НИКОЛАЙ МИХАЙЛОВИЧ ПРЖЕВАЛЬСКИЙ

(См. «Русская Старина» март 1912 г.)

Четвертое путешествие в Центральной Азии.

Своим возвращением в Петербург Н. М. Пржевальский вносил свежую, здоровую струю познания, к которому стремились все жаждавшие нового слова географической науки. Действительно, чем-то сильным, захватывающим веяло от экспедиции и ее вождя, картинно описывавшего эпопею словно сказочных странствований по пустыням и нагорью Тибета. Своими блестящими лекциями, страстный, увлекающийся Николай Михайлович привлекал многолюдные аудитории... Ученые общества создали повышенную географическую атмосферу, в которой с гордостью произносилось имя первого русского исследователя природы Центральной Азии...

Примеру столицы последовал и родной Пржевальскому город — Смоленск, поднесший ему адрес на звание почетного гражданина; Императорский Московский университет избрал его почетным доктором зоологии и затем, в том же году, он был избран почетным членом: Императорского С.-Петербургского университета, С.-Петербургского Общества естествоиспытателей, Уральского Общества любителей естествознания... Венского, Италиянского и Дрезденского географических обществ и Северо-Китайского отделения Королевского Азиатского Общества в Шанхае. Пржевальский благодарил все эти общества, в особенности Лондонское, присудившее ему золотую медаль. «Принимая с благоговейным [122] чувством, писал он президенту, столь лестную награду, тем более для меня ценную, что она исходит от ученого общества, плодотворная деятельность которого обнимает обширные страны того же азиатского материка, я прошу вас, милостивый государь, передать членам Королевского Географического Общества в Лондоне искреннюю мою признательность за столь высокую оценку моих посильных исследований в мало-известных странах Центральной Азии».

* * *

В феврале 1881 года в заседании Императорской Академии Наук, академик А. А. Штраух заявил, что Николай Михайлович Пржевальский принес в дар Зоологическому музею богатую коллекцию позвоночных животных, привезенную им из его последнего путешествия. При этом Штраух ходатайствовал об открытия выставки всей коллекции, собранной Николаем Михайловичем. «Знаменитый путешественник, — почетный член Академии Наук Н. М. Пржевальский, писал Штраух президенту Академии графу Литке, собрал во время своих путешествий в Центральной Азии богатейшие коллекции животных, которые пожертвованы им в Зоологический Музей Академии. Со времени основания музея никто еще не приносил ему такого ценного и единственного в своем роде подарка. Коллекции Н. М. Пржевальского дают возможность познакомиться с фауной до сих пор неизвестных частей Центральной Азии, где до него не был ни один натуралист.

«Для ознакомления публики с результатами столь плодотворных путешествий г. Пржевальского было бы очень полезно выставить три привезенные им коллекции особо, так как в музее выставлена только часть их, которая кроме того теряется в массе имеющихся других предметов. Поэтому имею честь обратиться к вашему сиятельству с покорнейшею просьбою о дозволении мне устроить в большом конференц-зале Академии выставку коллекции г. Пржевальского. Вход на выставку открыть по билетам и, если возможно, взимать за вход небольшую плату. Из этого сбора можно бы основать при музее особый капитал имени Пржевальского, предоставив ему лично указать назначение процентов с этого капитала на пользу музея».

Выставка привлекла многочисленных посетителей и обратила на себя внимание Их Величеств. Государыня Императрица изъявила желание, чтобы Николай Михайлович в нескольких беседах сообщил Наследнику Цесаревичу главнейшие результаты своих путешествий по Средней Азии. [123] Пржевальский принял это приглашение с глубокою благодарностью и имел счастье еще до начала лекций поднести Его Высочеству коллекцию птичек, художественно расположенных на дереве. Чтение августейшим слушателям Наследнику Цесаревичу и его покойному брату — великому князю Георгию Александровичу, в Гатчине, доставляло Николаю Михайловичу нравственное удовлетворение, и он, впоследствии, об этом нередко вспоминал не только у себя на родине, но и в путешествии.

* * *

В конце мая Пржевальский мог уехать в деревню и там, в тиши начать трудную работу — описание последнего своего путешествия. Жизнь в деревне шла регулярным образом: Николай Михайлович вставал рано — в семь часов утра, ложился также не поздно — в десять вечера; по утрам, ежедневно, обливался холодною водою; обедал в двенадцать часов, а ужинал в девять... По праздникам не занимался, а обыкновенно писал письма или уезжал в лес; как цельный человек, в тесном общении с природой он только и мог найдти душевное успокоение. Прислушиваясь к окружавшей его тишине, изредка нарушаемой голосами птичек, он мысленно переносился в леса Гань-су, на берег Тэтунга, или в лесные ущелья верховья Желтой реки... Лето стояло сухое, травы выгорели, охота была плохая. Страсть к охоте и сокращение лесов в окрестности Отрадного подталкивали Николая Михайловича приобрести себе имение подальше от железной дороги. Он больше чем прежде не выносил многолюдства, и чаще чем прежде его душа просила «тихий уголок для отдыха среди природы... Дайте мне, говорил он, такой медвежий угол, в который цивилизация не скоро дойдет».

Для отыскания подходящего имения Николай Михайлович обратился за содействием к друзьям, родным и знакомым и послал доверенных лиц по всем концам Смоленской губернии. Летом желанное поместье было наконец приискано в Поречском уезде. «Отличное имение, писал Николай Михайлович; главное же три озера, из которых одно перед самым домом, имеет верст семь в окружности. Рыбы, зверей, птиц — гибель. Имение продается очень дешево. После завтра, третьего июня, поеду сам осматривать, и если не куплю, то больше уже и не буду хлопотать на этот счет».

Поездка и личный осмотр этого уголка окончательно решили дело, и имение Слобода, принадлежавшее помещику, отставному артиллерийскому поручику, Леониду Алексеевичу Глинке, было куплено за 26.000 рублей. — Соблазнился я, говорил Николай [124] Михайлович, на эту покупку не для хозяйства, к которому душа не лежит, а для охоты и рыболовства.

Имение это, под названием «Слобода», находится в сорока верстах от Поречья, в шестидесяти верстах от Духовщины и в восьмидесяти верстах от станции Ярцево, Московско-Брестской железной дороги. В нем имеется свыше двух тысяч десятин земли, почти на половину покрытой лесом, «да и лес, как сибирская тайга, писал новый владелец, а рядом леса потянулись на сотню верст...» Лучшим украшением Слободы служит большое живописное озеро с высокими островами и нагорными берегами, по которым стелется хвойный лес. Сохранившаяся еще девственность — присутствие рысей, кабанов, глухарей, медведя и своеобразная красота озерной дали с синеющими островами положительно очаровывали Пржевальского. «Кругом все лес, говорит он, а из обрывистого берега бьет ключ. Местность вообще гористая, сильно напоминающая Урал. Озеро Сопша в гористых берегах, словно Байкал в миниатюре...»

* * *

Вскоре, по приобретении Слободы, Николай Михайлович развел в ней сад, в саду вырыл пруд, напустил рыб, построил дом и приспособил старую, расположенную в саду, хатку для писания книги о путешествии. Эта хатка была своего рода святая святых души Пржевальского. Кроме самых близких друзей-спутников в нее никто не допускался. Обыкновенные гости находили приют в «старом» или «новом» доме.

Наблюдение за полевым хозяйством Николай Михайлович вверил в высшей степени порядочному и симпатичному человеку и образцовому сельскому хозяину, землемеру по профессии, Ефиму Сергеевичу Денисову, а домашнее и молочное заведение своей няне Ольге Макарьевне, к которой привязался любящей душой, как к матери... Денисов ведал многочисленным мужским персоналом служащих, Макарьевна — женским... Первого за справедливость и покладистость характера подчиненные очень любили, старуха же далеко не пользовалась такою симпатией, в особенности со стороны тех, кто попадал под ее злую руку и получал долго памятные «уроки совершенства...» Эти доверенные и близкие к Николаю Михайловичу лица между собою старались быть корректными, хотя в душе не выносили друг друга, в особенности ревнивая Макарьевна, позволявшая себе наговаривать на «управляющего», как всегда за глаза называла Денисова... Николай Михайлович сглаживал отношения полезных ему людей [125] и уговаривал Макарьевну побольше отдыхать и поменьше хлопотать и волноваться по хозяйству.

«Вот каким, говорил Пржевальский, я сделался крупным землевладельцем. Но это все-таки не исключает желания, и даже весьма сильного, побывать еще в Азии, погулять в Тибете и на верховьях Хуан-хэ. В новом имении будет только мое гнездо, из которого я буду летать в глубь азиатских пустынь».

Приятели с улыбкой замечали, что с покупкою имения ему недостает только хорошей хозяйки и что ему теперь следует жениться. Николай Михайлович отвечал на это категорическим «нет!» — Не изменю я до гроба, говорил он, тому идеалу, которому посвящена вся моя жизнь. Написав что нужно, снова махну в пустыню, где при абсолютной свободе и у дела по душе, конечно, буду стократ счастливее, нежели в раззолоченных салонах, которые можно было бы приобрести женитьбой.

Зная взгляд, характер Пржевальского, его страсть к науке и путешествию, нельзя было и думать, что имение было приобретено с целью «сесть на землю»; напротив, все знакомые были уверены, что он не усидит ни у себя в деревне, ни в Петербурге, что природа и свобода увлекут его в новое странствование. «...Грустное, тоскливое чувство, говорит Николай Михайлович, всегда овладевает мною, лишь только пройдут первые порывы радостей по возвращении на родину. И чем далее бежит время среди обыденной жизни, тем более и более растет эта тоска, словно в далеких пустынях Азии покинуто что-либо незабвенное, дорогое, чего не найдти в Европе. Да, в тех пустынях, действительно, имеется исключительное благо — свобода, правда, дикая, но за то ничем не стесняемая, чуть не абсолютная. Путешественник становится там цивилизованным дикарем и пользуется лучшими сторонами крайних стадий человеческого развития: простотою и широким привольем жизни дикой, наукою и знанием из жизни цивилизованной. При том самое дело путешествия для человека, искренно ему преданного, представляет величайшую заманчивость ежедневною сменою впечатлений, обилием новизны, сознанием пользы для науки. Трудности же физические, раз они миновали, легко забываются и только еще сильнее оттеняют в воспоминаниях радостные минуты удач и счастия.

«Вот почему истому путешественнику невозможно позабыть о своих странствованиях, даже при самых лучших условиях дальнейшего существования. День и ночь неминуемо будут ему грезиться картины счастливого прошлого и манить: променять [126] вновь удобства и покой цивилизованной обстановки на трудовую, по временам неприветливую, но за то свободную и славную странническую жизнь...»

