново. — Да ты бы, парень, только подтянул бы ее, — нашто перековываешь, — говорят ему казаки, закуешь еще неровен час. Но Злыгостев даже не удостаивает ответом вопрошающего; он работает молча и проворно, а иногда вместо ответа даже прикажет этому вопрошающему подержать лошадь, что последний и исполнял всегда беспрекословно. [172]

3-го ноября, в три часа пополудни, мы, наконец, вполне снаряженные, покинули Новокиевское. Не обошлось, конечно, при этом без добрых пожеланий и напутствий со стороны некоторых знакомых, как и всегда в таких случаях бывает, и теперь мне почему-то хотелось верить, что все эти пожелания были совершенно искренни и правдивы. Мы отправлялись путешествовать в не совсем спокойное время и в страну, которая испытывала уже тягость неудачной войны с японцами. Будучи уже неоднократно побиты на полях сражений, китайцы, в силу своей особой подозрительности, начинали подозревать, что они воюют не с одними только японцами, но что в рядах их врагов против них идут и другие народы и по преимуществу — русские. И вот, по мнению китайцев, все те поражения, которые они уже потерпели, надлежало приписать помощи этих посторонних войск, т. к. одни японцы, по их мнению, были настолько слабы, что никоим образом не были бы в состоянии победить их храбрых солдат. Такие толки, помню, в то время были распространены среди китайского населения, живущего в пределах Уссурийского края, ходили они в еще большей степени, как я и убедился в этом, — и в пределах Маньчжурии, где не только простой народ верил этим бредням, но даже и власти были склонны придавать им подобающее значение. Конечно, путешествовать при подобном условии по этой стране было не так уже безопасно, как по какой-нибудь Тамбовской губернии.

Об этом, между прочим, говорила и полученная мною инструкция, которой предписывалось соблюдать величайшую во всем осторожность, отнюдь не навлекая на себя каких бы то ни было подозрений в военном и политическом отношениях.

Мы тронулись в путь. Солнце уже сильно клонилось к горизонту и было прохладно. Желтая высохшая трава, колеблемая ветром, безжизненные склоны гор, одинокие стога — невеселая кругом была картина.

До горы "Ледениуса", отстоящей в 6 — 7 верстах от Новокиевского, нас проводил генерального штаба капитан С., у которого я прожил целую неделю и с которым сошелся, как с родным. На вершине горы мы с ним расстались; он поехал обратно, а я сразу как-то почувствовал полнейшее одиночество. Что-то как бы оторвалось в душе, когда уехал от меня этот хороший человек и славный товарищ. На вершине горы тянул холодный и резкий ветер, но, [173] спустившись к подошве на противоположную сторону, мы очутились среди невозмутимой тишины. Снова высохшая, желтая трава, снова безжизненная, всхолмленная окрестность, и только далеко-далеко рисуются синеватым, мощным силуэтом красивые горные панорамы; но и там, я знаю, — нет жизни; и там та же безмолвная пустыня, которую огласит иной раз только орел своим диким клекотом, да заревет и зарыкает голодный тигр — царь здешних равнин и гор, покрытых глухими лесами. Нет там, — на этих далеких горах, жилья человеческого. Не заполнил еще человек собою настолько землю, чтобы оживить и пробудить от бесконечного сна многие уголки на ее поверхности. Над этими далекими горами повисла тяжелая и мрачная туча, и казалось, что она настолько тяжела, что даже эти мощные горы поникли под ее тяжестью. Солнце садилось, и вот уже последний луч скользнул по земле, — скользнул и потух. Мрак мало-по-малу спускался на землю, распространяя всюду холодную и мертвящую дрему.

Что-то там ждет нас за этими далекими, синими горами? Там за ними живет народ — своеобразный, оригинальный; — живет он не одну тысячу лет, окруженный со всех сторон соседями, для которых не перестает быть загадкой. Он отказался от общения с внешним миром, как отказывается от него какой-нибудь философ, или мыслитель, ушедший в мир своих дум. Он оберегает свое жилище от посещений посторонних людей, которые, если и являются к нему, то только лишь, как непрошенные гости — и он давно уже запер двери этого жилища и огородил его огромной каменной стеной, которая протянулась на тысячи верст на удивление народам; и они, удивленные и охваченные любопытством проникнуть за эту громадную стену, сумели найти в ней проходы и подобрать ключи к запертым дверям и, сделав это, они тысячами повадили в жилище этого замкнутого философа, повалили затем, чтобы нарушить его покой и помешать ему думать его крепкую думу, с которой он уже сроднился, потому что жил ею в течение тысячелетий.

Казаки мои были молчаливы и мрачны; не было слышно в этот первый день похода ни шуток, ни разговоров, и лишь только топот лошадиных ног о промерзлую почву дороги нарушал безмолвие и тишину спускавшейся ночи.

Наконец совсем стемнело. Горы совершенно скрылись за дымной пеленой, которая как-то быстро выделилась в [174] покрове сумрака, и тень земная, скользнув по небесному куполу, сдернула с него покрывало, из под которого и замерцали бесчисленные — далекие звезды. Где-то далеко-далеко, извиваясь огненными змеями по невидимым склонам гор, пылали палы, и чудилось, что эти огненные змеи летят на землю откуда-то из бесконечного пространства, дабы поглотить ее в пламени. Было чем любоваться в этой мрачной, но прекрасной картине.

Уже поздно вечером мы прибыли к месту стоянки сотни приморского конного дивизиона, находящемуся в 8 верстах от границы и слывущему под названием "хунчунского караула". Отсюда необходимо было послать извещение хунчунскому фудутуну о нашем проезде через границу: без этой предосторожности нас, конечно, могли бы не пропустить.

Пришлось таким образом задержаться в течение следующего дня на этом карауле и, по правде говоря, остановка эта была для нас не только необходима, но и полезна: мы сделали 25-ти верстный переход, и этого было достаточно, для того, чтобы подметить некоторые неудобства как в укладке вьюков, так равно и в их приспособлении; кое-что пришлось переделать, и следовательно время у нас даром не пропало.

Ранним утром 5-го ноября мы тронулись в дальнейший путь. День был ясный и холодный, потому что навстречу нам с запада тянул довольно сильный NW, который имеет весьма скверную привычку прогуливаться здесь в течение целой осени, а иногда, увлеченный этими прогулками, не перестает увлекаться ими и зимой, принося с собою леденящий холод и целое снежное море.

Зимой быть застигнутым этим "гулякой" где-либо в пути — в безлюдном месте — чистая беда: ложись и помирай. Да и осенью-то не особенно приятно попасть в сферу его холодного дыхания. Иной раз с утра день обещает быть теплым, светлым и прекрасным; солнце светит, воробьи чирикают и, отправляясь из дома, на вопрос своего слуги — подать ли пальто, отвечаешь отрицанием, вполне уверенный, что и так-то будет жарко; — и вдруг сразу налетает этот NW — а он всегда налетает сразу, как лихой эскадрон на неожидающего его противника, — и пошла потеха: солнце прячется либо за тучу, либо за облака пыли, песку; случается нередко, что даже мелкая галька не может остаться неподвижной под его стремительным напором. В воздухе слышится свист и вой, как будто бы 100 чертей и 300 ведьм с [175] лысой горы творят свою адскую тризну. Всякая тварь, не исключая и человека, старается скорее скрыться в своей "норе". А он, то рвет и мечет: грохочет железными диетами крыш, хлопает ставнями; вздрагивают дома, свистит телеграфная проволока и тоскливо и жалобно подвывают телеграфные столбы. Положим, надо правду сказать, что к таким решительным налетам N не всегда прибегаете, а делает их, ну, раза два в месяц, чтобы, так сказать, люди не забывали бы про его мощь и силу; обыкновенно же он дует с тоскливой монотонностью, которая способна извести не только путника, но и человека, сидящего дома.

Вот именно при подобной "тоскливой монотонности" и мы выступили в путь, готовясь перейти границу.

Когда выехали за околицу хунчунского караула, то вдруг с одной из придорожных сорных куч поднялся большой, черный пес и, понуря голову, поплелся за нами. Не знаю, имел он в своей собачьей голове заранее обдуманное намерение — прогуляться с нами в Гирин, или же таковое решение явилось у него без всяких предварительных соображений, но только он встал с кучи и, встряхнувшись своим громоздким телом, присоединился к нам. "Пойду с ними, чорт возьми: — все лучше, чем так-то лежать", казалось, говорила вся его апатичная фигура.

Впоследствии мы все горячо полюбили Собольку (так его звали), и я не могу воздержаться, чтобы не вспомнить его добрым словом.

