НИКОЛАЙ МИХАЙЛОВИЧ ПРЖЕВАЛЬСКИЙ

(Родился 31 марта 1839 г., умер 20 октября 1888 г.).

Непременный секретарь Императорской Академии Наук Е. С. Веселовский, в заседании Академии 29 декабря 1886 года, в торжественной речи, между прочим, сказал: «...Есть счастливые имена, которые довольно произнести, чтобы возбудить в слушателях представление о чем-то великом и общеизвестном. Таково имя Пржевальского... Имя Пржевальского будет отныне синонимом бесстрашия и энергии в борьбе с природою и людьми и беззаветной преданности науке...»

«Гордиться заслугами предков приятно и составляет нравственную обязанность потомков, пишет другой непременный секретарь Академий Наук, Н. Ф. Дубровин (Н. М. Пржевальский. Биографический очерк. С.-Петербург. 1890.), но переносить их заслуги на себя, прикрываться их блеском — едва ли справедливо. Когда однажды, в присутствии Наполеона, многие маршалы стали хвастаться своею родовитостью, Ней сказал: «у меня нет знаменитых предков, но я сам буду хорошим предком». То же самое мог сказать и Николай Михайлович, личные заслуги которого были поводом к разъяснению происхождения рода Пржевальских».

Пржевальские ведут свой род от запорожского казака Карнилы Анисимовича Паровальского, поступившего в польскую службу и принявшего впоследствии фамилию Пржевальского. В красном поле дворянского герба, пожалованного Стефаном Баторием в 1581 году ротмистру казачьих войск Карниле Пржевальскому, [145] изображен натянутый лук с направленною вверх стрелою, а в шлеме три страусовых пера.

Дед (Пра-пра-пра-прадед, Григорий Корнилович, пра-пра-прадед, Лаврентий Григорьевич, пра-прадед, Мартын Лаврентьевич и прадед, Фома Мартынович, ничем особенным себя не заявили, и кто из них и когда принял католичество — неизвестно.) Николая Михайловича воспитывался в иезуитской школе в Полоцке, но до окончания курса бежал из училища и перешел в православие, приняв имя Кузьмы Фомича. Единственный сын этого последнего, Михаил Кузьмич, женившийся на дочери помещика Смоленской губернии, Елене Алексеевне Каретниковой — есть отец Николая Михайловича. Михаил Кузьмич, будучи слабого здоровья, оставил военную службу в чине поручика и вскоре после женитьбы основался на житье в той же Смоленской губернии и уезде, в имении «Отрадном», рядом с родовым гнездом своей жены. В Отрадном Николай Михайлович провел годы самой ранней молодости.

Михаил Кузьмич скончался на 42 году жизни, когда его старшему сыну Николаю — впоследствии знаменитому путешественнику, было всего семь лет. Оставшись вдовою в молодые годы, Елена Алексеевна принялась сама за воспитание детей и хозяйство. У Николая Михайловича было двое братьев, Владимир и Евгений (В. М. Пржевальский впоследствии талантливый юрист и выдающийся присяжный поверенный; умер в 1900-м году. Ныне здравствующий, генерал лейтенант в отставке, Е. М. Пржевальский около сорока лет состоял преподавателем математики и механики в Александровском военном училище, в Москве.). Дети пользовались большой, разумной свободой. «Рос я в деревне дикарем, говорит Николай Михайлович; воспитание было самое спартанское; я мог выходить из дому во всякую погоду

С ранних лет детей стали учить грамоте: Николаю Михайловичу было четыре-пять лет, когда, 1-го декабря, «в память св. пророка Наума, чтобы наука шла на ум», посадили его за первый урок. Брат Владимир прислушивался к урокам Николая и четырех лет уже выучился читать; тогда решили учить их вместе, и оба брата не разлучались до окончания гимназического курса.