* * *

Мечтая о новом путешествии на более широких началах, Николай Михайлович приискивал себе третьего спутника. Кандидатов на подобную вакансию было огромное количество и их всякого рода заявления, просьбы, рекомендации и прошения направлялись к Пржевальскому со всех концов России... Одни просились сами, за других ходатайствовали отцы, друзья или начальники. «Осмеливаюсь заявить вам, писал один из желающих путешествовать, о своем страстном желании сопутствовать вам и разделять с вами все труды и опасности, вследствие чего и дерзаю просить вас принять меня в небольшое число ваших избранников. С своей же стороны прибавлю, господин полковник, что если понадобится вам когда-нибудь моя голова, мое уменье и мои рукивсе, все сложу за успех вашего предприятия. Еще раз прошу вас, если есть какая возможность, возьмите меня с собою. Это моя давнишняя и заветная мечта, за исполнение которой я готов на все, — буквально на все. С нетерпением ожидаю вашего разрешения и моего: «быть или не быть». При этом могу прибавить, что я, как казак, очень силен в верховой езде и стрельбе. Быть может и это не лишнее».

* * *

...Между тем с приобретением Николаем Михайловичем Слободы в собственность, начинается и мое личное знакомство с этим замечательным человеком. Я жил тогда в Слободе... я любил и продолжаю еще сильнее любить этот «далекий, дивный уголок»... С именем «Слобода» во мне всегда просыпается первое самое сильное и самое глубокое воспоминание о Пржевальском. Ведь так недавно еще я только мечтал, только грезил, как может мечтать и грезить шестнадцатилетний мальчик под сильным впечатлением чтения газет и журналов о возвращении в Петербург славной экспедиции Пржевальского, — мечтал и грезил о далеких странах, о тех высоких нагорьях Тибета, где картины дикой животной жизни напоминают первобытный мир, завидовал юным сподвижникам Пржевальского, завидовал даже всем тем, кто мог видеть и слышать героя путешественника... мечтал и грезил, будучи страшно далек от реальной мысли когда-либо встретиться лицом к лицу с Пржевальским... И вдруг мечты и грезы мои [127] осуществились: вдруг, неожиданно, тот великий Пржевальский, к которому было направлено все мое стремление, появился в Слободе, очаровался ее дикой прелестью и поселился в ней... При виде этого человека издали, при встрече с ним вблизи, со мною одинаково происходило что-то ужасное. Своей фигурой, движениями, голосом, своей оригинальной орлиной головой, он не походил на остальных людей; глубоким же взглядом строгих, красивых голубых глаз, казалось, проникал в самую душу... Когда я в первые увидел Пржевальского, то сразу узнал его могучую фигуру, его властное благородное красивое лицо, его образ-знакомый, родной мне образ, который уже давно был создан моим внутренним воображением.

От Николая Михайловича неслась какая-то особенная струя, особенный запах, которые опьяняли человека и отдавали во власть его несравненной силе воли, энергии и того высокого обаяния, которое составляло отличительную черту характера Пржевальского. Еще ярче встало в моей памяти его живое описание красот горной природы, широких пустынных далей, навевавших поэтический простор и еще сильнее захвачена была вся моя душа, весь я, влечением к Пржевальскому... Как истый путешественник и чуткий знаток природы, Н. М. Пржевальский быстро зажег во мне горячую любовь к природе Азии и как чистый и цельный человек подчинил силе своего обаяния. В его неимоверно жизненной энергии мое личное я растворилось и стало частицею его общего собирательного имени. Тот день, когда я увидел первую улыбку, услышал первый задушевный голос, первый рассказ о путешествии, впервые почувствовал подле себя «легендарного» Пржевальского, когда я с своей стороны в первый раз сам смело и искренне заговорил с ним — тот день я никогда, никогда не забуду; тот день для меня из знаменательных знаменательный; тот день решил всю мою будущность, и я стал жить этою будущностью...

Осенью 1882 года, я уже перешел под кров Николая Михайловича и стал жить одною жизнью с ним... Пржевальский явился моим великим отцом: он воспитывал, учил и руководил общей и частной подготовкой к путешествию... В течение первых дней, даже недель, под обаянием новой светлой жизни и постоянного общения с Николаем Михайловичем, под обаянием его восторженных рассказов о прелестях страннической жизни, о величии и красоте излюбленных им гор восточного Нань-Шаня, о райских уголках Тэтунга, его дикой, чарующей и глаз, и душу природе, под обаянием всего слышанного и в [128] особенности виденного мною из предметов тех далеких стран — мне казалось, что я переживаю несбыточный сон; мне чудилось, что я уже давно покинул Слободу как какой-то неизвестный уголок, что Слобода теперь стала своего рода центром, что она сделалась известной всем географам мира... В Слободе с Пржевальским, с этим светочем живой науки, я увидел более широкий горизонт.

К общему нашему удовольствию и радости в январе 1883 года мне удалось хорошо выдержать поверочное испытание при Смоленском реальном училище, затем вскоре поступить в Москву на военную службу, в звании вольноопределяющегося, прослужить там три месяца и в апреле быть зачисленным по Высочайшему повелению в состав новой четвертой экспедиции Пржевальского в Центральной Азии — сбылось несбыточное!... Я уже оффициально состоял при начальнике экспедиции, полковнике Пржевальском, его спутником... Первой сознательной тихой радости моей не было конца... В конце апреля и начале мая — в лучший период весны, я уже был с Николаем Михайловичем снова в Слободе, и счастливый, бесконечно счастливый переживал мою первую весну настоящей жизни...

* * *

Но я уклонился немного в сторону, в маленькую частность, вернемся к главному. Третий спутник был подыскан, и Николай Михайлович спокойнее мог продолжать писать заключительные главы своего третьего путешествия. Свободное же время или время отдыха он по-прежнему уделял улучшению молодого сада — подсадке плодовых дерев и ягодных кустов, осушке излишних болот, наконец любимой им охоте или просто прогулкам пешком или в экипаже вдоль возвышенных берегов Сопша, на так называемую Чортову гряду, откуда с одной стороны открывался самый далекий и самый живописный вид на всю зеркальную площадь озера и усадьбу Слободу, — с другой же — тянулся дикий девственный высокоствольный лес могучих стройных сосен... При виде всего этого Николай Михайлович каждый раз приходил в восторг и вспоминал природу Нань-Шаня, или самое путешествие, а этого уже было достаточно, чтобы придти в лучшее состояние духа и по возвращении домой успешнее продолжать утомительное писание книги.

На улучшение Слободы, в смысле удобств жизни, расширение охоты, рыболовства Николай Михайлович не щадил средств и о доходах с имения не думал. — Говорю же я вам, повторял часто Пржевальский своему управляющему, что я доходов не хочу [129] иметь. Я смотрю на имение не как на доходную статью, а как на дачу, в которой можно бы было отдохнуть после трудов. Для кого мне собирать: детей у меня нет и не будет, а для себя? — мне много не надо.

В Слободе сеялся овес не столько для продажи, сколько для домашнего обихода, а главное для приучения медведей ходить в него и затем охотиться на них. На охоте было сосредоточено все внимание владельца: летом, или еще охотнее весной, например, покупались маленькие зайчата и отпускались на один из островов Сопша — Большой или Погранный — а поздней осенью плавали туда в лодках поохотиться... Такая экскурсия устраивалась главным образом для собственного пассивного удовольствия. В таком случае Николай Михайлович не брал даже с собою ружья, а лишь наблюдал за охотою других, выбирая удобную вершину возвышающегося грядой острова... Лай гончих собак, мелькание там и сям испуганных зайцев, крик взбудораженных птиц, выстрелы-все это вносило новую страницу в охотничий спорт тихой слободской жизни. Охота и дикость природы в глазах Пржевальского имели особую прелесть. — Если в Слободе, говорил он, проведут железную дорогу, непременно продам ее и не куплю другого имения в Европейской России, а поселюсь в Азии.

Радушие и гостеприимство Николая Михайловича, его чистая, девственная натура привлекала многих. В период отдыхов, он приглашал к себе друзей и развертывался перед ними во всю ширину русского радушия и своей могучей натуры. Под отдыхом он разумел полное отрешение от науки, даже от газет, и в это время помимо повседневной обильной еды, в большом количестве изводились, особенные, как сам хозяин называл, заедочки, усладеньки, запивочки (Под словом заедочки подразумевались всякого рода «вкусненькие» закуски, под еловом усладеньки — сласти вообще, а под запивочками — не крепкие вина, а фруктовые воды или даже деревенский квас.), и в одинаковой мере было ли это дома или же на охоте, рыбной ловле, поездке в лес или на излюбленную Чортову гряду... С отъездом гостей, веселье проходило, и Николай Михайлович с большей энергией отдавался прежнему писанию.

* * *

Накануне нового года была поставлена последняя точка последней главы книги, и в первых числах января 1883 года [130] Пржевальский отправился через Москву в Петербург, где тотчас же приступил к печатанию своего труда. «Теперь, писал он, совету Императорского русского географического общества, когда результаты совершенной экспедиции уже частью воплощены, да позволено мне будет поднять вопрос о новом путешествии. Несмотря на удачу трех моих экспедиций в Центральной Азии и почтенные здесь исследования других путешественников, в особенности русских — внутри азиатского материка, именно на высоком нагорье Тибета, все еще остается огромнейшая площадь почти совершенно неведомая...»

Желая проникнуть в Лхасу, Пржевальский тем не менее не делал ее исключительною и конечною целью своего путешествия, наоборот он смотрел на свою общую задачу с более широкой точки зрения, более плодотворной для науки. — Если пустят нас в Лхасу, говорил он, то пойдем, а если нет — то и в стороне оставим, но до озера Тенгри-нора добраться постараемся.

Поставив себе главною задачею исследование Северного Тибета, Николай Михайлович набросал в кратких чертах план будущей экспедиции и предполагал иметь в ее составе трех помощников и пятнадцать человек нижних чинов. Рассчитывая пробыть в Тибете два года, он исчислил расходы в сорок три с половиною тысячи рублей и об отпуске их просил ходатайства совета географического общества. Совет принял предложение с большим сочувствием, и вице-председатель общества П. П. Семенов через посредство министра финансов и через Государственный Совет испросил требуемую сумму, на что восемнадцатого мая того же года последовало Высочайшее утверждение.

Пока разрешался вопрос о новой экспедиция, Николай Михайлович окончил печатание своей книги и выпустил ее под заглавием: «Из Зайсана через Хами в Тибет и на верховья Желтой реки». Книга была встречена с большим сочувствием и заслужила лестные похвалы как в русской, так и в иностранной литературах. Автор получил много восторженных писем от соотечественников и иностранцев, успевших познакомиться с увлекательным рассказом путешественника.