Глядя на довольно тощий вид присоединившегося к нам четвероногого спутника, я не хотел сначала принимать его в состав нашей компании, опасаясь, что его бренное тело не выдержит трудностей походной жизни, а потому и приказал казаку как-нибудь удалить незнакомца. Но он не имел, по-видимому, никакого намерения покидать нас, и когда его гнали, то отходил в сторону, садился и начинал как-то грустно на нас поглядывать: почему это, мол, при всем его желании и при полной готовности сопутствовать людям, — последние все же гонят его от себя. Он сидел и размышлял таким образом до тех пор, пока мы не уходили от него шагов на 200, и потом флегматично поднимался на ноги и рысцой догонял хвост нашей маленькой колонны. Его снова отгоняли и снова: — ретировка в сторону, сидение и размышление.

Так повторялось несколько раз. Надо полагать, что ему [176] было грустно смотреть на нашу настойчивость и испытывать нашу холодность, и вот он решился испытать последнее средство; если уж это не поможет, так и не хочу с вами знаться — идите тогда одни в свой Гирин, а я вернусь.

Так, надо полагать, думал он, подкрадываясь к фазану, который сидел недалеко в стороне и на котором он и решил испытать это последнее средство. Конечно, поймать фазана ему не удалось, но за то он всех нас позабавил отчаянной гонкой за летающей птицей, — гонкой, в которой он не видел перед собою препятствий, прыгая через канавы и оглашая воздух отчаянным и визгливым лаем. Когда же достаточно поглумившийся над ним фазан уселся преспокойно на один из кустов, то Соболька, вырыв под этим кустом своими ногами изрядной величины яму, принужден был ограничиться только подобным проявлением своей ярости, и после этого ему уже ничего не оставалось делать, как вернуться к нам с высунутым от усталости языком и с разинутой пастью. И тут — судьба его была решена, и ему было позволено сопутствовать нам, потому что большинством голосов он был признан забавным псом.

Соболька не принадлежал к категории бездомных скитальцев; он состоял на иждивении сотни, стоящей на Хунчунском карауле; имел, вероятно, вкусный и питательный стол, квартиру в виде собачьей будки; наконец, имел в своем распоряжении быть может любую из сорных куч, лежа на каковых, мог предаваться либо сладкому отдыху, либо, наконец, заниматься решением каких-нибудь головоломных для собачьей головы вопросов. И вот он променял все эти блага и удобства на трудности зимнего скитания и этим показал, что он далеко не заурядный пес, — что он философ в своем роде. А может быть он был чем-нибудь разочарован в жизни и принадлежал к таким натурам, которым не сидится на месте и которым всюду скучно на земле. Не знаю и не берусь отвечать на эти вопросы и скажу только одно, что он был добрый и славный пес, которого мы все от души не только полюбили за время этого путешествия, но и привязались к нему так, как можно привязаться к разумному существу.

С собаками он был строг, суров, но справедлив; сам ни одну из них не задирал, но задиравшим его спуску никогда не давал. Будучи и сам очень ловок и силен, он нередко схватывался с такими "экземплярчиками", которые [177] были значительно сильнее его и только, блогодаря своей безграничной отваге, не был никогда бит. Всегда, после выигранного им "сражения", он гордо выбегал вперед, с поднятым пушистым хвостом, и сначала продолжал злобно, но тихо ворчать, но, мало-по-малу, это ворчанье переходило в тихое и тоскливое попискивание, которое не вызывалось физической болью (ран и контузий на нем никогда не бывало) а скорее болью нравственной. Этими попискиваниями он как бы выражал свою скорбь по содеянному и жаловался на то, что вот, мол, какие подлецы на белом свете завелись: — и не хотел бы их бить, а приходится.

Случалось и так, что на него набрасывалось 5 — 6 здоровенных псов, но и тогда он не трусил, а прибегал в такой тактике: останавливался и, не вступая в бой ни с одним из неприятелей, показывал им только свои белые зубы — и сердито ворчал; неприятели, в свою очередь, поступали так же, но нападать не решались, если же кто-либо из них, ощетинив шерсть и с выражением крайней ярости на морде, делал несколько крадущихся шагов вперед, то Соболька, не отступая ни на шаг, начинал щелкать зубами с такой силой, что можно было подумать не палит ли он уже в своих врагов из пистолета. В таких случаях "сражений" никогда не происходило; враги расходились, ворча и роя с досады землю, а Соболька выбегал вперед и начинал "скорбеть духом по содеянному". — Этот в обиду себя не даст; молодчага ты у нас, Соболька, говорили казаки, лаская добродушного пса. К слабейшим себя Соболька был великодушен и либо не обращал никакого внимания на какую-нибудь ничтожную пустолайку: пусть, мол, лает, коли охота; либо уж если подобная "мелочь" очень его донимала, то он легонько хватал ее за шиворот и отбрасывал в сторону, после чего "мелочь" поджимала хвост и исчезала.

Как выше было сказано, нам приходилось прежде всего миновать крепость Хухчун, отстоящую в 25 верстах от места расположения нашей пограничной сотни и в 17 верстах от границы. Хунчун — довольно сильная крепость, имеющая несколько отдельных фортов, построенных по правилам науки и вооруженных, как говорили, тяжелыми, дальнобойными пушками. Принадлежа к территории Гиринской провинции, Хунчун считался главным городом округа, и представителем как гражданской, так и военной власти здесь был фудутун Энь-Сянь, в подчинении у которого находился [178] довольно сильный гарнизон из всех трех родов оружия. По положению своему крепость эта могла бы назваться труднодоступной для атаки: обширная и открытая равнина, окружающая ее со всех сторон, преимущественно же со стороны нашей границы, как нельзя более способствовала обстрелу всех подступов, и китайцы, сознав это, насыпали здесь сильные батареи. Словом, они постарались создать в данном случае "тело" и, на сколько это было можно, успели в этом. Что же касается до той "души", которая могла бы оживить это тело и приспособить его для борьбы, то сделать это тело и приспособить его для борьбы, то сделать этого они были не в состоянии, за неимением в самих себе всех, необходимых для этого, элементов.

В 8 верстах от места расположения нашей пограничной сотни, — по невысокому горному отрогу пролегает наша государственная граница с Китаем. На самой высшей точке этой возвышенности дорога пересекает границу и здесь — с одной стороны стоит уныло покривившийся каменный пограничный столб, а с другой — большая глинобитная фанза (дом), служащая для жительства китайского пограничного патруля. Все мы сильно озябли, блогодаря встречному ветру, а потому и зашли в эту фанзу обогреться. Всего только восемь верст проехали, а замерзли, как мухи зимой, думал я, входя в фанзу, которая оказалась наполненною разным народом. Большинство из бывших тут людей были, конечно, солдаты, но ни по наружной осанке, ни по одежде они не отличались от прочих посетителей, большинство из которых были грузовые извозчики; эти последние, побросав свои огромные арбы, нагруженные какими-то тяжестями на дороге, забежали сюда погреться, покурить и покалякать. Известно, что все восточные народы ужасные охотники до этого "калякания", и китайцы в этом отношении нисколько не отстают ни от персов, ни от турок, с которыми они смело могут конкурировать в красноречии. Здесь сплошь и рядом приходилось наблюдать картинки, приблизительно, такого содержания: приходит какой-нибудь промерзший до костей путник и сейчас же устремляется к наполненному горячими углями очагу, где и начинает отогревать свои окоченевшие руки. Сначала он ни на кого не смотрит, и все его внимание сосредоточено на тепловых лучах. Лучи эти, мало-по-малу, начинают оказывать свое блоготворное действие, и попутно с этим часть внимания переходит от них на постороннее, и путник, продолжая [179] потирать свои руки, начинает оглядываться по сторонам; он что-то высматривает и как бы к чему-то даже принюхивается, так что можно даже подумать, что он сильно голоден и намеревается "стащить" что-нибудь съедобное, если только оно "плохо лежит". Но нет, "он этого не ищет и не к съедобному бежит", а вот его взор облюбовал уже какого-то незнакомца, который сидит тут же по близости на кане (нары) и флегматично курит свою трубку. Он сначала осматривает сидящего, переводя глаза то на него, то на угли, и как бы что-то обдумывает и на что-то решается и, наконец, приступаем к делу. Беседа сначала ведется отрывистыми фразами, и собеседники как бы нарочно делают вид, что не имеют особенного желания продолжать обмен мыслей, а если и делают это, то только приличия ради. И вдруг один из собеседников затронул какой-то, по-видимому, интересный вопрос. Лица у обоих сразу сбрасывают официальность и даже как бы просветляются. Тот, который грел свои руки, уже достает из-за пазухи длинную трубку, со стеклянным, или фарфоровым мундштуком на одном конце и с медной чашечкой на другом; не торопясь, он набивает эту чашечку мелко искрошенным табаком, доставая его при помощи этой же чашечки из кисета, при чем делает это с каким-то особенным, если можно так сказать, "подковыром" и начинает с наслаждением посасывать, втягивая в себя табачный дым с такою силою, что можно подумать, что он мог бы проникнуть до самых пяток, если бы в организме были бы соответствующие для сего "дымоходы". Его собеседник, обрадованный возможностью поговорить, меняет уже свою трубку (иенду) на металлический кальян (сю-иенду) и клокоча им, как чахоточный клокочет своими изъязвленными легкими, беспрестанно сплевывает на сторону и, подкладывая все новые и новые заряды в свою сю-иенду, показывает уже свою способность к красноречию.