Блестящие способности и феноменальная память скоро сделали Николая Михайловича одним из первых учеников Смоленской гимназии. С наступлением каникул и с возвращением в Отрадное, оба брата помещались с дядею Павлом Алексеевичем, — их первым воспитателем и другом — в отдельном флигеле. [146] Сюда приходили они только ночевать, проведя весь день или на рыбной ловле, или на охоте. Двенадцатилетним мальчиком Николай Михайлович убил первую лисицу и, полный восторга, принес ее матери. Имея же всего шестнадцать лет, он уже окончил курс в гимназии и, как человек впечатлительный и энергичный, под впечатлением геройских подвигов защитников Севастополя, рвался на войну.

Однако, как ни стремился Николай Михайлович поступить в военную службу, как ни казалась она ему привлекательною, но когда приходилось отрываться от родного уголка, от того, что с ранних лет было свято, дорого и мило, тогда он невольно почувствовал тоску и неизвестное будущее стало его беспокоить.

«Наконец, говорит Николай Михайлович, наступила роковая минута. Меня позвали к матери; я вошел в зал. У большого образа теплилась лампада, а на коленях пред ним, с горячими слезами, молилась мать моя. В углу стояла няня, несколько дворовых, и все плакали. «Станьте здесь и молитесь», обратилась ко мне и брату мать. Мы молча исполнили ее приказание. Глубокая тишина водворилась в комнате, изредка прерываемая тяжкими вздохами. Наконец, мать встала и взяла образ; я подошел к ней. — «Да сохранит тебя Господь Бог во всей твоей жизни», сказала она и начала благословлять. Этой минуты не вынесла моя переполненная душа. Долго сдерживаемые слезы разом брызнули из глаз, и я зарыдал как ребенок...»

Служба в полку велась очень плохо, никто и ничего не делал. На юнкеров не обращали внимания, но с солдатами обращались жестоко. Офицеры вели жизнь разгульную и проводили время среди карт и пьянства. Поступившему в полк новичку трудно было не поддаться общему течению, но если ему это удавалось, то он заслуживал общее уважение среди товарищей-пьяниц. Так Николай Михайлович рассказывает об одном из своих ротных командиров, который заставлял его пить, но получив отказ говорил:

— Из тебя, брат, прок будет.

— Он не наш, говорили другие офицеры — а только среди нас.

«Прослужив пять лет в армии, пишет Пржевальский, потаскавшись в караул и по всевозможным гауптвахтам и на стрельбу со взводом, я, наконец, ясно сознал необходимость изменить подобный образ жизни и избрать более обширное поприще деятельности, где бы можно было тратить труд и время для разумной цели. Однако, эти пять лет не пропали для меня даром. [147] Не говоря уже о том, что они изменили мой возраст с 17 на 22 года, и что в продолжение этого периода в моих понятиях и взгляде на жизнь произошла огромная перемена, — я хорошо понял и изучил то общество, в котором находился».

Тогда же он решил избрать другой путь, более правильный, и поступить в Николаевскую академию генерального штаба. Усиленно готовясь к экзамену, но в то же время не желая лишить себя самого высокого удовольствия, Николай Михайлович отправлялся на охоту, проводя все свободное время в окрестности Кременца.

«Великолепная панорама, говорит Пржевальский, представлялась с вершины этих гор, когда весною, во время разлива, все низменности около реки были покрыты водою... Когда я отправился на горы полюбоваться оттуда на весенний разлив, и когда предо мною, как широкое зеркало, открылась затопленная версты на две в ширину долина, теряющаяся в бесконечной дали, тогда невольный трепет пробежал по моим нервам, и это был трепет безотчетного восторга. Великолепие картины еще более дополняло заходившее солнце, бледные лучи которого отражались на светлой поверхности вод».

В мае 1863 года, с началом польского восстания, всем офицерам старшего курса в академии было предложено, что если кто из них желает, не ездивши на съемку, отправиться в Польшу, тот будет выпущен на льготных основаниях, с правами второго разряда. В числе первых желающих был и Пржевальский, решившийся возвратиться в свой полк. В июле 1863 года он был произведен в поручики и назначен полковым адъютантом.

Пользуясь своим влиянием на офицеров, Николай Михайлович однажды спас одного из полковых товарищей от суда, за опрометчивую растрату последним казенных денег.