Перед самым отъездом из Петербурга Наследник Цесаревич, при прощании, подарил Николаю Михайловичу зрительную трубу из алюминия. Этим дорогим подарком путешественник гордился, и поднимаясь на вершины гор, во время четвертой экспедиции, очень часто пользовался, чувствуя в душе глубокую благодарность к имени Августейшего своего покровителя. [131]

Затем Николай Михайлович направился в свою родную губернию попрощаться; полюбив новое гнездо — Слободу, он в то же время помнил и старое — Отрадное. К сожалению, пребывание в последнем причинило ему и на этот раз большое огорчение: здесь его спутник Эклон, собираясь жениться, отказался от участия в экспедиции. В грустном раздумьи Пржевальский заметил — теперь для меня Слобода еще дороже...

* * *

...Девятого августа 1883 года, экспедиция выехала из Москвы, а четырнадцатого — уже была в Перми. «Грустные минуты, пишет Николай Михайлович, расставания с людьми близкими при отъезде из Москвы скользнули темною тучкою по ясному небу нашего радостного настроения: впереди на целых два года, или даже более, предстояла теперь нам жизнь, полная тревог, новизны, свободы, служения славному делу... Опять передо мною мелькнула Волга и Кама, по которым я направлялся также в экспедиции в 1870 и 1876 годах. И как недавно, кажется, все это было, а между тем, сколько было испытано за это время разных передряг».

На дальнейшем пути к Кяхте, за Уралом, путешественники вновь поплыли сначала по Тоболу и Иртышу, а потом и по главной ветви бассейна — Оби. Новички целыми днями не сходили с палубы, любуясь оригинальною природою широкой Сибири. Приятное водное сообщение в Томске сменилось длительным, тяжелым почтовым передвижением до Байкала и за Байкал, самое же славное и священное в глазах инородцев озеро это мы счастливо переплыли опять на пароходе, при чудной осенней погоде, когда прозрачный воздух прилежащих гор был окрашен дивной синевою...

Знавшая и почитавшая Николая Михайловича, Кяхта встретила и приютила экспедицию самым радушным образом. В Кяхте же Пржевальский получил письмо воспитателя царских сыновей, генерал-адъютанта Даниловича. «Государь Наследник Цесаревич поручил мне, писал он, переслать вам фотографическую карточку Его Императорского Высочества и Его Августейшего брата. Исполняя это через посредство главного штаба, желаю от души, чтобы эта посылка застала вас до отправления в экспедицию. Пользуюсь этим случаем, чтобы повторить вам еще раз и мои искреннейшие пожелания о том, чтобы предстоящее путешествие совершилось с теми же важными результатами для русской науки и русской славы, которыми отличались ваши прежние [132] путешествия. Если бы во время путешествия вам представилась бы возможность прислать весть о вашем деле в дальний Петербург, адресуйте пакет на мое имя для представления Государю Наследнику Цесаревичу. Не думайте при этом нисколько о редакции вашего письма; для Его Высочества интересны будут все известия, написанные или даже нацарапанные вашею рукою».

Письмо, это доставило Пржевальскому новое удовольствие, и он, принося почтительную благодарность за высочайший подарок, писал Г. Г. Даниловичу, что исполнит «в высшей степени драгоценное» для него желание Государя Наследника Цесаревича относительно сообщения о ходе его путешествия.

* * *

Несмотря на огромную опытность и тонкое понимание организации каравана, экспедиция прожила в Кяхте около месяца, прежде нежели все было налажено, устроено, сформировано, и Николай Михайлович мог с улыбкою сказать: «завтра, наконец, выступаем!» Таким днем было двадцать первое октября, когда, по желанию казаков, был отслужен напутственный молебен и, затем кяхтинскими купцами предложен экспедиции прощальный обед. Ровно в три часа пополудни верблюды были завьючены и выстроились на улице, запруженной родственниками и посторонними зеваками, собравшимися проводить казаков. Караван двинулся, и через несколько минут путешественники переступили границу и очутились на китайской земле. Солдатики, сняв шайки, перекрестили груди; на душе каждого было легко, радостно, светло — все глубоко верили в своего великого начальника...

Началось четвертое путешествие Пржевальского в Центральной Азии. Перед ним снова лежало неизвестное будущее, снова судьба всего дела много раз должна была висеть на волоске, но он твердо шел и твердо верил в свою счастливую звезду. Радостный, как и его спутники, он запечатлел волнение своей души поэтическим восторгом:

«...В бурю, в бурю снова...
Отдохнув сказал пловец,
Знать я жребия такого,
Что в затишье не жилец...»

На десятый день следования к югу, путешественники достигли Урги, где остановились в знакомом доме русского консульства, открыто расположенном в общей долине Толы, против священного массива Богдо-ула, которым справедливо может гордиться [133] каждый монгол, каждый лама, с благоговением вспоминающий имя мудрого китайского императора, положившего начало к сохранению первого природного памятника северной Монголии.

В Урге было закончено снаряжение экспедиции приобретением собственных животных-верблюдов и лошадей и продовольственных запасов, по части дзамбы и кирпичного чая... Персонал экспедиции — все молодежь до единого человека — был подобран счастливо. «В удачном выборе спутников, говорит Николай Михайлович, заключается залог успеха... Мое здоровье хорошо, расположение духа по большей части также хорошее, не то что бывает в Петербурге».

Распределив между нижними чинами должности, которые каждый из них должен был исполнять во время экспедиции, Пржевальский восьмого ноября выступил из Урги. Накануне он прочел своему отряду следующий приказ: «Товарищи! Дело, которое мы теперь начинаем — великое дело. Мы идем исследовать неведомый Тибет, сделать его достоянием науки. Государь Император и вся Россия, мало того, весь образованный мир с доверием и надеждою смотрят на нас. Не пощадим же ни сил, ни здоровья, ни самой жизни, если то потребуется, чтобы выполнить нашу громкую задачу до конца, и сослужить тем службу как для науки, так и для славы дорогого отечества...»

Общая картина каравана оставалась прежняя. Впереди всех следовал Пржевальский с проводником монголом и урядником Телешовым, исполнявшим обязанность препаратора. Позади и поодаль вел караван заслуженный урядник Иринчинов, назначенный вахмистром экспедиционного конвоя. Затем остальные казаки ехали, частью в середине каравана с вольноопределяющимся Козловым, а частью в арьергарде с подпоручиком Роборовским, следившим за общим порядком. Хвостом каравана служило стадо продовольственных баранов, подгоняемых конным казаком или монголом.

* * *

За Ургой тотчас развернулась Гоби, поперек которой в третий раз шел Николай Михайлович... Миновав степной район, экспедиция вступила в настоящую пустыню, тянувшуюся с востока на запад через всю Центральную Азию до окраин гор Нань-Шаня... По мере движения к югу солнце ощутительнее грело путешественников. В первый день нового, 1884, года Пржевальский со своими спутниками пил чай на открытом воздухе и любовался видом на Алашаньский хребет... В самом Алаша было еще теплее — в нем по незамерзающим ключам, держались [134] дупеля-отшельники; но в соседних горах еще лежал снег; тем не менее Николай Михайлович не утерпел, чтобы не заглянуть туда; хотя его теперь больше всего тянул к себе Тэтунг-гол, которого экспедиция достигла в половине февраля, расположившись против монастыря в самом живописном месте. «Здесь, говорит Николай Михайлович, прекрасные обширные леса с быстротекущими по ним в глубоких ущельях ручьями, роскошные альпийские луга, устланные летом пестрым ковром цветов, рядом с дикими, недоступными скалами и голыми каменными осыпями самого верхнего горного пояса, внизу же быстрый, извилистый Тэтунг, который шумно бурлит среди отвесных каменных громад, — все это сочетается в таком грандиозном величии, местами в таких дивных, ласкающих взор формах, какие не легко поддаются описанию. И еще сильнее чувствуется обаятельная прелесть этой чудной природы для путешественника, только что покинувшего утомительно однообразные, безжизненные равнины Гоби...»

Здесь же на Тэтунге впервые сознательно пробудилась и моя душа — я познал собственное влечение к красотам дикой горной природы. Красавец Тэтунг то грозный и величественный, то тихий и ровный, часами удерживал на своем берегу Пржевальского и меня, и повергал моего учителя в самое лучшее настроение, в самые задушевные рассказы о путешествии. Любуясь Тэтунгом, его прозрачными стремительными волнами, прислушиваясь к голосам ушастых фазанов, зеленых сэрмунов и мелодичному пению всевозможных синиц и завирушек, Николай Михайлович мечтою уносился еще дальше — в роскошную Сы-чуань, с ее бамбуковыми зарослями, обезьянами, лафофорами... Никогда и нигде мы не были так высоко счастливы, так чисты сердцем, так восприимчивы ко всему прекрасному, святому, как только в таких очаровательных местах, среди лесов и гор, среди диких рек и речек, среди живой девственной природы...

В самом монастыре великий путешественник был встречен довольно радушно, как старый знакомый, и по-прежнему получил разрешение охотиться в монастырских лесах, за исключением лишь ближайшей к храмам святой горы, на которой благородные олени, не боясь человека и не зная в нем врага своего, держали себя подобно домашним животным. [135]

* * *

В горах Гань-су мы, между прочим, поохотились за улларами... Везде в Центральной Азии горная индейка, или уллар (Megaloperdix thibetanus) является жителем высоких диких гор и при том самого верхнего, альпийского их пояса. Местом своего ночлега эти птицы выбирают, обыкновенно, одинокие скалы на высоких, трудно доступных вершинах. Под этими скалами, на земле, в защите от ветра, залегают она на ночь плотною кучею. «Сидишь бывало в засадке, говорит Пржевальский, и с нетерпением смотришь на солнце, которое как-то лениво прячется на западе горизонта. Нижние долины уже в тени, а между тем, вершины гор все еще освещены. Наконец, солнце заходит, и багровая заря разливается на месте заката. Нетерпение и охотничья ажитация увеличиваются — прислушиваешься к каждому звуку, к каждому шороху... Вот стая клушиц уселась ночевать на ближайшей скале; вот сокол-пустельга прилетел туда же; но улларов все еще нет. Наконец, раздается вдали знакомый крик желанных птиц, и большой их табун, обогнув дальние скалы, быстро несется вверх, затем опускается за две-три сотни шагов от места ночлега. Усевшись на землю, уллары тотчас же бегут к своему знакомому уютному уголку. Еще несколько мгновений — и весь табун длинною вереницею подбегает к охотнику в меру [136] близкого выстрела. Желанная минута! В темноте сумерек блеснут раз за разом два огонька, и загремит по ущельям эхо двух выстрелов. Уллары поражены неожиданностью... однако, не желая расстаться с ночлегом, не улетают, но лишь отбегают в сторону. Тем временем охотник спешит зарядить свое ружье, не показываясь из засадки. Проходит минут шесть-десять, и уллары, не замечая никого, снова бегут к ночевке, иногда только с противоположной стороны. Теперь уже довольно темно, и птиц издали не видно, слышен лишь голос вожака. С замирающим сердцем всматриваешься в темноту и, наконец, различаешь близко бегущее стадо. Опять гремят два выстрела и опять уллары убегают прочь; но спустя немного, снова возвращаются и снова попадают под выстрелы. Между тем уже совершенно стемнело, верно прицелиться невозможно. Тогда охотник выходит из засадки, собирает добычу и отправляется к своему бивуаку, огонек которого, словно маяк, блестит внизу, в ближайшей долине...»