И откуда, в самом деле, у этих сынов востока берется такое красноречие! Ведь иной раз слушаешь, слушаешь такого говоруна и начнешь сомневаться в том — не заучил ли он своей ровной речи по какой-нибудь книге. Мысли у них, как ручей, — текут непрерывно одна за другой, текут гладко, без запинки, как текут они у актера, говорящего со сцены хорошо заученный монолог. Не часто встречаются такие говоруны между нашим простонародием, — на востоке же сплошь и рядом приходится на них наталкиваться. Неоднократно, [180] за время этой поездки, приходилось наблюдать, как собеседники, позабыв про все свои дела, проводили час-другой в оживленной беседе, меняя свои иенды на сю-иенды, и всегда при этом мне казалось, что они курят первейшего сорта табак, вывезенный из Гаванны, шли из какого-нибудь иного "табачного" места.

И вот, в этой фанзе, набитой на половину солдатами, на половину же извозчиками, люди разделились на группы, болтали, курили и грелись около очага с углями. Некоторые пили чай из грязных фарфоровых катайских чашек, а некоторые залегли уже на пан и, зажегши лампочки, сосали с наслаждением из своих больших и толстых трубок (та-иенд) опиум, беспрестанно скатывая из опийной массы конусообразные, похожие на наперстки, столбики и наклеивая их над отверстием трубки.

Скажу несколько слов о способе курения опиума.

Китайцы курят опиум из больших и толстых трубок, называемых "та-иенда". Эта та-иенда по своему наружному виду напоминает собою флейту, только она не черная, а желтая и, конечно, не имеет клапанов. Делается она из какого-то дерева, — очень крепкого. На одном конце та-иенда имеет отверстие, служащее продолжением канала трубки — и этот конец берется курильщиком в рот и в силу того, что та-иенда имеет в диаметре около дюйма — губы курильщика, плотно обхватив конец трубки, придают какое-то особенное выражение лицу, каковое мне, по крайней мере; всегда казалось отвратительным. Смотришь на человека и видишь, что он человек, как человек, а начал сосать эту безобразную трубку, и сразу преобразился в какого-то отвратительного идиота: глаза как-то бессмысленно вперяются в одну точку; вся физиономия принимает выражение сладострастной сонливости, но все это до тех пор, — пока трубка находится во рту курильщика; — бросил он курить, и снова человек, как человек.

Другой конец трубки закрыт по ее оси, но на боковой ее поверхности просверлено отверстие, сообщающееся с каналом. В это отверстие ввинчивается особый придаток, имеющий форму как бы небольшой чашечки. Придаток этот сплошной и только по своей оси имеет узенький канал, сообщающейся таким образом с боковым отверстием трубки. Придаток этот и служить для прилаживания к нему приготовленной для курения порции опиума. Самый опиум в [181] неприготовленном для курения состоянии представляет собою довольно мягкую массу, кофейного цвета и издающую довольно приятный запах; но для того, чтобы курить, необходимо предварительно хорошенько прокипятить его на огне, и для этого употребляется особая маленькая лампочка, — необходимая принадлежность при курении.

Курильщик, отделив от общей массы небольшой кусочек сырого опиума, скатывал его между ладонями и, наколов на тонкую шпильку, начинает поворачивать его, как на вертеле над пламенем лампочки. Опиум пузырится, скворчит, как скворчит яичница, когда ее жарят на сковороде и начинает пузыриться. Курильщик ловко действует своим вертелом и беспрестанно подставляя к огню менее нагретую поверхность, не дает капать черезчур уже нагретому и разжиженному опиуму.

Прокипятив таким образом отделенную им порцию, курильщик снимаете ее с вертела и, остудив, прокатывает, ее между ладонями и затем — снова на вертел; — такие манипуляции проделываются раза 4-5 и по мере кипячения и прокатывания опиум меняет свой кофейный цвет на черный, что происходит, главным образом, от той грязи, которая пристает к его липкой поверхности от рук курильщика.

Когда процесс кипячения окончен, то сформиванный в виде наперстка комочек опиума прилепляется к деревянному придатку, — как раз над каналом последнего, затем прокалывается шпилькой, и в нем, таким образом, получается сквозной канал, служащий продолжением канала придатка. Та-иенда обхватывается с одного конца губами, физиономия курильщика принимает идиотское выражение, и он, лежа на правом боку и держа постоянно опиум над пламенем лампочки, с наслаждением и полной грудью начинает втягивать пары этого одуряющего и ядовитого зелья, которое скворчит, хрипит и пузырится над огнем. Правой рукой, вооруженной шпилькой, курильщик постоянно помешивает полужидкую гущу, не давая ей возможности расползаться и расплываться, а также наполнять собою отверстие придатка.

Наконец, один заряд выкурен, тогда приготовляется другой, третий и т. д. Иной раз это курение продолжается в течение часа, или двух, но я не скажу, чтобы приходилось видеть те последствия от этого куренья, про который говорят и пишут. Каждому приходилось слышать, что курильщики опиума начинают в конце концов галлюцинировать, [182] но, повторяю, что не только не приходилось самому наблюдать что-нибудь подобное, но и от китайцев я об этом не слыхал, и все спрашиваемые по этому поводу давали отрицательные ответы: "все одно, кака табака кули; голова нет боли; мал-мало кули — мал-мало-сыпи; — ишика холоса (немного кури — немного спи — очень хорошо). Чан-фу был заядлым любителем куренья и всегда смеялся, когда я у него спрашивал, не видит ли он прекрасных "бабушек" (женщин), или чертей, или иных чудес в этом роде: "твоя, барыня, табака кули — бабусика нет смотили, зачем моя они кули-бабусика смотили, — моя сыпи ничего не смотили". После этого он добавлял: "худой человека многа худой болтай, твоя скажи зачем другой люди худой болтай" (ты скажи другим, зачем они худое говорят).

Не скажу, конечно, чтобы опиум не оставлял бы никаких дурных последствий в организме человека, и во всяком случае последствия эти значительно более вредны, нежели последствия от курения табака; все курильщики опиума желтолицы, вялы, худосочны и малосильны. Если же они в известный, обычный для них час не будут почему-либо в состоянии предаться курению, то делаются просто больными людьми — в прямом значении этого слова; у них начинает болеть голова, появляется головокружение и слабость во всех членах, и в конце концов они чувствуют себя неспособными ни к какой работе и, дабы избавиться от этого неприятного состояния, они, за неимением достаточного для курения запаса опиума, скатывают из бренных остатков его пилюли величиною с горошину и проглатывают их по одной, либо по две в день. Чан-фу в дороге нередко прибегал к этому средству и уверял, что "мал-мало они куси — все одно, — мал мало кули".

Итак, мы вошли в фанзу, служащую казармой для пограничного китайского караула. Видя, что все мы изрядно таки прозябли, китайские солдаты раздобыли где-то небольшой кувшинчик сули и начали нас угощать, с полным и симпатичным радушием гостеприимных хозяев. "Кушай, кушай, балята" (брат), говорили они, поднося моим казакам эту крепкую водку, и это "кушай, балята" звучало непритворным искренним добродушием.

Немного согревшись, мы поехали дальше и, спустившись по пологому склону пограничной возвышенности, вступили в долину, окружающую Хунчун. На громадное пространство [183] раскинулась ее ровная поверхность. Там и сям были видны отдельно стоящие фанзы и около них группы деревьев; видны были снятые посевы, а в дали, закутанный синеватым туманом, виднелся и самый Хунчун. Дальше, на самом горизонте, громоздились горы — и их нежно-фиолетовые очертания были прекрасны. Вершины некоторых гор были уже покрыты снегом. Полагаю, что если всем нам должна была нравиться раскрывшаяся перед нами картина, то на Чан-фу она должна была произвести самое сильное впечатление: он должен был знать, что эта чудная панорама включает в себя все то, что уже не принадлежит нам — русским, а принадлежит им — китайцам — и громадная равнина — и эти горы, и прозрачный воздух, и даже это далекое синее небо в его воображении было уже их небо, потому что оно распростерлось над их страной. У него даже явилось желание возвеличить в моих глазах красоту этой панорамы и возвысить ценность всего китайского над русским.