«Милостивые государи! писал Н. М. Пржевальский; товарищ наш поручик К., при сдаче должности полкового квартирмистра, оказался виновным в растрате... и должен поплатиться своею службою. Но дело это еще не безвозвратно, еще от нас зависит спасти или погубить его... Неужели мы будем хладнокровно смотреть, когда товарищ наш наденет солдатскую шинель и с горькими упреками и проклятием будет вспоминать ту минуту, когда мы сделали его квартирмистром? Нет, мы не допустим этого, мы покажем, что общество нашего полка руководствуется иными, более широкими принципами. Мы выручим К. Тогда каждый из нас, с полным сознанием величия и благородства своего поступка, может с гордостью сказать: «я спас своего товарища; я сделал святое, честное дело». [148]

Это письмо-воззвание спасло офицера, спасло его семью и честь полка.

Свои периодические отпуска Н. М. Пржевальский неизменно проводил в Отрадном, среди любимой им охоты и серьезного изучения зоологии и ботаники. Чем более он углублялся в эти занятия, тем сильнее им овладевала мысль о путешествии сначала в Африку, но затем, по зрелом обсуждении, в Азию, командировка в которую казалась возможной при его служебном положении. Жажда знаний могла быть удовлетворена только в каком-нибудь научном центре, и Николай Михайлович решился съездить в Варшаву, чтобы похлопотать о поступлении в только что открытое тогда юнкерское училище. Желание его исполнилось: в Варшаве он встретился с товарищами по академии, которые ему помогли, в декабре 1864 года, быть назначенным взводным офицером в училище и вместе с тем преподавателем истории и географии.

Пржевальский был прекрасный лектор: говорил громко, ясно и увлекал юнкеров цитированием на память обширных выдержек из самых блестящих представителей науки. Система поблажки любимчиков у него совершенно отсутствовала. На все докучливые моления о прибавке баллов он отвечал юнкерам: «не буду ли я вам, юноши, смешен и жалок после такой уступки?... Вспомните прекрасные слова: «я знаю один народ — человечество, один закон — справедливость».

Настольными книгами Николая Михайловича были «Картины природы» Гумбольдта, «Азия» Риттера и другие. На приобретение научных сочинений по своей специальности он затрачивал почти все свободные деньги. Вставал он рано, ложился также не поздно, за исключением суббот — вечеров, когда собирались у него товарищи, офицеры генерального штаба, офицеры юнкерского училища, студенты естественного факультета, профессора. Возникавшие вопросы и обмен мыслей по естественной истории оживляли Николая Михайловича; он всегда старался захватить инициативу разговора и стать во главе беседующих. Обнаруживая громадную начитанность, он в то же время умел обобщать и подчеркивать характерные особенности. Он увлекался и своею речью увлекал других. «Ваше письмо, писал ему один из товарищей много лет спустя, как некогда ваше присутствие имеет что-то такое, что будит душу, требует оглядки. Вы были мне близки, как человек, возле которого всегда глубже чувствовалось, шире думалось».

Природа с ее красотами манила к себе Пржевальского [149] постоянно, и мысль о путешествии воскресала в нем с прежней силой. Счастье улыбнулось ему: в 1867 году он едет в Иркутск и получает двухлетнюю служебную командировку в Уссурийский край; сверх того Сибирский отдел географического общества поручает ему описать флору и фауну и собрать зоологическую и ботаническую коллекцию.

В спутники себе Пржевальский взял в Иркутске юношу Ягунова, ученика-топографа.

Итак, заветное желание Николая Михайловича исполнилось. Новая обстановка произвела на него сильное впечатление, и Сибирь его поразила: — «дикость, ширь, свобода бесконечно мне понравились», говорит Николай Михайлович.

Особенный интерес и наблюдение Пржевальского, теперь уже путешественника, привлекли к себе картины по Амуру, там, где хвойные леса исчезают, а являются лиственные самых роскошных размеров; где к европейским породам: дубу, липе и клену, примешивается грецкий орех и пробковое дерево.