* * *

Из Чортэнтана экспедиция перенесла свой лагерь в монастырь Чойбзэн, подле которого в первый раз встретила хурдэ, или молитвенные цилиндры, вращаемые водою и устроенные там и сям по горной речке, протекающей вдоль монастырских холмов. Здесь также Пржевальский был встречен радушно, и на другой день к нему явился китайский чиновник из Синина приветствовать экспедицию и передать ей письма, полученные из Пекина. Воспользовавшись случаем, большинство путешественников в свою очередь также отправили вести на родину. «У нас все благополучно, писал Николай Михайлович, солдаты и казаки ведут себя отлично и живут дружно. Отряд совершенно на военном положении: все мы едем с берданками и револьверами; днем и ночью очередные дежурства, дисциплина неумолимая. Весело нам и хорошо вдали от всех гадостей европейской жизни. Сам я здоров совершенно; толстота пропала — похудел я теперь на четыре с половиною вершка в окружности.

«Теперь когда я в своей юрте, на ящике вместо стола, пишу это письмо, на дворе идет небольшой снег, у нас горит огонек. Козлов и Роборовский также пишут письма. Кончим свои писания — будем есть суп из мяса яка с рисом, затем пойдем на охоту. А кругом нас тангуты, которые рады бы были проглотить нашу маленькую кучку, да только не легко это сделать». [137]

И действительно, прежнее поведение Пржевальского так напугало китайские власти, что теперь сининский амбань уже не пытался противиться движению на Куку-нор и далее в Цайдам, но отказывался только дать проводника на истоки Желтой реки, говоря, что не имеет в своем распоряжении людей, знающих эту местность. При этом, для наблюдения за путешественниками, но под видом почета, амбань прислал несколько десятков китайских солдат, при двух офицерах. Сопровождавший экспедицию китайский конвой занимался пьянством, дракою и грабежом жителей. Пржевальский послал нарочного к сининскому амбаню, с просьбой убрать своих солдат, но ответа не было. Тогда Николай Михайлович объявил грабителям солдатам, что если они не уйдут, то будет по ним стрелять. Эта угроза подействовала, и наша экспедиция отделалась от китайских соглядатаев. [138]

* * *

Вскоре затем, караван благополучно поднялся на высокую долину озера Куку-нора и на северном берегу его провел двое суток по случаю праздника Пасхи. «Христосуясь с казаками, пишет Пржевальский, я дал каждому, вместо красного яйца, по полуимпериалу. Из запасов еще московских, до сих пор почти не расходовавшихся, мы полакомились теперь коньяком и кое-какими резервами; поделились, конечно, и с казаками. Словом, праздник встречен был и проведен с некоторым комфортом».

Отсюда не далеко было и до намеченной станции, или склада восточного Цайдама, которого экспедиция достигла первого мая. Местный управитель Цзун-цзасак, получивший должные секретные инструкции от китайцев, тормозил снаряжение к дальнейшему движению в Тибет, отговариваясь от знающих проводников и продажи вьючных животных и продовольствия. Пржевальский заявил, что если его требования не будут исполнены, то он принужден будет прибегнуть к крутым мерам, и дал Цзун-цзасаку четыре дня на размышление. Когда все это ни к чему не привело, «тогда, говорит Пржевальский, без всяких дальнейших рассуждений, я посадил Цзун-цзасака под арест у нас в лагерной палатке, возле которой был поставлен вооруженный часовой; помощник князя, едва ли еще не больший негодяй, был привязан на цепь под открытым небом, а один из приближенных, осмелившийся во время осмотра верблюдов ударить нашего переводчика Абдула, был тотчас же высечен. Такие меры возымели желаемое действие, как непосредственно на самого Цзун-цзасака, так и косвенно на его соседа, Барун-цзасака. У последнего отыскался для нас проводник, а через два дня нам были доставлены и проданы четырнадцать хороших верблюдов, сорок шесть отличных баранов и часть продовольствия. Тогда арестованные были отпущены восвояси».

Склад свой экспедиция устроила в хырме Барун-цзасака. Весь оставляемый багаж был помещен в двух наиболее просторных конурах укрепления. В состав караула были назначены шесть казаков, под начальством Иринчинова. Для развлечения казакам были даны книжки для чтения и семена кое-каких овощей на посев; однако, огородниками они оказались плохими, но книжки читали охотно. Остальные участники экспедиции, в числе четырнадцати человек, отправлялись в предстоявшую экскурсию, срок которой определялся от трех до четырех месяцев.

«Снарядились мы налегке, да не совсем, говорит Пржевальский. Имея все данные рассчитывать на недружелюбную и даже [139] враждебную встречу со стороны независимых тангутских племен мы должны были запастись продовольствием (кроме мяса) на четырехмесячный срок и достаточным количеством боевых патронов; затем различные препараты для коллекций, ящики для их помещений, охотничьи принадлежности, инструменты и проч. представляли собою не малое количество багажа. Между тем в разреженном воздухе высоких нагорий Тибета вьюк даже для сильного верблюда не должен превышать шести-семи пудов».

* * *

Девятого мая экспедиция выступила в новый путь, а через неделю уже достигла истоков Желтой реки, перевалив по номохунской дороге северную грань Тибета — хребет Бурхан-Будда. «Еще не поздним утром, семнадцатого мая, пишет Пржевальский, перешли мы в брод несколько мелких рукавов новорожденной Хуан-хэ и разбили свой бивуак на правом ее берегу, в трех верстах ниже выхода из Одонь-тала. Таким образом давнишние наши стремления увенчались успехом: мы видели теперь воочию таинственную колыбель, великой китайской реки и пили воду из ее истоков. Радости нашей не имелось конца...»

В целях более широкого обследования долины Хуан-хэ Николай Михайлович отправился в экскурсию, с двумя казаками, вниз по течению реки. Через семнадцать верст встретилось отличное кормное местечко, и путники расположились на отдых и завтрак, отпустив и лошадей на свежую густую траву. Пока кормились лошади, Пржевальский вздремнул, как вдруг один из казаков заметил в стороне двух медведей и указал на них начальнику. Схватив штуцер Ланкастера — заветный подарок офицеров генерального штаба — Николай Михайлович, вместе с казаком Телешовым, отправились к зверям. Вскоре выяснилось, что медведей было не два, а четыре, из коих два были убиты охотниками на месте, а третий — казаком, охранявшим лагерь, куда испуганные мишки набежали случайно. Таким образом, неожиданно были приобретены прекрасные экземпляры тибетских медведей. Пока возились с препаровкой зверей, на землю спустились сумерки, а затем и ночь, в которую разразилась сильнейшая снежная буря. К утру получился полный зимний пейзаж с морозом в двадцать три градуса Цельсия — это двадцатого мая! «Я долго не вылезал из своей берлоги, говорил потом Николай Михайлович, образовавшейся из войлоков, мехового одеяла и толстого слоя снега, прикрывшего меня сверху...» Усталые и продрогшие путники вернулись на главный бивуак лишь в [140] два часа пополудни, где за чашкой горячего чаю с восторгом делились с нами своими охотничьими впечатлениями.

Теперь положение экспедиции было очень трудное; непривычные к тибетским невзгодам животные сильно страдали и на первом же следующем переходе пришлось бросить верблюда и лошадь. Огромная высота, холод и сырость, а главное утомительные переходы вызывали головную боль; у некоторых казаков на лице, преимущественно на губах и ушах, появилась особая сыпь, которую прижигали раствором карболовой кислоты; в предупреждение лихорадок давался хинин.

Только вступив в бассейн Ян-цзы-цзяна, при устье речки Бы-чю, что означает «Козявковая», от обилия всякого рода жуков в этой долине, путешественники вздохнули свободнее, так как здесь абсолютная высота оказалась значительно меньшей, и солнце порою пригревало по-летнему. Лагерь был устроен в красивом месте под скалами.

Но тут произошла другая неприятность. Николай Михайлович вместе с Роборовским отправились полюбоваться Голубою рекою, определили ее ширину, температуру воды и затем спокойно уселись на камень. «Вдруг, говорит Пржевальский, со скал противоположного берега раздался выстрел, и пуля ударила в песок возле нас. Сначала мы не знали в чем дело, но вскоре последовали еще два выстрела, и пули опять прилетели к нам. Теперь не оставалось сомнения, что тангуты предательски стреляют именно в нас; сами же разбойники прятались видимо в скалах. Лишь спустя немного показалось несколько человек, перебегавших от одной скалы к другой, и я пустил в них с десяток пуль из бывшей с нами берданки. Были ли убитые или нет — не знаю.

«Случай этот ясно показал, что кругом нас теперь враги, и что, следовательно, необходимо быть настороже. Поэтому, прежде всего, мы перенесли свой бивуак из-под скал, откуда тангуты могли задавить нас камнями, на открытое место; ночной караул был усилен, да при том все спали не раздеваясь и с оружием наготове; увеличено было число казаков, ежедневно наряжаемых пасти верблюдов. С такими предосторожностями мы могли считать себя почти в безопасности».

* * *

После ознакомления с долиною верхнего Ян-цзы-цзяна, Пржевальский, за невозможностью переправиться через эту реку, повернул обратно на Хуан-хэ, и через несколько дней достиг [141] знакомой, священной у тибетцев горы, где расположился на дневку... «Почти у самого подножья обетованной горы, говорит Николай Михайлович, разбили мы свой бивуак. Громадные отвесные скалы, венчающие ее вершину и рассыпанные на западном склоне, гордо поднимались в вышину; широкими полосами сбегали от них каменные осыпи; кое-где небольшими площадками являлись скудные лужайки; на противоположном же скате залегали отличные луга. Далеко по сторонам, во всем сонме окрестных гор не было видно подобной каменной вершины, хотя последняя и не выделялась своею высотою. Коренные жители скал куку-яманы, грифы и уллары, нашли здесь для себя привольное убежище, тем [142] более, что сама гора, сколько кажется, считается священною у местных тангутов.

«С самого прихода осматривали мы в бинокль заповедные скалы, откуда изредка доносился громкий крик улларов; громадные грифы (Снежный гриф (Gyps himalayensis) весьма распространен не только в Гималаях, но по всему Тибету и Тянь-Шаню. Никогда не преследуемая в Тибете человеком, наоборот, постоянно получающая от него подачки в виде мертвых тел, эта громадная и осторожная птица ведет себя крайне, доверчиво. Странно с непривычки видеть, как могучая птица, имеющая около девяти футов в размахе крыльев, пролетает всего на несколько десятков шагов над палаткою или над головою человека и тут же опускается на землю. Тот же гриф, порою парит так высоко в прозрачной синеве неба, что бывает заметен в бинокль в виде маленькой движущейся точки.) садились по тем же скалам или плавно кружили в вышине над нашей стоянкой; по временам прилетала крикливая стайка клушиц, или одиночный ворон — и только.