"Русски земля такой гору нету, сказал он мне, — только китайени земля такой гору есть; твоя смотили: — верху гора шипка белый есть, — усе серебро есть".

"Зачем синега, протестовал он на мое возражение; — моя шалтай-болтай нет, моя палявда говоли: — усе серебро". — И он начал распространяться по поводу несметных богатств, лежащих на вершинах этих "Китайских гор", "гору ходи сыкольки хочешь бели — усе твое; Китайски человек дяньги сыколько хочешь бели" и т. д. распространялся он на эту тему. Я слушал его потому, что хотелось испытать — до чего может дойти, простительная человеку, хвастливость при восхвалении им своей родины — и тут пришлось убедиться в том, что она может иной раз доходит "до геркулесовых столбов", — до того, что даже и снег, на горах лежащий, — становится серебром.

В 8 верстах от пограничной черты, как раз на середине расстояния между этого последнею и Хунчуном, находится небольшой иниань, в котором расположена какая-то часть войск (надо полагать, что несколько десятков кавалеристов), служащая, вероятно, для связи крепости с пограничным караулом. Иниань — это род маленькой крепосцы. Несмотря на свою полнейшую неприменимость и бесполезность в военном отношении, иниани почему-то очень распространены в Китае — и всюду, где только содержатся у китайцев гарнизоны, — как на крайнем востоке, так и на крайнем западе — в [184] каком-нибудь Чугучане, Кульдже и т. под. пунктах, — непременно возведены эти несчастные и первобытные иниани.

Иниань, если на него посмотреть в плане, имеет вид четырехугольника. Смены его делаются либо из камня, либо из кирпича, или же просто из глины (глинобитные), высота и толщина стен различны: от одной до двух сажен и от 1 1/2 до 3 арш. На верху, стены снабжены зубцами, между которыми, таким образом, образуются бойницы. По углам иногда возведены небольшие башни с бойницами же.

По середине одного из фасов проделываются ворота и над ними иногда устраивается небольшая башня. Перед воротами нередко насыпается земляной вал (траверз), на который китайцы смотрят не как на прикрытие от выстрелов неприятеля, а как на преграду от злого духа, который почему-то, яко бы, не может проникнуть во внутренность инианя на соблазн его гарнизона, при условии существования перед воротами подобного препятствия. Не знаю — быть может все это и вздор, но мне приходилось это слышать от китайских солдат. Внутренность инианя застраивается фанзами, в которых и размещается горнизон.

Такой же иниань встретился нам и на середине пути между границей и Хунчуном. Еще не доходя шагов 200 до этого инианя, я увидел бегущего к нам навстречу человека который держал перед собою лоскут красной бумаги. По той осторожности, с которой бежавший держал эту бумагу, взяв ее бережно только двумя пальцами (чтобы не замарать) и держа все время почти на уровне своего носа, можно было подумать, что он держит в руках какую-то драгоценность. В последствии, когда бежавший, запыхавшись, остановился перед нами, то эта "драгоценность" оказалась визитной карточкой офицера, начальствующего над гарнизоном инианя, а принесший ее человек оказался одним из солдат этого гарнизона. Китайцы вообще очень щепетильны по части обмена визитными карточками; они даже как бы священнодействуют, тогда передают свои красные с черными буквами (цзверами) визитные карточки, и этикет требует, чтобы взамен данной карточки, получивший непременно не замедлил бы дать и свою и тем выразил бы чувство своего уважения к подателю. Если этого не сделать, то можно обидеть давшего карточку, или же прослыть в его глазах за невоспитанного невежу. Вообще разного рода этикеты еще крепко держатся среди китайцев и видимо нисколько их не тяготят и исполняются ими всегда с [185] полным сознанием, что так необходимо поступать. Невольно припоминаешь при этом наши праздничные поздравительные визиты, которые мы делаем далеко не всегда с полным сознанием их целесообразности, и все же делаем.

Передав мне визитную карточку, посланный сообщил, что его начальник просит нас заехать хотя бы на полчаса, чтобы погреться и выпить чаю. Пришлось, конечно, согласиться.

Въехав во внутреннее помещение инианя, мы увидели толпу китайских солдат, одетых в красные куртки. У дверей фанзы, построенной как раз против ворот, стоял какой-то пожилой уже человек, в малиновой шелковой кофте и в китайской меховой шапке, к верху которой был прикреплен соболий хвост, который и свешивался сзади шапки. Это последнее обстоятельство дало возможность заключить о том, что та голова, на которой покоилась вышеозначенная шапка с хвостом, принадлежала человеку, возведенному в офицерский чин, ибо, как известно, китайские офицеры, по установленной форме, имеют такие хвосты на головных уборах, генералы же заменяют их павлиньими перьями.

Физиономия этого офицера оказалась добродушной и симпатичной. Главным ее украшением были умные глаза с искорками, а второстепенным — мясистый и слегка сизоватый нос, под которым красовались небольшие, тонкие и висящие к низу усы, а ниже их на подбородке выросло несколько десятков волосков, длинных и тонких, кои и составили собою весьма жиденькую козлиную бородку. Мы поздоровались с ним за руку, при чем он долго тряс мою руку, раскачивая ее в стороны и этим желая выразить возможно больше радушия при встрече. Во время этого "трясения" из-за его спины на меня начали смотреть два других человеческих лица. И они незамедлили обнаружить себя и познакомиться, при чем одно из этих лиц оказалось принадлежащим переводчику: служащему здесь же в иниане, на случай ведения каких-либо переговоров с нашими казаками, нередко посылаемыми по делам службы из пограничной сотни в Хунчун; другое же лицо принадлежало человеку, который назвал, себя, фудутуновым братом ("мал-мало Фудутун балята есть"). Этим последний тут же и пояснил, что он послан самим фудутуном к нам навстречу и что фудутун ждет уже нас с обедом в своем дворце.

Фудутунов брат произвел на меня также хорошее впечатление; его худощавое и безъусое лицо было симпатично; [186] что же касается до переводчика, то помню, он сразу показался мне пахальным и заносчивым парнем, гордящимся не в меру теми скудными сведениями по русскому языку, который он только в силу своего самомнения мог считать достаточными для отправления обязанности переводчика. К тому же он мне показался еще каким-то упрямым и тугим на соображение человеком.

Он обладал замечательно подвижными бровями, которые во время разговоров беспрестанно перемещались от переносицы до шапки и обратно, а иногда одна бровь оставалась у переносицы, а другая ни с того, ни с сего делала прыжок под шапку и там оставалась в течение нескольких секунд, и тогда из его лица сама собою "выкраивалась" довольно таки омерзительная "рожа". Такую эквилибристику бровями он проделывал в том случае, если ему приходилось делать особые усилия, дабы извлечь из скудного запаса немногих русских слов, которые он с грехом пополам мог произносить, именно те слова, из которых можно было бы сложить какую-либо фразу, выходящую из рамок самых элементарных оборотов речи.

Для меня улавливать смысл его переводов было сущим наказанием и, помню, что от такого напряженного внимания я становился красен, как рак, и обливался потом, как бы расколов перед этим несколько охапок дров; он же, желая во что бы то ни стало щегольнуть своими познаниями, не редко заменял мне Чан-фу при разговорах с фудутуном во время моего пребывания в Хунчуне.

По приглашению хозяина, мы вошли во внутреннее помещение фанзы. Наружной двери почему-то не затворили, а потому в фанзе было холодно и не было лишь только изводящего ветра, который снова заставил нас изрядно прозябнуть.

Прямо против двери была устроена в стене задрапированная красным сукном ниша, что придавало внутреннему помещению фанзы парадный и довольно красивый вид. Из этой ниши, при помощи постланных в ней ковров и разбросанных подушек и валиков, получалась широкая тахта, красное же сукно, драпируясь над ней красивыми складками, напоминало собою балдахин. Медная, хорошо вычищенная жаровня, наполненная горячими углями, стояла возле этой ниши и распространяла теплоту и угар, который был довольно ощутителен для человека, не привыкшего к такому способу нагревания своего жилища. В самой нише помещался [187] маленький на низеньких ножках столик (чжу-оуза), на котором уже дымился налитый в фарфоровые чашечки чай и были поставлены бисквитные печенья и китайские пряники с орехами. Чашечки были покрыты фарфоровыми крышками, дабы чай скоро не охлаждался. Обыкновенно, когда пьют чай, то не снимают этих крышек, а шумно и сочно втягивают жидкость через зазор между боковой поверхностью крышки и внутренней поверхностью чашки, при этом и чайная трава не может уже попадать в рот. При этом надо заметить, что в большинстве случаев у китайцев чай не заваривается подобно тому, как это делается у нас, т. е. в чайниках; чай непосредственно насыпается в чашку, которая и наполняется после этого кипятком и лишь только в дороге, где-либо на постоялом дворе, или в фанзе простолюдина можно было встречать чайники для заварки чая.