«Когда я, писал Николай Михайлович, в первый раз видел все это, то мне живо представилась картина тропического леса: эти высокоствольные деревья с густыми вершинами напоминали собой пальмы, а вьющийся виноградник — лианы тропического пояса. Как-то странно видеть это смешение форм севера и юга, которые сталкиваются здесь как в растительном, так и в животном царстве. В особенности поражает вид ели, обвитой виноградником, или пробковое дерево и грецкий орех, растущие рядом с кедром и пихтой. Охотничья собака отыскивает вам медведя или соболя и тут же рядом можно встретить тигра, не уступающего в величине и силе обитателю джунглов Бенгалии. И торжественное величие здешней природы не нарушается присутствием человека, разве изредка пробредет зверолов или раскинет свою юрту кочующий дикарь, но тем скорее дополнит, нежели нарушит, картину дикой девственной природы...»

Чуть свет путешественники обыкновенно вставали, наскоро напившись чаю, отправлялись в дальнейший путь, а с наступлением вечера останавливались, просушивали собранные растения, препарировали птиц и заносили в дневник обо всем виденном в течение дня.

Помимо экскурсий за птицами, Николай Михайлович охотился и за зверями и успешнее всего, из крупных, за медведями, при чем, однажды столкнулся с таким гигантом, который своими размерами превосходил всех виденных и добытых кем-либо в Восточной Сибири. «Будучи пробит первою пулею, пишет [150] Пржевальский, на расстоянии сорока шагов, в грудь на вылет, и ободренный вероятно еще тем, что я был один, этот медведь с ревом бросился на меня. По счастью в штуцере оставался заряженным другой ствол и, быстро вскинув к влечу свое ружье, я решился подпустить чудовище как можно ближе, так как здесь уже стал вопрос: быть или не быть. Конечно, это было дело нескольких мгновений, но эти мгновенья не изгладятся из моей памяти целую жизнь, и через много лет все так же ясно, как в ту минуту, я буду помнить эту оскаленную пасть, кровавого цвета язык и громадные зубы... Когда медведь приблизился на расстояние четырех шагов, я спустил курок, и разъяренный зверь, с простреленным черепом, словно сноп, рухнулся на землю...»

После сибирских тундр и озер, Николай Михайлович особенно восхищался величием Японского моря. «Присядешь, бывало, говорит он, на вершине утеса, заглядишься на синеющую даль моря и сколько различных мыслей зароится в голове! Воображению рисуются далекие страны, с иными людьми и с иною природою, те страны, где царствует вечная весна, и где волны того же самого океана омывают берега, окаймленные пальмовыми лесами. Казалось, так бы и полетел туда стрелою, посмотреть на все эти чудеса, на этот храм природы, полный жизни и гармонии...

«Погрузите затем мысль в туманную глубину прошедших веков, и океан является перед нею еще в большем величии. Ведь он существовал и тогда, когда ни одна растительная или животная форма не появлялась на нашей планете, когда и самой суши еще было немного! На его глазах и, вероятно, в его же недрах, возникло первое органическое существо! Он питал его своею влагою, убаюкивал своими волнами! Он давнишний старожил земли; он лучше всякого геолога знает ее историю, и разве только немногие горные породы старее маститого океана!..»

В январе 1870 года Н. М. Пржевальский прибыл в Петербург, а в марте сделал сообщение в географическом обществе, охарактеризовав строение Уссурийского края и его климат, флору, фауну и, наконец, его инородческое население.

Окончив затем описание «путешествия в Уссурийский край», Николай Михайлович обратился в совет географического общества с просьбою исходатайствовать ему разрешение отправиться в северные окраины Китая и преимущественно в мало известные страны верхнего течения Желтой реки в земли ордосов и Куку-нор.

Предложение Пржевальского было принято с большим [151] сочувствием, и вице-председатель географического общества граф Литке с своим преемником П. П. Семеновым помогли осуществлению экспедиции.