«Но вот солнце порядочно уже опустилось к западу, и словно из земли выросло на той же горе стадо куку-яманов. Они паслись на небольшой лужайке возле скал. Простым даже глазом хорошо было от нас видно, как звери щипали траву, старые самцы пристально осматривались по сторонам, молодые барашки резвились... Трудно было не искуситься подобным соблазном — и, уступая общей просьбе своих спутников, я отпустил несколько казаков на охоту; сам отправился с П. К. Козловым на ту же гору, но только за птицами для коллекции; поэтому мы взяли гладкоствольные ружья. Казаки пошли несколько раньше, в обход наверх скал; мы полезли к тем же скалам снизу. План был тот, что спугнутые нами куку-яманы побегут вверх и наскочат на засевших там охотников.

«Когда мы разошлись, звери, сметившие недоброе, куда-то исчезли.

«Я поднимался вверх западным боком горы; Козлов лез ее срединою. Условлено было первым нам не стрелять, разве по какой-нибудь редкой птице, но таковой не отыскалось; мало было даже птиц вообще. Раскаяние брало меня, что не пошел со штуцером за куку-яманами, но теперь дело это было непоправимо. Однако, на всякий случай, я вложил в свое ружье Пёрде пульные патроны и присел за камень на боковом скате горы. Через несколько времени вверху прогремели выстрелы, немного спустя раздалось эхо сброшенных вниз камней и, наконец, послышался глухой топот большого убегавшего стада куку-яманов. Опрометью неслись они возле высоких верхних скал, перебежали на моих [143] глазах чуть не по отвесной каменной круче, спустились в небольшое ущелье, а затем... о, великая радость! прямехонько направились в мою сторону. Пуще прежнего притаился я в своей засадке; даже боялся глядеть через камень и только слушал, как приближался ко мне топот зверей. Думалось — подпущу их как можно ближе и уложу пару из обоих стволов. Так действительно и случилось, только в несколько измененном виде. Предательский ветерок выдал чутким животным мое присутствие... Все стадо сразу приостановилось, а затем быстро шарахнулось в сторону и снова остановилось, столпившись плотною кучею шагах в полутораста от моей засадки. Тогда раз за разом пустил я две пули, рассчитывая, что они найдут виноватых. После этих выстрелов куку-яманы бросились на прежние скалы; двое же остались на месте убитыми наповал.

«Вскоре на верху опять начались выстрелы, — то казаки палили по возвратившимся зверям, но при наступавших уже сумерках сделали много промахов. Один из казаков в это время даже стрелял, как он объяснил «большую лисицу с длинным хвостом оказавшуюся леопардом, пробежавшим потом невдалеке от Козлова.

«Тем и закончилась наша вечерняя охота.

«Назавтра утром, мы снарядились опять на ту же гору за куку-яманами. Подзадоривала нас также и надежда встретить виденного накануне леопарда, но отыскать его не удалось. Опять несколько охотников зашли наперед вверх на скалы; другие полезли снизу. Стрелять велено было лишь крупных самцов, самок даром не бить.

«Я взял винтовку Бердана и отправился в засадку невдалеке от вчерашнего места. Здесь высилась громадная скала конгломерата, и по ее лишь слегка наклоненному боку, там, где разве можно пробраться мыши, вчера пробежало благополучно целое стадо куку-яманов. Несомненно, звери знали эту дорогу, и после выстрелов наших охотников должны были опять здесь спасаться. Насторожив винтовку, я прилег за большой камень. Ожидать пришлось довольно долго. Тихо и спокойно было вокруг; лишь по временам накрапывал дождик из пробегавших туч. Ягнятники и грифы, чуявшие добычу, то высоко парили в облаках, то спускались ниже скал и налетали на меня совершенно близко. Я следил за полетом этих могучих птиц и любовался ими. Наконец, отрывисто раздался гул одиночного выстрела... Довольно заниматься грифами, нужно пристально сторожить ближайшие скалы... Высоко на них вскоре показалась стройная фигура куку-ямана и [144] быстро исчезла. Еще напряженнее сосредоточилось мое внимание, еще сильнее забилось сердце страстного охотника... Вот, вот, думалось, явятся желанные звери, и руки невольно сжимали приготовленную винтовку... Но куку-яманов нет, как нет. Видно бросились они на другую сторону горы и не подойдут к засадке... Сомнение начинало брать верх над надеждою, радостное настроение заменилось унынием, ажитация проходила... Вдруг, как ошпаренный, выскочил впереди меня большой самец куку-яман, постоял несколько секунд и пустился легкою рысью поперек отвеса конгломератовой стены, повыше ее средины. За вожаком показалось целое стадо и тем же невероятным путем бежало в недальнем от меня расстоянии. Несколько мгновений я смотрел совсем озадаченный на такое необычайное искусство куку-яманов; мне казалось, что это двигались тени, а не животные, и только жалобное блеяние барашков разрушило иллюзию. Передовые звери миновали уже средину каменной стены, когда я наконец опомнился и выстрелил в рогатого вожака. Словно оторванный от скалы камень, громыхнулся он вниз, сделал два-три рикошета по стене и кувыркаясь покатился далеко по крутому луговому скату. Стадо на мгновение приостановилось... Я послал второй выстрел — и другой самец еще с большим грохотом полетел с высоты, но, попавши внизу на камни, вскоре остановился. Между тем стадо частью продолжало бежать вперед, частью повернуло по той же стене вверх и взобралось по такой отвесной каменной круче, что у меня, глядя снизу, мороз драл по коже. Я даже не стал более стрелять, соображая, что упавший с подобной высоты зверь едва ли будет годен для коллекции. Вернувшиеся назад куку-яманы вскоре опять попали под выстрелы наших охотников, пока наконец не залегли в неприступных скалах.

«Всего в этот день убито было с десяток зверей, но некоторых из них достать мы не могли. Шерсть на шкурах, несмотря на конец июня, была еще хорошая, зимняя. Мяса взяли немного, остальное пошло в добычу грифам, которые еще во время нашей охоты слетелись сюда во множестве и устроили пир горою, лишь только мы возвратились на свой бивуак».

* * *

На следующий день, при переправе в брод через горную, вздувшуюся от дождя речку, едва не утонул в ной В. И. Роборовский, спасавший баранов и едва не сделавшийся жертвою своего ревнивого отношения к интересам экспедиции. [145]

В первых числах июля караван поднялся вновь на плато Тибета и вновь попал в стужу и сырость. «Сырость, — пишет Николай Михайлович, — была ужасная. Спали мы на мокрых войлоках, носили мокрое платье. Оружие наше постоянно ржавело, — собираемые в гербарии растения невозможно было просушить, вьюки и войлочные седла верблюдов также почти не переставали мокнуть и через то значительно прибавляли своей тяжести.

«Еще сильнее отзывались все эти невзгоды на казаках. На бивуаке двое из них ежедневно пасли караванных животных, нередко под проливным дождем, или сильною метелью. Дежурный и повар на таком же дожде или снеге варили чай и обед. Наконец, после всех дневных трудов, измокшие, озябшие и усталые казаки становились поочередно, обыкновенно также при непогоде, на две смены ночного караула». Короче — жизнь экспедиционного отряда была крайне трудная, но все члены его держали себя молодцами и каждый свято исполнял возложенную на него обязанность. Эта стойкость в борьбе с природою и лишениями побудила Николая Михаиловича увековечить деятельность экспедиционного отряда в тех местах. Одно из озер верхней Хуан-хэ, а именно восточное Пржевальский назвал Русским, а западное — озером Экспедиции. «Пусть, — говорит он, — первое из названий свидетельствует, что к таинственным истокам Желтой реки впервые проник русский человек, а второе — упрочит память нашей здесь экспедиции, которая, как будет рассказано ниже, оружием завоевала возможность научного описания тех же озер».

При следовании экспедиции вниз по долине Джагын-гола, дожди не переставали ее донимать, холода также, в особенности по ночам, когда тихая поверхность болот покрывалась ледяною коркой. По-прежнему жители отсутствовали, но зверей встречалось множество. Только вблизи озера Экспедиции, впервые после долгого промежутка, были обнаружены тибетцы, многочисленной конной партией, расположившейся на ночлег верстах в двенадцати от нашего бивуака. Предполагая, что это был проходящий караван, Николай Михайлович не обратил на него особенного внимания, тем более что в отряде всегда соблюдалась должная осторожность и экспедиционные собаки, «Соловей» и «Машка», сторожили отлично. [146]

«...Наступившая теперь ночь, — пишет Пржевальский — была облачная и очень темная, прошла она благополучно, только собаки сильно лаяли, но часовые наши этим не тревожились,, предполагая, что кругом бивуака бродят дикие яки, которых днем очень много паслось по окрестным долинам. На рассвете дежурный казак разбудил П. К. Козлова, посмотреть показание термометра и побудил также своих товарищей, чтобы вставать; сам же пошел к огню и начал раздувать его ручным мехом. В эту минуту вдруг послышался лошадиный топот, и тотчас же часовой увидел большую толпу всадников, скакавших прямо на наш бивуак; другая куча неслась на нас сзади. «Нападение!» крикнул казак и выстрелил. Тангуты громко, но как-то пискливо загикали и пришпорили своих коней. В один миг выскочили мы из обеих палаток и открыли учащенную пальбу по разбойникам, до которых в это время расстояние было около полутораста шагов. Не ожидая подобной встречи и, вероятно, рассчитывая застать нас врасплох спящими, тангуты круто повернули в стороны и назад от нашего бивуака. Мы провожали негодяев частою пальбою. К сожалению, утро было серое и еще не рассвело, так что нельзя было метко прицелиться, в особенности вдаль. Однако возле нашего бивуака валялись две убитые лошади и один убитый тангут. Кроме того, видно было, как падали и другие разбойники, но их ловко подхватывали с собою товарищи...

«Выбравшись из сферы наших выстрелов, разбойники разделились на несколько куч и с вершин ближайших холмов стали за нами наблюдать. Мы же прочистили свои винтовки, напились чаю, завьючили верблюдов и решили самим теперь напасть на тангутский бивуак, перекочевавший ночью не далее как верст на шесть от нашей стоянки. Необходимо было это сделать, чтобы отогнать негодяев от близкого соседства и отбить у них охоту к дальнейшим на нас нападениям.