Мы уселись вокруг столика. Хозяин закурил свою трубку, сделав предварительно ею такое движение, как бы намереваясь передать ее мне (это обычай вежливости), и мы приступили к обмену мыслями. В роль переводчика вступил "тугой парень", и тут он прежде всего показал всем нам, как высоко он может поднимать свои брови и какие "рожи" он может выкраивать из своей физиономии. Чан-фу несколько раз старался сбить его с позиции, но "тугой парень", как человек более смелый и решительный, всегда сразу оттирал его, стараясь говорить громче его; в силу чего Чан-фу поджимал свои губы и накладывал на них "печать молчания". Мне как-то неловко было устранить его и тем показать его начальнику полнейшую непригодность его подчиненного к занимаемой им должности. Говорили по обыкновению про дорогу, про погоду, перешли потом к вопросу относительно дружбы и взаимных симпатий русских с китайцами — и фудутунов брат при этом не без хитрости спросил о том, что верны ли, де, слухи, которые ходят в народе относительно пособничества русских японцам, и "тугой парень" перевел этот вопрос также не без хитрой улыбочки.

С полчаса мы провели в подобной беседе, попивая чай и, наконец, фудутунов брат предложил отправиться в дальнейший путь, так как фудутун давно уже ждет нас с обедом. После этого, ничего не оставалось сделать, как поблогодарить любезного хозяина и проститься с ним. Теперь уже к нашей "кавалькаде" прибавились две личности: [188] фудутунов брат и "тугой парень", при чем последний все время гарцовал на своей мохнатой лошади, показывая свою удаль и умение ездить верхом. Фудутунов же брат, как человек уже солидный, не увлекался этим и пребывал все время в грустной меланхолии.

Чан-фу, по мере приближения к Хунчуну, начал выказывать признаки все большего и большего волнения. Полагаю, что ему в первый раз в жизни приходилось вступать в близкое общение с такими высокопоставленными в китайской чиновной Иерархии лицами, как фудутун, а тут он, через каких-нибудь полчаса должен будет невольно переступить порог Фудутунова жилища и предстать перед священные для него очи самого футутуна. В силу всех этих данных, волнение его было совершенно естественно. Он несколько раз подъезжал ко мне и, называя меня то Вашим Превосходительством, то барыней, предупреждал меня о строгости китайских этикетов, которые он просто называл законами; говорить, что мне необходимо будет присесть перед фудутуном при свидании с ним, так как это делают все китайцы, при чем старался даже объяснить мне, каким образом надлежит совершить это приседание и как в это время надлежит держать руки. "Твоя, барыня, не знай, — наша закон строга есть", беспрестанно повторял он, волнуясь все более и более. В конце концов, он дошел до того, что начал уже строить планы о наградах, если мы с ним сумеем обворожить фудутуна, при чем мне он сулил в награду какой-то орден, который даст мне фудутун, а свое внимание останавливала на какой-то непонятной для меня "шишке", про которую он беспрестанно упоминал в своих мечтах. "Моя фудутуна холоса скажи — фудутуна мине киленки люби — шапка шишка мине давай". (Если я футутуну понравлюсь — он полюбит меня и наградит шишкой). Сначала я не понял, что эта за таинственная шишка, составляющая предмет его вожделений, но впоследствии оказалось, что эта шишка в воображении Чан-фу была ни чем другим, как шариком на шапке, играющим такую же роль у китайских офицеров и чиновников, какую играют у нас погоны и другие знаки отличий. " Моя фудутун шишка давай, — моя офицерски будь", пояснял он мне, захлебываясь от приятного предвкушения возможности украсить свою голову шапкой "с шишкой". Было и жалко и смешно слушать его наивные мечты, но все же оне были интересны именно в силу их крайней [189] наивности; в них слышался как бы отголосок наших материалистических стремлений, при чем, в данном случае, мы далеко не ограничиваемся только лишь наивным детским лепетом.

День уже сильно клонился к вечеру и стало еще холоднее, когда мы приблизились к нескованной еще ледяным покровом р. Хунчунке, на противоположном берегу которой были видны черепичные крыши городских строений, возвышающиеся над зубцами окружающей город глинобитной стены. На пароме мы переправились через реку и направились к мрачным городским воротам, двигаясь среди большой толпы, поджидавшей нас на берегу. Тут были и мужчины, и женщины, и дети, при чем вся эта толпа поражала глаз полным однообразием своего костюма. Я убежден в том, что если бы можно было взять по большой толпе от разных народностей и, поставив все эти толпы на какой-нибудь огромной площади, окинуть их все взором, то самой разнообразной по костюму будет именно китайская толпа, если при этом не принимать, конечно, во внимание толпы из каких-нибудь алеутов, чукчей, самоедов или африканских дикарей. На этой площади китайская толпа будет выделяться однообразным синим пятном, выражая этим однообразием нечто ценное и однообразное, за что нам невольно хочется снять перед ней шапку и поклониться ей. Чувствуется, что эта толпа как бы глубже и серьезнее всякой другой разноцветной толпы, а поэтому и достойна большего внимания и уважения. Правда, не красив и не изящен китайский костюм, особенно женский, но костюм этот во всех отношениях!» удовлетворяет национальному вкусу, потому что покрой его выработался быть может несколько тысячелетий тому назад во времена седой древности, которую чтит китаец и во всем старается жить в сфере тех же потребностей, в которых жили некогда его отдаленные и почитаемые им свято предки.

По мере приближения нашего к городским воротам, сопровождавшая нас толпа росла и росла. На городской стене стоял какой-то человек и дул во всю мочь в длинную и прямую с широким раструбом трубу.

По словам Чан-фу — это была встреча в честь нашего приближения к городу. Человек, потрясавший воздух "гласом трубным", извлекал из своей трубы однообразный, дребезжащий звук и, не знаю почему, но мне в этом звуке [190] послышались какие-то дикие и как бы грозные ноты; вместе с сим в них чудилось выражение как бы гордости. Представлялась почему-то фигура сказочного богатыря, который, выходя на единоборство с противником, мощно потрясает оружием, сознавая свое производство над врагом. Помню, всегда впоследствии, когда приходилось слышать звуки этой китайской трубы — ухо мое улавливало в нем это гордое сознание своей мощи и силы.

Мы прошли мрачными сводами городских ворот и очутились в городе. Улица была узка и грязна. По бокам вплотную одна к другой, лепились грязные и унылые фанзы и лавченки с разным мелочным товаром. В воздухе носился своеобразный и свойственный только китайскому жилью какой-то грязный и масляный запах; впрочем, запах этот, как кажется, исходил не столько из домов, сколько от людей, запрудивших собою улицу; эти люди шли и впереди нас, и с боков, и сзади; все кричали, галдели и размахивали руками. Появились какие-то конные люди — очевидно, солдаты, одетые в красные куртки, с нашитыми на груди большими литерами из черного сукна. Солдаты эти были высланы нам навстречу, дабы облегчить нам возможность движения по запруженным народом улицам города. Те круглые и гладко отполированная небольшие палки, которыми они на сей раз были вооружены, прямо говорили о возложенной на этих солдат миссии. И действительно: только и было видно, как эти палки, беспрестанно мелькая в воздухе, шлепали по спинам теснящихся вокруг людей, после чего эти спины прятались в толпе, а вместо них появлялись другие спины, по которым продолжали погуливать отполированные от неустанного соприкосновения с ними палки. Не будь в наличности как этих солдат, так равно и их палок, нам бы, вероятно, долго еще пришлось бы прочищать себе дорогу в толпе, но, блогодаря их содействию, мы сравнительно довольно быстро добрались до центра города, где, обнесенный глухой, каменной стеной, возвышался дворец фудутуна. Мы въехали в ворота, проделанные в стене, и только тогда почувствовали себя свободными от преследования толпы, так как ворота вслед за нами закрылись и никто не был через них пропущен. За воротами оказался довольно обширный четырехугольный двор, на котором мы и спешились.