«В начале ноября 1870 года, пишет Пржевальский, прокатив на почтовых через Сибирь, я и мой молодой спутник Михаил Александрович Пыльцов, прибыли в Кяхту, откуда должно было начаться наше путешествие по Монголии и сопредельным ей странам внутренней Азии». В январе же 1871 года путешественники совершают переход на верблюдах поперек монотонной монгольской пустыни. «Вообще Гоби, говорит Николай Михайлович, своим однообразием производит на путешественника тяжелое, подавляющее впечатление. По целым неделям сряду перед глазами являются одни и те же образы-то неоглядные равнины, отливающиеся желтоватым цветом высохшей травы, то черноватые изборожденные скалы, то пологие холмы, на вершине которых иногда рисуется силуэт быстроногого дзерена. Мерно шагают тяжело навьюченные верблюды, идут десятки, сотни верст, но степь не изменяет своего характера, а остается, по-прежнему, угрюмой и неприветливой...»

Познакомившись с Пекином, с членами русского посольства, заручившись китайским паспортом, Н. М. Пржевальский стремится в самые дикие, неисследованные уголки. «Возьмите карту, писал он одному из друзей, и там, где на ней едва черкнуто штрихами возле города Нин-ся, там высится громадный Алашаньский хребет». В этих горах Николай Михайлович проводит с экспедицией несколько недель и как истый натуралист целыми днями охотится с ружьем за плечами. «Взобравшись на высокую вершину, говорит Пржевальский, с которой открывается далекий горизонт на все стороны, чувствуешь себя свободнее и по целому часу любуешься панорамою, которая расстилается под ногами. Громадные, отвесные скалы, запирающие мрачные ущелья или увенчивающие собою вершины гор, также имеют много прелести в своей оригинальной дикости. Я часто останавливался в таких местах, садился на камень и прислушивался к окружающей меня тишине. Она не нарушалась здесь ни говором людских речей, ни суматохою обыденной жизни. Лишь изредка, — воркованье каменного голубя и пискливый крик клушицы... проползет по отвесной стене краснокрылый стенолаз, или, наконец, высоко из-под облаков, с шумом спустится к своему гнезду гриф, а затем, по-прежнему, кругом все станет тихо и спокойно... А там внизу, на востоке, узкою лентою блестит река, и словно алмазы сверкают многочисленные озера; к западу — широкою полосою [152] уходят из глаз сыпучие пески пустыни, на желтом фоне которых, подобно островам, пестреют зеленеющие оазисы глинистой почвы. Такая панорама очаровательна! Она доставляет истинное наслаждение, мирит со всем окружающим и увлекает в мир поэтический, чистый и бесстрастный» (Монголия я страна тангутов, т. I, 120.).

Крайняя ограниченность материальных средств экспедиции и районный паспорт китайского правительства вынуждали нашего путешественника возвратиться в Пекин и потерять через это не мало времени.

«С глубоким сокрушенным сердцем, говорил Николай Михайлович, я должен был на этот раз повернуть назад в Пекин. Тяжелое чувство скорби понятно лишь человеку, подошедшему к порогу своих стремлений и не имеющему возможности переступить его... Пекинская жизнь — это точь-в-точь — Николаевская на Амуре. Разница лить та, что вместо водки пьют шампанское, так как все чиновники получают огромное содержание. Я без отвращения не могу вспомнить об этом городе, в котором и теперь привелось прожить целый месяц. Дай Бог, чтобы это было в последний раз во всей моей жизни».

Следует, однако, заметить, что Н. М. Пржевальский, в свое путешествие в Уссурийском крае, при зимних пребываниях в Николаевске или Владивостоке, вел большую игру в карты, при том играл хорошо и счастливо, но товарищей никогда не допускал в свою партию, а обыкновенно играл с местными купцами и морскими офицерами. Коммерческая игра, которая иногда устраивалась у Николая Михайловича на квартире, весьма часто переходила в азартную. Хозяин дома всегда понтировал и играл смело и ставил на карту по 200 и по 300 рублей. «Играл он, говорит М. П. Степанов, чрезвычайно счастливо и почти не знал проигрыша; при выигрыше тысячи рублей всегда прекращал игру, и никогда не имел при себе более пятисот рублей». Деньги хранились у М. П. Степанова, которому было настрого запрещено выдавать их во время игры, несмотря ни на какие просьбы; — запрещение строго исполнялось.

— Я играю, говорил Пржевальский — для того, чтобы выиграть себе независимость, и действительно достиг своей цели.