«Лишь только караван наш двинулся в направлении тангутского бивуака, все до единого разбойники мигом поскакали на свое стойбище. Мы продолжали медленно туда подвигаться с винтовками в руках, с револьверами на поясе и с сотнею боевых патронов у каждого в запасе; вьючные верблюды и уцелевшие верховые лошади шли плотною кучею. Когда таким образом мы приблизились к стойбищу разбойников версты на две, то в бинокль видно было, с что вся их ватага, человек около трехсот, выстроилась впереди бивуака верхом в линию; сзади же стояли кучею запасные и вьючные лошади. Казалось, что тангуты [147] решили дать нам отпор, но не тут-то было. Подпустив нас еще немного, разбойники повернули своих коней и ну удирать. Но так как позади тех же разбойников протекала непроходимая в брод река, то они вынуждены были двинуться наискось мимо нас в расстоянии около версты. Тогда, видя, что тангуты уходят, догнать же нам их невозможно, я решил палить отсюда, и раз за разом мы пустили четырнадцать залпов. Несмотря на дальнее расстояние, пули наши ложились хорошо в кучу всадников, которые в топи мото-шириков не могли быстро ускакать. Наконец, тангуты вышли за предел самого дальнего полета наших пуль, и мы прекратили стрельбу. Всего, как теперь, так и утром, нами было выпущено около пятисот патронов. Число же убитых и раненых разбойников мы полагали в десять человек; убито было также несколько лошадей.

«Разделавшись с тангутами, мы вскоре вышли на сухое место где и раскинули свой бивуак. На общей радости все солдаты и казаки были произведены мною за военное отличие в унтер-офицеры и урядники. Грозная беда миновала удачно. Счастье опять нам послужило, хотя бы и тем, что накануне я не мог переправиться через Джагын-гол и уехать втроем от своего крошечного отряда».

* * *

На следующий день караван пошел далее на юг, переправился через речку, которая впадает в озеро Русское, и Пржевальский в память события назвал ее «Разбойничьей». В караване теперь было всего семь лошадей и двадцать четыре верблюда, из которых пять едва передвигали ноги. Для облегчения вьюков пришлось бросить часть дзамбы и идти по очереди пешком. На случай нападения тангутов, усилены были меры предосторожности; разъезды не посылались, бивуак располагался тылом к болоту или озеру — и по ночам выставлялись парные часовые; караванных животных пасли у самого бивуака, и все ложились спать не раздеваясь и с оружием возле себя.

Предосторожность эта была не лишнею, так как, при исследовании озера Русского, наш отряд подвергся новому нападению н’голоков — разбойников, обитающих ниже по долине Желтой реки. На этот раз разбойники численностью также до трехсот человек напали на экспедицию днем и, казалось, действовали более решительно, нежели прежде.

«...Вся шайка разбойников, — говорит Николай Михайлович, — приблизившись к нам на расстояние около версты, с громким [148] гиканием бросилась в атаку. Гулко застучали по влажной глинистой почве копыта коней, частоколом замелькали длинные пики всадников, по встречному ветру развевались их суконные плащи и длинные черные волосы... Словно туча неслась на нас эта орда дикая, кровожадная... А на другой стороне, впереди своего бивуака, молча с прицеленными винтовками, стояла наша маленькая кучка — четырнадцать человек, для которых теперь не было иного исхода, как смерть или победа...

«Когда расстояние между нами и разбойниками сократилось до пятисот шагов, я скомандовал «пли» и, полетел наш первый залп; затем началась учащенная пальба. Однако тангуты продолжали скакать, как ни в чем не бывало. Их командир скакал несколько влево от шайки берегом самого озера и, ободряя своих подчиненных (как нам потом переводил китаец): «бросайтесь, бросайтесь, с нами Бог (курьезно!), он нам поможет». Через несколько мгновений лошадь под этим командиром была убита, и сам он, вероятно раненый, согнувшись побежал назад. Тогда вся шайка, не доскакавшая до нас менее двухсот шагов, сразу повернула вправо и скрылась за ближайший увал. Там разбойники спешились и открыли в нас пальбу на расстоянии около трехсот шагов. Мы же не могли стрелять в закрытых увалом тангутов. Тогда я решил наудалую штурмом выбить их из этой засады. Все равно — тангуты могли нас перестрелять на совершенно открытой местности, или ободрившись нашею нерешительностью, снова броситься в атаку. Теперь же роли выгодно для нас переменились — мы сами шли на разбойников и такою дерзостью искупали свою малочисленность.

«Оставив для прикрытия бивуака поручика Роборовского с пятью казаками, с остальными семью я отправился выбивать тангутов. Эти последние, увидав, что мы бежим к ним, открыли по нас частую пальбу, которая затем вдруг стихла. Когда же первый из нас, именно урядник Телешов взбежал на увал, то оказалось, что разбойники бросили свою отличную позицию, чтобы успеть вовремя сесть на коней. Конечно, при этом произошла немалая суматоха, пользуясь которою мы открыли с занятого теперь увала пальбу в кучу разбойников и убили нескольких. Но, как и прежде, тангуты подхватывали на всем скаку почти всех погибших или раненых товарищей и увозили их с собою.

«Отбитые с ближайшей к нам позиции разбойники скрылись за следующий увал. Тогда, воспользовавшись несколькими свободными минутами, мы живо протерли смоченными тряпками закоптелые, [149] сильно нагревшиеся стволы своих винтовок и пополнили запас патронов. Их принес к нам на увал переводчик-китаец, тот самый, который, при первом ночном нападении, забился в палатке под войлоки и долго не выходил оттуда. Теперь же он набрался храбрости и кроме патронов притащил ведро воды для питья.

«Засевшие на втором увале тангуты вскоре открыли опять по нас стрельбу. Пришлось их вновь выбивать. Но нельзя было оставить и занятый увал, иначе мы могли быть отрезанными от своего бивуака. Тогда я остался сам-третей на этом увале и послал вольноопределяющегося Козлова с четырьмя казаками вперед и несколько в сторону, на небольшую горку, откуда пальбою берданок разбойники вскоре были прогнаны из новой своей засады. Между тем часть шайки, человек около пятидесяти, полагая, что наш бивуак оставлен без прикрытия, бросились туда, но были встречены пальбою оставленных людей и отбиты. Тогда, видя всюду неудачу, тангуты начали отступать к горам, останавливаясь где можно за бугорками и небольшими увалами. Мы провожали негодяев пальбою, пока только могли долетать пули берданок. Наконец вся орда выбралась из сферы наших выстрелов и, собравшись в кучу, остановилась, вероятно, для перевязки раненых. В это время выехала из гор новая партия человек в пятьдесят, вероятно остававшихся на бивуаке; они присоединились теперь к своим товарищам. Мы оставались на прежних позициях, ожидая нового нападения. Но тангуты, простояв еще немного, направились, в наступавшие уже сумерки, в горы тем самым ущельем, которым выехали. Когда разбойники скрылись, мы вернулись на свой бивуак. Здесь оказалась раненою одна лошадь, которой тангутская пуля попала в ногу. Все же мы опять уцелели. Стычка продолжалась более двух часов, и за это время мы выпустили около восьмисот патронов. Разбойников было убито и ранено, по нашему общему заключению, до тридцати человек».

Предполагая, что разбойники могут атаковать бивуак ночью, участники экспедиции не спали до утра и просидели в двух группах по флангам своего расположения. Ночь была темная, шел дождь и бушевал сильный западный ветер, но к счастью нападения не последовало.

«Товарищи! писал Пржевальский в приказе по своему отряду. Вчера было сделано новое на нас нападение разбойничьей тангутской шайки, численностью около трехсот человек. Вы мужественно встретили лютого врага в двадцать раз [150] многочисленнейшего, и после двухчасового боя разбили и прогнали его. Этою победою, равно как и предшествовавшею, куплено исследование больших до сих пор неведомых озер верхнего течения Желтой реки. Вы сослужили славную службу для науки и для славы русского имени! За таковой подвиг я буду ходатайствовать о награждении каждого из вас знаком отличия военного ордена...»

* * *

Вслед затем, экспедиция направилась вдоль южной окраины озер и самой долины Хуан-хэ, к Цайдаму, которого успешно и достигла в начале августа. На складе нашем все оказалось благополучным. Отсюда были отправлены письма к родным и знакомым. Вместе с тем, Пржевальский просил русского консула в Кашгаре, Петровского, похлопотать у хотанских властей, чтобы они давали проводников и содействовали покупке разных продуктов. «Более ничего не требуется, писал Николай Михайлович; никаких конвоев и парадных встреч нам не нужно, все это только великая помеха для работ экспедиции. — Мы все находимся в вожделенном здравии, живем дружно и помаленьку мастерим великое дело исследования Тибета. Мои спутники, казаки и солдаты, отличные люди, с которыми можно пройдти везде и сделать все».

— Собственно говоря, справедливо замечает Н. Ф. Дубровин, Пржевальский представлял собою имя собирательное — дух целой горсти людей. При его имени нельзя не вспомнить его спутников: Ягунова, Пыльцова, Эклона, Роборовского, Козлова... нельзя не вспомнить замечательных участников конвоя: Иринчинова, Нефедова, Телешова, Иванова... Все они подчинялись духу и воле Николая Михайловича. Его желания были их желаниями и других иметь они не могли. Своих спутников он любил как детей и искренно был благодарен, когда оказывали им внимание — оно было для него дороже, чем оказанное ему самому.

«...От посещения Лхасы отказываюсь, писал Пржевальский одному из друзей, в виду важности намеченных исследований и возможности того, что нас опять не пустят в столицу Далай-Ламы, в особенности после двукратного побития тангутов на Желтой реке».

* * *

Во время двухнедельного отдыха в Цайдаме, караван успел отремонтироваться во многих отношениях и в самое лучшее время года — осенью направился к западу вдоль Цайдамской равнины. Невольная продолжительная остановка в Номохун-хото, [151] по случаю болезни верблюдов, дала возможность экспедиции в лучшем уголке Цайдама, при речке и порядочной площади хлебных полей, наблюсти осенний пролет пернатых и добыть помимо птиц еще и местных грызунов. За растительной полосой Цайдамской равнины потянулась пустыня то глинистая, то каменистая, до отличного урочища Гас, где экспедиция сосредоточила вторую свою базу.