На одной из сторон двора возвышалась большая, крытая черной черепицей, каменная фанза, имевшая по середине своего [191] мрачного и унылого фасада сквозные ворота, в который можно было рассмотреть другой — внутренний двор а на нем человек 50 солдата, построенных для встречи — в одну шеренгу. На крыльце этой фанзы, влево от ворот, помещалась какая-то крытая синей материей двухколесная колымага; оказалось потом, что это был выездной экипаж самого фудутуна. Надо правду сказать, что этот экипаж, по своему устройству, далеко не мог удовлетворять даже самым снисходительным требованиям от этого типа повозок, и пожалуй не будет ошибкой, если мы назовем его не экипажем, а каким-то допотопным старьем, которое, появившись на свет белый во времена седой старины, — так с тех пор и не меняло своей внешности. Такие же точно повозки мне приходилось впоследствии нередко видеть в Нингуте и в Гирине, и в них по большей части ездили богатые по внешности и чиновные по наружным отличиям люди. Экземпляр, который теперь красовался у ворот дворца, состоял из небольшого кузова, в общем напоминающего собою бабью голову, закутанную в синий платок. В том месте, где у этой головы должны были находиться уши, были проделаны небольшие квадратные отверстия, со вставленными в них стеклами. Внутренность этой "бабьей головы", хотя в общем была велика, если ее приравнивать к вместимости ее прототипа, но все же в нее при полном желании и даже усилии нельзя было бы поместиться двум седокам, — и одному-то, если он будет, что называется, "человеком с весом", не совсем, полагаю, удобно путешествовать, сидя в тесноте и поддерживая постоянное общение с боками и с верхом кузова при посредстве своих боков, спины и головы. Имеющий столь странное сходство с закутанной в платок головой кузов (бывают же люди, похожие на тараканов, а кажется, что может быть общего между человеком и тараканом) был утвержден непосредственно на толстой деревянной оси, продетой через ступицы огромных и неуклюжих колес, окованных толстейшими шинами и украшенных медными кнопками и пуговками. Столь простое соединения кузова с ходом не говорит, конечно, в пользу удобного и спокойного передвижения в подобном экипаже.

Тут же около этой колымаги помещались в особой стойке какие-то алебарды на длинных и тонких черенках.

Оставив казаков на дворе, я в сопровождении Чан-фу, "тугого парня" и фудутунова брата, направился через ворота на второй двор. Чан-фу волновался, вздыхал и растерянно [192] улыбался; брови тугого парня совершали беспрестанные передвижения от переносицы к шапке и обратно, и только лишь фудутунов брат, как человек уже бывалый, сохранял невозмутимое спокойствие. Так мы вошли на этот двор, представлявший собою квадрат, замкнутый со всех сторон высокими каменными фанзами, окна которых с замысловатыми и довольно художественными переплетами выходили на этот двор. Все это, как оказалось потом, были различные помещения для служащих, сам же фудутун занимал помещение, достигнуть до которого можно было, пройдя еще один такой же двор.

Двор, на который мы теперь вступили, был вымощен тесанным плитняком, и тут, вытянувшись стрункой, стояла шеренга солдат, одетых в красные куртки. Головы всех этих солдат были повязаны темными башлыками, — на подобие турецких чалм. Солдаты стояли без ружей и, приглядываясь к ним, я заметил, что все они были здоровые и красивые парни — надо думать, отборные люди из всего хунчунского гарнизона; а может быть это были какие-нибудь телохранители фудутуна, не знаю про это. Они стояли молодцами, видна была выправка. Их красные куртки и темные, красиво повязанные чалмы придавали всему фронту довольно эффектный вид, чего, по правде говоря, я даже не рассчитывал встретить, тем более, что раньше приходилось слышать, что китайские солдаты совсем не похожи на солдат, что у них нет ни выправки, ни вообще того, что принято подразумевать под словами "воинский вид".

Впоследствии, правда, пришлось убедиться в том, что подобный отзыв о китайском войске почти справедлив, так что на этих хунчунских молодцов надо смотреть как на исключение из общего правила.

Пройдя этот двор, мы снова подошли к воротам, проделанным посреди фасада одной из фанз, построенных на фассе этого двора, при чем ворота, до сего времени плотно закрытые, при нашем приближении вдруг распахнулись и обнаружили за собою такой же точно двор, как и тот, по которому мы только что прошли. Здесь, у этих ворот, мы были встречены каким-то очень полным, но бледнолицым человеком, оказавшимся впоследствии чиновником, на обязанности которого, по-видимому, лежала хозяйственная часть домоправительства фудутуна, ибо все распоряжения "по съедобной части" [193] во время обедов и завтраков исходили от этого жирного человека, который, по правде говоря, был действительно мастером своего дела, т. к. все время питал нас на славу; полагаю, что если бы можно было прожить в течение месяца под блогосклонным покровительством этого человека, то можно было бы значительно уплотнить и утяжелить свою фигуру. Движения встретившего нас человека были медлительны и плавны; от всей фигуры его сразу повеяло каким-то невозмутимым спокойствием; казалось, что он был горд этим спокойствием и, вероятно, способен был презирать всех тех людей, которые в состоянии волноваться и беспокоиться. Бывают такие люди, на которых посмотришь и как-то невольно сравнишь их с теми обломками скал, которые валяются на морском берегу: им (этим обломкам) нет дела до того, что пред ними волнуется и шумит вечно живое и вечно прекрасное море; они не видят шумно надвигающегося вала, который через секунду обрушится на них и зальет их своей пеной, из-под которой они все равно снова выглянут на свет Божий и, обсохнув, будут лежать по-прежнему грузно и неподвижно. Они холодны и безучастны к последним усилиям изнемогшего в борьбе с волною пловца и если он, разбившись об них, окрасит их своею кровью, то и тогда они по-прежнему будут столь же грузны и неподвижны. Не радует и не веселит их спокойная и все же дышащая и живая поверхность моря, когда в нее смотрится заходящее солнце; они одинаково слепы и глухи к тихой и нежной гармонии весеннего вечера и к ужасной фуге урагана, ревущего ненастной, осеннею ночью... На берегах житейского моря не редко встречаются такие же "камни" — и встретивший нас теперь жирный незнакомец почему-то сразу показался мне похожим на один из таких камней.

Он флегматично сунул мне в руку красную визитную карточку фудутуна и, остановив свой взор на Чан-фу, начал что-то говорить монотонно и важно, беспрестанно причмокивая губами. Можно было подумать, что он, наевшись до полусонного состояния, пережевывает последний, жирно намасленный блин и в то же время отдает приказание о том, чтобы ему приготовили помягче и поудобнее постель для приятного отдохновения. По правде говоря, я готов был уже поверить в то, что смысл его слов, обращенных к Чан-фу, был именно в этом роде, но оказалось, что этот смысл был несколько иной, т. к. жирный незнакомец передавал [194] мне через переводчика приглашение фудутуна отобедать у него сегодня.

Во время этих переговоров, мы остановились в воротах, отделяющих один двор от другого, и когда переговоры кончились, то проследовали дальше. Жирный незнакомец присоединился к нашему шествию и тут же вступил в разговор с фудутуновым братом, не меняя своего монотонного, тихо, но важно звучащего голоса. Чан-фу волновался все более и более; он тяжело дышал и шопотом даже взывал к Богу, повторяя беспрестанно: О Господи! О Господи! Через ворота он не прошел свободно, а как-то провильнул бочком, как бы протискиваясь через какую-то теснину, хотя надобности в подобном протискивании решительно никакой не усматривалось. К подобному протискиванию он прибег, желая выразить этим свое ничтожество и вместе с сим свою почтительность.

На этом втором дворе стояла стрункой шеренга таких же молодцов, как и на первом дворе; на пороге же фанзы, занимающей противоположный воротам фас двора, стоял какой-то человек, одетый в малиновую шелковую кофту, отороченную собольим мехом. Чан-фу, завидя его, подбежал ко мне и с трепетом шепнул на ухо: "смотали, барыня, наша фудутун есть". Сказав это, он глубоко вздохнул и отдал себя в руки судьбы. Полагаю, что в данную минуту он чувствовал себя так же, как чувствует плохой ученик, заслышав, что учитель громко назвал его фамилию, вызывая его к экзаменационному столу.