Впоследствии, уезжая из Николаевска, он бросил свои карты в Амур.

— С Амуром, сказал он при этом, прощайте и амурские привычки.

Таким образом, выигранный капитал, около пятнадцати [153] тысяч рублей, как нельзя более кстати пригодился на первое центрально-азиатское путешествие. И на этот раз Николай Михайлович позаимствовал из собственного фонда на снаряжение новой экскурсии в восточный Нань-Шань и далее через Куку-Нор в Тибет, так как казенных трех-четырех тысяч рублей, с натяжкой полученных в Пекине, хватило лишь на осуществление первоначальных монгольских планов экспедиции. Личный состав экспедиции значительно изменился. Вместо двух казаков, оказавшихся ненадежными и тосковавшими по родине, были присланы из Урги два новых, прекрасных и усердных — Чебаев и Иринчинов. Вскоре Николай Михайлович сблизился с ними самою тесною дружбою и обходился как с родными братьями, делившими вместе труды и опасности, горе и радости.

Прекрасным обновленным караваном Пржевальский, по оставлении Пекина и Алашаня, вступил в Гань-су. Богатая природа восточного Нань-Шаня действовала на душу впечатлительного путешественника самым благотворным образом: в общении с природой он радовался как ребенок. Голубая окраска прозрачного неба, дикие скалы, девственные леса Гань-су ласкали его взор постоянно, в особенности при стоянке в окрестности горы Сади-Саруксум, считавшейся самою высшею точкою одного из Тэтунгских хребтов, куда взобрался Николай Михайлович пешком, и откуда открылась чудная панорама.

«Я первый раз в жизни, говорит он, находился на подобной высоте, впервые видел под своими ногами гигантские горы, то изборожденные дикими скалами, то оттененные мягкою зеленью лесов, по которым блестящими лентами извивались горные ручьи. Сила впечатления была так велика, что я долго не мог оторваться от чудного зрелища, долго стоял, словно очарованный, и сохранил в памяти этот день, как один из счастливейших в целой жизни...

«Но, торопясь сборами в палатке, я позабыл взять с собою зажигательных спичек и никак не мог добыть огня выстрелами из штуцера, так что должен был отложить свое измерение до другого раза. Через день я опять взошел на Сади-Саруксум, на этот раз уже со всеми принадлежностями кипения. «Ну, гора, сейчас твоя тайна будет открыта», сказал я, устроив свой кипятильник — и через несколько минут знал, что Сади-Саруксум вздымается на 13.600 футов над уровнем моря. Однако, такая высота еще не захватывает здесь снеговой линии, и я видел маленькие кусочки льдистого снега лишь под скалами, в местах, укрытых от солнечных лучей». [154]

Между тем провинция Гань-су, в которой находились путешественники, была объята мятежным движением дунган. Разбойничьи партии бродили по всей стране, несмотря на то, что большая часть городов была занята китайскими войсками. Следы дунганского истребления встречались на каждом шагу. Деревни, попадавшиеся очень часто, все были разорены, везде валялись человеческие скелеты и нигде не было видно ни одной живой души.

Смелость Пржевальского и полное игнорирование им разбойников скоро расположили к нему местных обитателей, в особенности же проходящий в тихомолку монгольский караван, с которым Николаю Михайловичу удалось направиться в желаемом направлении — к Тибету... «Мы шли, говорит Н. М. Пржевальский, тою самою тибетскою дорогою, по которой в течение одиннадцати лет не осмелился пройти ни один караван богомольцев, собирающихся обыкновенно сотнями для подобного путешествия. Нас четырех разбойники боялись больше, чем всех китайских войск в совокупности и избегали встречи. Во время стоянки у Чойбзэна все было покойно, но лишь только мы откочевали в горы, как опять появились дунгане, и разбои начались по-прежнему».

Вскоре затем одна из заветных целей экспедиции была достигнута! То, о чем недавно еще мечталось, теперь превратилось уже в осуществленный факт! Правда, такой успех был добыт ценою многих испытаний, но тем обаятельнее чувствовался восторг у наших путешественников, перед счастливыми взорами которых открывался величественный бассейн Куку-нора, ласкавший слух гулом темно-голубых волн...