* * *

Зимняя экскурсия на северное тибетское нагорье исполнена с большим напряжением физических сил; холода, бури, разреженный воздух дали себя почувствовать даже нашим сильным организмам. Только географические открытия большой важности — открытие новых колоссальных хребтов, озер, которым по праву первого исследователя Пржевальский дал свои названия, удачные пополнения зоологических коллекций крупными формами млекопитающих в роде, например, каменного барана или аргали Дамы-Ламы (Ovis Dalai-Lamae), — только сознание важности задачи в связи с беззаветным стремлением к общему познанию облегчали все трудности и невзгоды и помогли обследовать значительный район, не посещенный до нас никем из европейцев. «Далее не пошли, говорит Николай Михайлович, ибо наши лошади в конец устали, да и продовольственные запасы почти совсем истощились. Но чтобы осмотреть, на сколько возможно, местность еще впереди, я отправился с последнего бивуака в недалекую окраину Цайдамского хребта и, поднявшись здесь тысячи на полторы футов, сделал все необходимые засечки буссолью. Случайно выпавшая на несколько часов хорошая, ясная погода, вполне благоприятствовала этой экскурсии. Высокие горы вверх и вниз по долине Хатын-зана были отлично видны на далеком протяжении. Между ними громадная Джин-ри рельефно выделялась на светло-голубом фоне неба. Ее ледники блестели на солнце, словно гигантские зеркала. Гривою протягивалась от названной горы к западу, верст на двадцать пять — тридцать, такая же громадная ледниковая масса, вероятно зачаток хребта Колумба. Долина наша к востоко-юго-востоку уходила за горизонт. В ближайшей ее части замерзший Хатын-зан тянулся серебряною лентою и, заворачивая круто к югу, прятался в горах, вблизи своих истоков. К северу совсем близко высилась западная снеговая группа Цайдамского хребта и заслоняла собою более далекий в эту сторону горизонт.

«Таким образом, в связи с предшествовавшими изысканиями, достаточно выяснилось теперь положение как ближайших [152] нам хребтов, так и долины Хатын-зана. Можно было возвратиться на склад».

* * *

Одиннадцатого января 1885 года тибетская экскурсия была окончена: путешественники все собрались в Гасе. Погода сделалась теплее и, пользуясь этим, все стали приводить себя в порядок: стриглись, мылись, чистились, чинились, и на сколько позволяли средства отпраздновали Новый год.

Трое суток было употреблено на просушивание собранных зоологических коллекций, перекладку багажа, исправление вьюков и проч. Затем, мы покинули свою прекрасную стоянку и направились к северу на Лоб-нор, по пути, отысканному разъездом еще в ноябре прошлого года.

В конце января экспедиция пришла на Лоб-нор и устроилась лагерем на старом, хорошо знакомом Пржевальскому месте, возле селения Абдал. Лобнорцы оказались радушными и предупредительными. Продовольствия для чинов экспедиции доставлялось в изобилии. Жизнь шла спокойно, ее однообразие ничем не нарушалось. Симпатичнейший старичок — Кунчикан-бек был нашим ежедневным желанным гостем...

Только, однажды, вскоре с прихода на Лоб-нор, экспедицию побеспокоил царственный зверь — тигр, задушивший ее огромнейшего пса, приобретенного в Цайдаме... В ту же ночь тигр умертвил возле Абдал корову и осла, и безнаказанно ушел в глубь высоких камышей.

* * *

Между тем наступил февраль, с которым объявилось весеннее тепло и полетели птицы. Лоб-нор пробудился, ожил. Появилось большое оживление и среди участников экспедиции. Больше других охотился сам Николай Михайлович и его ближайшие сотрудники... Охоты предпринимались компанией или в одиночку по утрам, вечерам или даже во всякие другие часы теплого солнечного дня, в особенности в период валового пролета, когда в воздухе ни днем, ни ночью не смолкали голоса пернатых.

«...С вечера приготовлены, пишет Николай Михайлович — ружье, патроны и охотничье одеяние. Дежурному на последней смене казаку приказано разбудить, чуть забрежжит заря. Быстро промелькнет ночь и живо откликнешься на будящий зов дежурного. Оденешься и тихомолком выйдешь из юрты, в которой крепким сном спят товарищи. Едва заметная полоска света начинает отливать на востоке, но еще не слышно голосов птиц; [153] только изредка гогочут гуси да гукает выпь. Поспешно отправляешься к своей засадке. Тропинки туда хотя нет, но местность хорошо знакома, так что и в темноте знаешь, где перейти поперечную канавку, или пролезть сквозь тростник. Несколько уток и гусей, вспугнутых по пути, шумно захлопали крыльями и отлетели в сторону. Но вот и засадка — маленький клочок полусырой земли среди разливов и тростника; последним заранее огорожено то место, где нужно спрятаться. Снимешь фуражку, чтобы лучше укрыться, и садишься на тростниковую подстилку. Ждать приходится не долго. На востоке побелела уже порядочная полоска неба, и одна за другой начинают просыпаться птицы. Громче и усерднее загоготали гуси, запищали в тростнике лысухи, учащеннее раздается гуканье выпи и звонкий голос водяного коростеля, свистят, крякают и кыркают разные утки; затем, когда еще посветлеет, запоют жаворонки, камышовые стренатки и сорокопуты; по временам раздается отвратительное карканье вороны и крик лениво летящей чайки или серой цапли... Не разнообразна и не богата серия лоб-норских певцов, но и таким радуешься в здешних пустынях; все-таки же это жизнь, а не могильное молчание бесплодных равнин, где только завывание бури нарушает вековую тишину...

«Однако наслаждение природою не совершенно поглощает внимание охотника. Он прислушивается и напряженно осматривается по сторонам, выжидая добычи.

«Несколько раз утки пролетали через засадку, даже садились возле на чистую воду, но на них не обращается внимание. Гуси то парами, то небольшими стайками перелетают с места на место; передовые самцы гогочут — в знак успокоения товарищей. Но ошибся один из таких вожаков и навел стадо на роковое место. Охотник издали заметил добычу и еще более притаился в своем уголке. Когда же птицы налетели на голову — быстро вскинуто ружье и выстрел или два загремели в тишине раннего утра. Тяжело шлепнулся на воду убитый гусь, с громким криком начали улепетывать остальные... Грохот выстрела переполошил и других птиц поблизости. Бросились они, которые куда, сами не зная, в чем дело и где опасность. По всем направлениям засновали утки; лысуха низко перелетела из одного тростника в другой; ближайшие гуси также поднялись и полетели в стороны... Охотник тем временем вложил в свое ружье новый патрон и ждет новой добычи. В суматохе нередко вновь налетают гуси и опять раздаются по ним выстрелы. Затем, понемногу, все успокоивается и начинает веселиться по-прежнему. [154]

«Между тем восходит солнце, но не яркое, как у нас, а каким-то мутным диском, сначала чуть заметным сквозь нижние слои пыльной атмосферы; вверху же небо довольно чисто и лишь кое-где по нем рассыпаны легкие перистые облака. Теплота, несмотря на раннее утро, довольно значительная; росы нет, хотя кругом вода и болота. С восходом солнца начинается лет уток вдоль Лоб-нора-это запоздавшие пролетные стаи направляются к северу, а некоторые из них только что сюда прилетели. Такие стаи обыкновенно идут вне выстрела; шум их крыльев напоминает порыв сильного ветра. Местные же птицы летают низко, не торопясь и не в одном направлении, но как попало. Уток по-прежнему не стреляешь, разве изредка пустишь заряд в стайку красноносок — ожидаешь белую цаплю или большую чайку, которые нужны для коллекции. Но эти птицы редки на Лоб-норе, так что, прождав иногда напрасно часов до семи утра, выходишь из засады и со скудною добычею возвращаешься на бивуак».

* * *

Двадцатого марта Пржевальский во главе экспедиции оставил Лоб-нор. Наступил последний период экспедиции, в который ставился на очередь исследования Восточный Туркестан. Начальный маршрут пролегал через населенные магометанами пункты: Чаккалик, Черчен и, особенно отрадный после пустыни, оазис Ясулгун в древне-исторический город Кэрию. «В Ясулгуне, говорит Николай Михайлович, была отпразднована нами шестая тысяча верст пути от Кяхты. Такие празднества, конечно, по средствам, какие имелись на лицо, мы устраивали после каждой пройденной тысячи верст.

«Те же ясулгунцы сообщили теперь нам несколько интересных подробностей относительно нелепой трусости и секретных козней против нас со стороны китайцев. Эти последние не только всюду запретили туземцам входить с нами в близкие сношения и сообщать правду на наши расспросы, но даже приказали увести в горы местных верблюдов, также частью лошадей и вслед за ними прогнать стада баранов, чтобы скрыть следы. Затем, узнав, что мы намерены пройдти в Тибет из Кэрии, местный китайский начальник послал разрушить в горах мост и испортить дорогу. Тот же начальник или, как его здесь величают, амбань, приказал собрать в Кэрии от жителей запасной хлеб, сложил его в восьми саклях и подложил мину, чтобы взорвать ее в случае восстания жителей по нашем приходе. [155] Сам амбань несколько ночей сряду выезжал с конвоем из города и ночевал в палатке, опасаясь быть застигнутым врасплох.

Ранее того, полицейские в Кэрии отбирали у обывателей небольшие ножи, носимые на поясах, и отламывали у этих ножей острые концы, дабы сделать такое невинное оружие еще более безопасным. Кроме того, китайцы, да и туземцы были убеждены, что в больших ящиках, где возились собранные нами коллекции, спрятаны наши солдаты. Словом, как теперь, так и после не прекращались нелепые слухи и выходки, которыми китайцы старались повредить нам, заявляли лишь свою трусость и дискредитировали себя в глазах местного населения. Для нас же ясно теперь стало, что из Восточного Туркестана мы не могли бы попасть в Тибет и что весьма предусмотрительно нынешнее путешествие начато было из Кяхты».

* * *

Первого июня экспедиция выступила из Ясулгуна в Кэрию. «Это огромный оазис, пишет про Кэрию Николай Михайлович, в котором до трех тысяч ферм. Фруктовые сады сплошь, и мы теперь объедаемся абрикосами... Нам устроен был парадный прием. Помимо солдат, собраны были все власти Кэрии; в воротах помещения китайского начальника нам салютовали тремя выстрелами и музыкою; хозяин встретил нас и проводил в свою фанзу, где сам подавал нам чай».Эти любезности не мешали сделать под рукою распоряжения иного рода — чтобы туземное население не посещало русских и не рассказывало бы им об отношениях их к китайской администрации. Любопытство однако же пересиливало угрозы, и туземцы постоянно приходили на наш бивуак. Не малою для них приманкою была гармоника, на которой, по вечерам, играли казаки. Слух об этом удивительном инструменте шел далеко впереди экспедиции и притягивал многих. Рядом с этим, китайские власти принимали большие меры к тому, чтобы затруднить наше путешествие на юг; они не стеснялись портить дороги, уничтожать мосты, горные карнизы и проч.

«Но опять не посчастливилось китайцам, говорит Пржевальский, для нас гораздо интереснее идти от Кэрии на юго-восток, чем прямо на юг. При первом свидании, я объявил китайскому амбаню, что мы пойдем на юго-восток, и что если туземцы — показываю вид, что китайцы этого не сделают — вздумают испортить дорогу, то для починки ее, я призову русских солдат из Кашгара. Китайцы даже глаза вытаращили при подобной угрозе и тотчас же обещали принять меры к охранению пути. Затем, по [156] моему требованию, амбань приказал отвести в Кэрии фанзу для склада нашего лишнего багажа, собранных коллекций и места для пастьбы наших верблюдов».