Подойдя к фудутуну, я увидел, что он был далеко еще не старый человек с изжелто-смуглым лицом; портили его большие и желтоватые зубы, которые он показывал, складывая рот в приветливую улыбку. Он поздоровался со мною за руку, без всяких приседаний, говоря в то же время какое-то приветствие. Чан-фу, с необычайным волнением на лице, был уже тут и приготовился переводить мне речь фудутуна; но предварительно он присел перед ним, сложив свои руки ладонями во внутрь и опустив их между коленами. Фудутун ласково потрепал его по плечу как бы ободряя, и после этого Чан-фу окончательно умилился духом. Он начал внимательно и подобострастно слушать, стараясь не проронить ни одного слова, и переводил мне по частям то, что говорил фудутун, издавая при этом какое-то особенное шипенье и храпенье: фудутун скажет несколько слов — сы, [195] сы, сы — шипит уже Чан-фу и потом переводит смысл этих слов на русский язык; фудутун после этого продолжает говорить... хо, хо, хо, — хрипит Чан-фу и снова переводит, потом опять — реплики фудутуна, сы, сы, сы и хо, хо, хо и т. д. Это, как он мне потом объяснил: "если одна человека шинка люби и уважаит другой человека — така говоли есть (если один человек любит и уважает другого, то он так должен с ним разговаривать). Конечно, речь фудутуна он перевел в отрывистых и не очень связных выражениях и беспрестанно повторяя свои излюбленный слова: "люби и уважаит", все-таки оставил меня в неведении относительно того — кто кого должен был любить и уважать — я ли фудутуна или фудутун меня. Придя к совершенно правильному в данном случае выводу, что оба мы должны были взаимно уважать друг друга, и, видя, что Чан-чу окончательно "зарапортовался" и потерял почву под ногами, я поспешил прервать его красноречие и передал через него с своей стороны приветствие гостеприимному хозяину, поблогодарив его и за устроенную им встречу — и после этого фудутун пригласил меня во внутренние аппартаменты, при чем мы с ним, подобно Чичикову и Манилову, препирались некоторое время жестами о том, — кто первый должен переступить порог входной двери и, в конце концов, фудутун, как хозяин, настоял на том, чтобы я вошел первым.

Мы вошли сначала в переднюю, из которой направо и налево было двери в находящиеся по ее бокам жилые помещения. Эти двери были устроены очень оригинально: собственно говоря, если хотите, — дверей и не было, а в стенах были проделаны совершенно круглые отверстия, имеющие по сажени в диаметре. Эти отверстия нижним своим краем не соприкасались с полом, а возвышались над ним приблизительно на одну четверть, образуя таким образом порог. Роль дверей играла, в данном случае, плотная синяя материя, которая, свешиваясь складками, драпировала эти отверстия. Отдернув эту матерю, фудутун пригласил меня в комнату — налево, и мы вошли. Комната эта была не очень велика и освещалась большим окном, со вставленной в него причудливой решетчатой рамой, рисунок которой отличался изяществом в своеобразном китайском вкусе. В центре этой рамы было вставлено небольшое, имеющее около одного фута в стороне, квадратное толстое стекло, а остальные фигурки переплета были [196] заклеены полупрозрачной бумагой, изготовляемой специально для этого назначения; эта бумага, рассеевая солночный свет, делает освещение комнаты особенно мягким и приятным для глаз.

У противоположной от окна стены были устроены высокие, покрытые красным сукном, ковриками и подушками — нары, и к ним вела одна ступенька, также покрытая сукном. Медная жаровня, с горящими углями, стояла близ этих пар и слегка умеренно царящий в этой комнате холод. У окна помещался прекрасной работы лакированный красного дерева стол, и около него кресло. На столе в особом ящичке помещалась тут дощечка для ее натирания и несколько кистей — но судя по этим предметам, можно было заключить, что это был письменный стол фудутуна. Тут же на другом таком же столе помещались большие бронзовые под стеклянным колпаком часы — очевидно чей-нибудь подарок фудутуну. Колпак, покрывавший часы, был покрыт довольно толстым слоем пыли, из чего и можно было заключить, что он, раз надетый, так и не снимался никогда и механизм заключенного в нем бронзового узника давным давно почивал в бездействии.

В общем в комнате было прохладно, а потому фудутун, войдя в нее, остался в такой же теплой кофте, в которой он был на дворе, и снял с головы только свою форменную, украшенную пером шляпу и заменил ее меховой шапкой без пера; шапку же с пером он передал какому-то молодому человеку с шарообразной, от излишней полноты, фигурой, и сей шарообразный юноша, взяв ее бережно в обе руки, — поставил ее на столе в непосредственном соседстве с пыльным колпаком, заключающим в себе "бронзового узника".

В комнате этой при нашем входе оказался еще один человек, — довольно высокого роста, худощавый, с мясистыми толстыми, лишенными всякой растительности губами и с необыкновенно длинным и мясистым носом.

Природа и без того была очень щедра к нему, наградив его такими дарами, как толстые губы и мясистый нос, и наверно многие из нас, получив подобные дары, сказали бы: — и слава тебе Господи; — будет с нас и этого и перестали бы помышлять об каких бы то ни было придаточных украшениях собственной персоны. — Но очевидно, стоящий перед нами незнакомец рассуждал несколько иначе и, не будучи [197] удовлетворен щедрыми дарами природы, прибавил ко всем этим украшениям еще одно, состоящее из непомерно длинных ногтей на мизинцах обеих рук. Я посмотрел на эти ногти и удивился — искусству и терпению их владетеля; — да и было чему удивиться, так как каждый ноготь имел около дюйма длины. Я всегда как-то странно бывал предубежден против людей, отпускающих себе длинные ногти, — но это ведь мое личное, и быть может ни на чем не основанное предубеждение; мне почему-то всегда кажется, что человек с длинными и выхоленными ногтями должен быть непременно большим эгоистом. Быть может, впрочем, все это и вздор и говорю об этом только потому, что к слову пришлось.

Фудутун тотчас же представил мне этого франта и оказалось, что он был правитель его канцелярии — "мал-мало писарь начальник" (начальник над писарями) перевел мне Чан-фу. Мы сели, а на нарах — около жаровни, фудутун — в кресле — около своего письменного стола, а "писарь начальник" — рядом со мною — по другую сторону жаровни. Чан-фу стоял посреди комнаты, беспрестанно приседая перед фудутуном.

Драпировка, прикрывающая входной круг, опустилась, но из-за нее то и дело выглядывали любопытные физиономии тугого парня, фудутунова брата, жирного незнакомца и шарообразного юноши. Слышно было, что за занавеской собралась кроме них еще целая толпа каких-то людей, очевидно жаждущих посмотреть на все происходящее в комнате.

Разговор у нас завязался не вдруг, и мы сразу как-то почувствовали неловкость, которую по большей части ощущают люди при первом знакомстве, когда они уже пожали друг другу руки и, заняв места, начинают сознавать, что необходимо приступить к разговору. Взглянув на хозяина, я увидел на его лице растерянную улыбку, и это отнюдь не придало мне бодрости. Необходимо было хоть о чем-нибудь начать говорить, дабы вывести и себя и его из несовсем ловкого положения. Он молчал и как бы надеялся на то, что быть может я прерву это молчание; я же в свою очередь так же молчал, не будучи в состоянии, как на грех, ничего придумать и надеясь на то, что быть может он не придумает ли чего-либо. И вдруг я припомнил, что когда проезжал через место стоянки нашей пограничной стражи, то командир последней, неоднократно бывший у фудутуна, предупредил меня, что этикет требует непременно [198] осведомиться о состоянии здоровья китайского императора, и я, уцепившись за это как за якорь спасения, сейчас же приступил к наведению достодолжных справок. "Она слава Богу здорова" перевел Чан-фу ответ фудутуна, и после этого я начал сознавать, что вот вот наступит снова неловкое молчание, которое во что бы то ни стало необходимо будет снова чем-нибудь нарушить, в голове же мелькала проклятая мысль: — ну а дальше, дальше-то что? мысль, с которой почва начинает уходить из-под ног, на лице выступает пот и чувствуется положительное умственное бессилие. Но к счастию фудутун не замедлил и мне задать подобный же вопрос, и мы, таким образом обменявшись любезностями, начали уже водить глазами по углам и по потолку комнаты, думая — о чем бы нам еще поговорить.

Тут я вспомнил о погоде и о том, что очень холодно, и начал разговор на эти избитые темы, а в голове в то же время не умолкало сознание того, что все это очень глупо и то есть вот ни чуточки нас обоих не интересует. Это сознание всегда должно возникать у двух людей, говорящих о погоде, потому что говорят об ней тогда, когда ничего не могут придумать более умного и занимательного и не желая в этом сознаться предпочитают все же подобный разговор неловкому молчанию. Так было и теперь. — От погоды мы вероятно перешли бы к разговору о квартирах, но так как повода к этому решительно уж никакого не было, то квартирный вопрос был нами устранен, и вместо этого мы заговорили про дорогу, и здесь я начал чувствовать, что почва под ногами начинают крепнуть, так как этот вопрос не мог быть не интересным. Фудутун говорил, что дорога на Гирин плоховата и не вполне безопасна, так как в стране, вследствие военных действий, появилось много разбойников (хунгузов) и что в силу этого он принужден будет назначить конвой для нашей охраны, иначе ему может быть большая неприятность, если в дороге с нами случится какое-нибудь несчастие, для предупреждения которого он не принял никаких мер. Не знаю конечно, была ли на самом деле уже такая опасность при движении по дороге без китайского конвоя и думаю, что конвой этот навязывался нам только под видом якобы нашей охраны, на самом же деле он должен был играть чисто полицейскую при нас роль, т. е. не спускать с нас ни на минуту подозрительного китайского ока. [199]

Так как такая опека не согласовалась с предполагаемым мною во время пути образом действий, то я всячески старался отговорить фудутуна, блогодарил его за любезную заботу о нашей безопасности, ссылался на моих хорошо вооруженных казаков и просил не беспокоиться и не утруждать китайских солдат трудным зимним походом, — но фудутун и слышать не хотел "Русски казака холоса-китайски казака холоса; хунгузы шибко бойся, русски-китайски казака смотили — шипко пугай есть (русский казак хорош и китайский хорош; хунгузы очень их боятся; посмотрят на русских и китайских казаков и очень испугаются) переводил мой Чан-фу настояние фудутуна, и после этого он неоднократно добавлял: "О барыня, она (фудутун) русски шипко люби и уважаит; — шипко холоса наша фудутун есть". Таким образом в подобных разговорах мы провели с полчаса, когда закрывающая входной круг драпировка приподнялась и тем дала возможность появлению в комнате шарообразного юноши, который и не замедлил заявить, что обед уже готов. Фудутун пригласил всех нас в другую комнату, кругообразный вход в которую находится по другую сторону прихожей. Комната эта оказалась значительно больших размеров, в сравнении с той, в которой мы только что сидели. По середине стоял круглый лакированный из красного дерева обеденный стол, не покрытый скатертью, да это было и совершенно лишнее, потому что его чистая и гладкая, как зеркало, поверхность была лучше, опрятнее и красивее всякой скатерти, вдоль стен были расставлены сделанные из красного же дерева стулья, хотя между ними было несколько и венских. На одной из стен в черных багетных рамках красовались какие-то огромные квадраты, из красной бумаги, с изображенными на них огромными китайскими литерами. Эти литеры, как объяснил мне впоследствии фудутун, были начертаны якобы собственноручно Императором и изображали собою пожелание всякого счастия и благополучия владельцу этих красных листов, имеющих около 1-го квадратного аршина каждый. Если только это действительно было так, — то предоставляю каждому судить — на сколько этот обычай свят и глубок по своему внутреннему значению. На одной из стен красовалось большое зеркало в багетной золоченой раме, а с потолка над обеденным столом свешивалась уже зажженная лампа, с белым фарфоровым абажуром. Стол весь был установлен [200] всевозможными закусками в китайском вкусе, расставленными в маленьких фарфоровых чашечках и тарелочках. Чего тут только не было: были и разные маринады, как-то грибки обыкновенные, грибки дубовые, растущие на дубовой коре и приготовляемые по особому способу, — маринованная капуста, лук, еще какая-то зелень, пряники, пастила, орехи, квашеные яйца, совершенно темного цвета, разных сортов мясо, нарезанное тоненькими ломтиками, и много разных разностей, — всего уже и не припомню.

Фудутун, став около стола и сделав особенно грациозный жест руками, пригласил нас всех занять места за столом. По-видимому обед был званный, так как за столом кроме фудутуна, его помощника (писарь начальника) и меня заняли места фудутунов брат и три каких-то офицера, из коих один был уже совсем старичек и два помоложе. Все эти господа вошли в столовую одновременно с нами, но где они были до этого — не знаю. Старичек был представлен мне как начальник над всей пехотой гарнизона, остальных же двух Чан-фу отрекомендовал так: "пушка начальник" и "мал мало земля копай" и на мой вопрос — что это должно обозначить, он пояснил мне: что "его шипка холоса знай, как пушка земля копай; — его шипка много уцыни есть" (он очень хорошо знает, как окапывать пушки землей — он очень ученый), из чего я и заключил, что этот "земля копай" был специалист по инженерной части. Начальник над всей пехотой был по-видимому очень добродушный старичек, любитель поговорить и посмеяться; что же касается до "пушки начальника" и в особенности до "мал-мало земля копай", то они держали себя очень сдержанно и солидно. Чан-фу также был удостоен общей трапезы и, водворившись рядом со мною, умилительно вздохнул и произнес: "О Господи — шипко холоса".

Около каждого из сидящих был поставлен обеденный прибор, состоящий из фарфорового блюдечка, чашки, двух палочек из черного дерева и небольшой ложечки, по форме своей напоминающей чайное ситце. Мне был совершенно незнаком способ действия китайскими палочками, заменяющими собою при еде наши вилки и ножи, и фудутун тщетно старался показать мне способ действия этим застольным оружием; так у меня дело и не пошло и я предпочел действовать ложечкой. За столом прислуживали шесть юношей, которыми командовал "жирный незнакомец", исполняя, таким [201] образом роль стольника. Все подчиненные ему юноши, среди которых был и знакомый уже нам "шарообразный юноша", имели на своих головах китайские черные шапочки, украшенный бронзовыми шариками, из чего я и мог заключить, что юноши сии уже чиновны и быть может теперешняя их служба была только началом служебной карьеры каждого из них, ибо ничего нет невозможного в том, что эта карьера может быть начинаема именно таким образом. Мой Чан-фу, на вопрос об этом, не задумываясь, отвечал: — "О барыня — усе, мал-мало чина есть; каки ваша чина, така наша чина — усе одно" (все это чиновники; как ваши чиновники, так и наши все одно) и сказав это, он нашел нужным добавить: "О наша закон шипко серди есть (наш закон очень строг). "Шарообразный юноша" исполнял обязанности виночерпия и, обойдя всех присутствующих, он налил в фарфоровую чашку каждого, из имеющегося у него металлического кувшинчика какую-то прозрачную жидкость, выпив которую, я пришел к довольно справедливому заключению, что жидкость эта по своему химическому составу имеет большее сходство с нашей родной "очищенной"; что вкус ее не лишен известной приятной горечи, остроты и крепости и что она очень хорошо, как говорится: "проходит по всем жилкам и суставам", производя в организме человека те же всем известия пертурбации, как и жидкости, изготовляемые Поповыми, Смирновыми, Штритерами и прочими радетелями на пользу человеков". Выпив, мы все слегка крякнули, показав таким образом полноту своих чувств — и после этого приступили к закуске. Тщетно я старался ухватить двумя палочками кусок какого-то мяса; палочки торчали в моей руке, как какие-то рогулины и ни за что не хотели повиноваться державшим их пальцам. Фудутун и все сидящие за столом добродушно улыбались над моей неопытностью и только лишь "мал-мало земля копай" сохранял на своей физиономии какую-то особенную официальную неподвижность. Видя, что все мои старанья в данном случае не приводят к желательным результатам, я положил свои палочки и решил действовать ложкой и едва только эта последняя потянулась к закуске, как фудутун поспешил положить в нее своими палочками тоненький ломтик какого-то мяса; "писарь начальник" добавил к нему маленький дубовый грибок; — фудутунов брат — маленькую луковицу; — начальник над пехотой — маленький величиной с [202] орех пирожок; "пушка начальник" также положил что-то такое, и даже Чан-фу, окончательно умиленный, хотел было положить в мою ложку кусок квашенного темного яйца, но видя, что в ней уже нет места и что она нагружена до предела — препроводил этот кусок в свой собственный рот. "Мал-мало земля копай" не выразил намерения добавить чего-нибудь к содержимому моей ложки и по-прежнему сохранял на своем лице официальную неподвижность. Чан-фу тут же мне и объяснил, задыхаясь от восторга, что "кто палкой ложка клади шипка того люби" (если кто подкладывает пищу другому своими палочками — это значит, что он очень его любит и уважает). После этого он добавил: "О барыня, наш закон холоса", и этим показал, что оценка закона у него всецело зависит от настроения.

Л. Н. Белькович.

(Продолжение следует).

Текст воспроизведен по изданию: В чужой стране // Русская старина, № 10. 1914

© текст - Белькович Л. Н. 1914
© сетевая версия - Тhietmar. 2015

© OCR - Станкевич К. 2015
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русская старина. 1914