Туземцы очень скоро поняли настоящую суть отношений китайцев и русских и исправляя дороги по приказанию русских, как приводили их только недавно в невозможный вид по приказанию китайцев, еще более возненавидели своих управителей и готовы были при первом удобном случае вырезать их.

— Прикажи, говорили они Пржевальскому, — мы сейчас пойдем резать китайцев. Мы ничего не желаем, как только быть под властью Белого Царя. Мы знаем, какая теперь справедливость водворилась в русском Туркестане... А у нас — каждый китайский чиновник, даже каждый китайский солдат могут безнаказанно бить кого угодно, отнять имущество, жену, детей. Подати с нас берут непомерные. Мы не можем долго выносить подобного положения; у многих из нас заготовлено и спрятано оружие. Одно только горе — нет головы, общего руководителя. Дай нам хотя простого казака; пусть он будет нашим командиром».

* * *

О Кэрийской реки экспедиция направилась вверх по левому ее притоку — Курабу, в долине которого встретила колонию Полу, где и провела около недели времени. Получив от китайцев самые неодобрительные отзывы о русских, о их якобы грабежах и насилиях, полу’сцы вначале старались сторониться экспедиции, не входили с ней ни в какие сношения и даже спрятали лучшую одежду и лучшие вещи в горах, но, когда увидели и убедились в обратном тому, что говорили китайцы, то так подружились с нами, что устроили «тамашу» — танцовальный вечер с музыкою и скоморохами. «Наши казаки, говорит Николай Михайлович, также принимали участие в общем веселии, лихо отплясывали по-своему, под звуки гармоники; инструмент этот приводил слушающих в восторг. В антрактах танцев появлялись скоморохи: один наряженный обезьяною, другой козлом, третий, изображавший женщину, верхом на лошади, выделывал очень искусные штуки. Сначала наше присутствие немного стесняло туземцев, которые даже извинялись, что их женщины не могли хорошо нарядиться, ибо лучшее платье, вследствие китайских наветов, далеко спрятано в горах, потом все освоились и веселились от души. Вообще, наши казаки до того очаровали местных красавиц, что когда мы уходили из Полу, женщины плакали навзрыд, приговаривая: «уходят русские молодцы, скучно нам без них будет». [157]

В нагорной полосе, где следовала экспедиция, дождя почти не переставали, караванные животные — лошади измучились и половина из них была не годна для движения по глинисто-каменистым скользким дорогам. Между тем направление Карийского хребта (В скалистых частях означенного хребта, вблизи альпийских лугов, держится очень осторожный зверь — горный козел (Capra sibirica), за которым охота еще более затрудняется малодоступной, по крутизне, местностью и осыпями скал, не дающими возможности подкрасться незамеченным к зверю. Рисунок головы этого крупного млекопитающегося представлен здесь вниманию читателя.), его топографический рельеф, флора и фауна достаточно были обследованы, и Николай Михайлович решил спуститься с гор на Кэрийско-хотанскую дорогу, в оазис Чира, куда, через известный промежуток времени, был доставлен и экспедиционный транспорт, остававшийся на складе в Кэрии. [158]

* * *

В оазисе же Чира экспедиция получила почту, направленную сюда из Кашгара консулом Н. Ф. Петровским, которого Пржевальский очень благодарил за это. «Слов не придумаю, писал ему Николай Михайлович, как благодарить вас за ваше заботливое внимание. Весь вчерашний день и сегодняшний для нас великие праздники. Не знаем с чего начать читать; лихорадочно хватаешь то тот, то другой номер газет; — везде новое и новое. Только грустно, что везде один и тот же напев — ссоры, драки, война, будто все это совершается не в цивилизованном мире, а среди кровожадных дикарей...»

В конце августа экспедиция прибыла уже в Хотан, но и тут не обошлось без неприятностей со стороны китайцев. В Хотане всегда имеется значительное количество русских подданных, мусульман, которые издавна ведут здесь торговлю, наравне с китайскими и местными торговцами. Вот эти-то русско-подданные мусульмане-купцы и вздумали устроить экспедиции встречу с «хлебом-солью», с дарами, что в высшей степени не понравилось китайцам, и китайская чернь — солдаты напали на экспедиционного переводчика Абдула и на сопровождавшего его в ямынь купца-мусульманина, и обоих порядком поколотили.

Разгневанный Пржевальский объявил, что оставит это дело только тогда, когда виновные будут наказаны на глазах экспедиции или будут просить прощения у переводчика и аксакалов — седобородых. Вместе с тем, чтобы быть более обеспеченным от нападения и иметь более самостоятельности, начальник экспедиции перенес свой бивуак на более открытое место, дававшее полный простор для деятельности берданок и револьверов. «Отсюда, говорит Пржевальский, были отправлены в город поручик Роборовский, г. Козлов, переводчик и десять казаков прогуляться перед китайцами. Посланные были вооружены винтовками, с примкнутыми штыками и несли с собою каждый по сотне патронов. Роборовскому поручено было от меня пройти через весь мусульманский город в китайский, отдохнуть немного там и вернуться обратно; в случае же нападения китайских солдат — стрелять в них. Странным, невероятным может казаться издали, в особенности по европейским понятиям, подобный поступок, но в Азии, тем более имея дело с китайцами, малейшая уступчивость несомненно приведет к печальным результатам; тогда как смелость, настойчивость и дерзость из десяти раз на девять выручат в самых критических обстоятельствах».

При одобрительных криках толпы, молодцевато, стройно [159] прошли казаки в крепость, сделали там привал и затем с песнями возвратились обратно.

На другой день амбань прислал чиновника с просьбою позабыть случившееся. При этом чиновник говорил, что солдаты не подчинены амбаню, не слушаются его и даже делают дерзости ему самому, что амбань писал об этом по начальству, и нет сомнения, что виновные будут наказаны. Тем не менее Пржевальский настоял на приезде в лагерь экспедиции самого амбаня и в принесении им извинений, что было весьма важно для уничтожения среди туземцев тех толков, которые распускали китайцы. Только тогда взаимные отношения приняли дружественный характер, и о происшествии более не упоминалось.

* * *

Между тем близился конец путешествию, и этого конца экспедиция ждала с большим нетерпением, так как все китайское надоело страшным образом; все бесконечно были счастливы, подняться на Небесный хребет — перевал Бедель в Тянь-Шане, — достигнув, таким образом, отечественной границы. На самой вершине перевала, открывавшего далекие виды по сторонам, Пржевальский поздравил всех нас с блестящим выполнением задачи и подарил винтовки, с которыми мы все время путешествовали. Стоя в соседстве снеговых, блестящих на солнце, вершин, на высоте 13.700 футов над морем, стоя на грани китайско-русских владений, мы сделали залп из винтовок и револьверов и тем распрощались с чужбиной.

«...Сегодня (Двадцать девятого октября 1885 года.) для нас знаменательный день, взволнованным голосом сказал нам Пржевальский, сегодня мы перешли китайскую границу и вступили на родную землю. Более двух лет минуло с тех пор, как мы начали из Кяхты свое путешествие. Мы пускались тогда в глубь азиатских пустынь, имея с собою лишь одного союзника — отвагу; все остальное стояло против нас; и природа и люди. Вспомните — мы ходили то по сыпучим пескам Алашаня и Тарима, то по болотам Цайдама и Тибета, то по громадным горным хребтам, перевалы через которые лежат на заоблачной высоте. Мы жили два года, как дикари, под открытым небом, в палатках или юртах и переносили то сорокаградусные жары, то ужасные бури пустыни. Ко всему этому по временам прибавлялось недружелюбие, иногда даже открытая [160] вражда туземцев. Вспомните, как на нас дважды нападали тангуты в Тибете, как постоянно обманывали монголы Цайдама, как лицемерно-враждебно относились к нам китайцы.

«Но ни трудности дикой природы пустыни, ни препоны со стороны враждебно настроенного населения, — ничто не могло остановить нас. Мы выполнили свою задачу до конца — прошли и исследовали те местности Центральной Азии, в большей части которых еще не ступала нога европейца. О ваших подвигах я поведаю всему свету. Теперь же обнимаю каждого из вас и благодарю за службу верную — от имени Государя Императора, нас пославшего, от имени науки, которой мы служили, и от имени родины, которую мы прославили...»

...Прошло много лет с тех пор, как мое юное сердце трепетало и билось при этих живых словах незабвенного Пржевальского, но я их помню как вчера, я помню и голос, и самое лицо вдохновенного учителя... я помню и тот горячий поцелуй, который объединил наши радостные души...

* * *

Угрюмое плато Тянь-Шаня и дикое, красивое ущелье вывело экспедицию в приветливую долину Иссык-куля. Пахнуло чем-то радостным, дорогим, счастливым, — пахнуло родиной! Первый человек, которого мы здесь увидели, был русский мужичек, везший воз сена на русской лошадке, запряженной по-русски. Когда мы проходили вблизи него, когда он остановился и своим добродушным взглядом недоумевающе посмотрел на нас, и одною рукою гладил свою русую бороду, а другою снял шапку, и особенно симпатично произнес на родном языке: «здравствуйте!» — мне хотелось подбежать к нему и крепко-крепко его обнять, — так волновался я тогда от избытка чистого восторга...

Вблизи первого русского города Каракола мы были встречены соотечественниками, радушно предложившими нам, в заранее приготовленной юрте, русскую «хлеб-соль...» а в самом городе начальник экспедиции был осчастливлен получением поздравительной депеши Наследника Цесаревича «с благополучным окончанием многотрудной экспедиции и приобретенными результатами».

«Так сегодня — седьмого ноября, записал Николай Михайлович в своем дневнике, окончилось четвертое мое путешествие в Центральной Азии. Ровно два года провели мы в пустынях, вдали от всего цивилизованного мира. Но мила и дорога сердцу свободная странническая жизнь. Как в прежние разы, так и теперь жалко, больно с нею расставаться-быть может надолго, [161] если только не навсегда. Тяжело подумать о последнем, но годы налегают один за другим и, конечно, наступит время, когда уже невозможно будет выносить всех трудов и лишений подобных путешествий. Пусть же — если только мне не суждено более идти в глубь Азии — воспоминания о виденном там и соделанном в течение долголетних странствований будут для меня отрадою до конца жизни. Пусть с именами Лоб-нора, Куку-нора, Тибета и многими другими будут воскресать в моем воображении живые образы тех незабвенных дней, которые удалось мне провести в этих неведомых странах, среди дикой природы и диких людей, на славном поприще служения науке...

«Снова бури миновали,
Снова невредим пловец...
Снова, снова не сказали,
Что для бурь настал конец...»

П. Козлов.