По мере того как экспедиция подвигалась вглубь Центральной Азии, стоустная молва опережала ее с рассказами о необыкновенных людях. Туземцы говорили, что это полу-боги, не боящиеся разбойников дунган, что они заговорены от пуль, вооружены небывалыми ружьями и, в случае нападения, по повелению главного, является тысяча невидимых людей и сражаются за него. Вера в Пржевальского была огромная. От желающих предсказаний не было отбоя. К Николаю Михайловичу приходили узнавать не только о судьбе дальнейшей жизни, но также о пропавшей скотине, потерянной трубке и т. п.; один тангутский князек серьезно добивался узнать средство, через которое можно заставить его бесплодную жену иметь хоть несколько детей...

За Цайдамом, путешественники поднялись на тибетское нагорье, где их вскоре застигли суровые морозы. «Глубокая зима, пишет Николаи Михайлович, с сильными морозами и бурями, полное лишение всего, даже самого необходимого, наконец, различные [155] другие трудности — все это день в день изнуряло наши силы. Жизнь наша была, в полном смысле, борьба за существование, и только сознание научной важности предпринятого дела давало нам энергию и силы для успешного выполнения своей задачи».

В трескучие морозы и леденящие ветры сидеть на лошади бывало невозможно, а идти пешком, да еще с оружием, очень трудно при том разреженном воздухе, который был в нагорье: «малейший подъем кажется очень трудным, чувствуется одышка, сердце бьется очень сильно, руки и ноги трясутся, по временам начинается головокружение и рвота». К этому надо прибавить, что путешественники не мылись и не переменяли белье: одну и ту же рубашку они носили дней по двадцати-тридцати и более, потому что вымыть ее было и негде, и некому. Предшествовавшее странствование совершенно уничтожило одежду — она была покрыта заплатами, а к изношенным голенищам сапог подшивали куски шкур разных животных, и в таких ботинках щеголяли наши путешественники в самые сильные морозы.

Весною, 1873 года, экспедиция отправилась через Цайдам обратно в Гань-су. Часть лета путешественники провели в знакомом хребте Алашаньском, где в одно прекрасное время чуть не лишились всех своих научных сокровищ от неожиданного горного потока. «Глухой шум, говорит Николай Михайлович, еще издали возвестил нам приближение этого потока, масса которого увеличивалась с каждою минутою. Мигом глубокое дно нашего ущелья было полно воды, мутной, как кофе, и стремившейся по крутому скату с невообразимою быстротою. Огромные камни и целые груды меньших обломков неслись потоком, который с такою силою бил в боковые скалы, что земля дрожала, как бы от вулканических ударов. Среди страшного рева воды слышно было, как сталкивались между собою и ударялись в боковые ограды огромные каменные глыбы. Из менее твердых берегов и с верхних частей ущелья вода тащила целые тучи мелких камней и громадными массами бросала их то на одну, то на другую сторону своего ложа. Лес, росший по ущелью, исчез — все деревья были вырваны с корнем, переломаны и перетерты на мелкие кусочки... Еще минута, еще лишний фут прибылой воды — наши коллекции, труды всей экспедиции погибли бы безвозвратно... Спасти их нечего было и думать при таком быстром появлении воды; впору было только самим убраться на ближайшие скалы. Беда была так неожиданна, так близка и так велика, что на меня нашел какой-то столбняк: я не хотел верить своим глазам и, будучи лицом к лицу с страшным [156] несчастием, еще сомневался в его действительной возможности... Но счастие и теперь выручило нас. Впереди нашей палатки находился небольшой обрыв, на который волны начали бросать камни и вскоре нанесли их такую груду, что она удержала дальнейший напор воды. И мы были спасены».

Теперь оставался последний период путешествия. Истомленные физически, наши путешественники делали усиленные переходы по пустыне Гоби, в песках которой чуть не погибли от зноя и безводия...

Особенно памятно было в этом отношении 19-е июня. Выступив от озера Далай-дабасу, путешественники направились по дороге к хребту Хан-ула. По словам проводников, предстоял переход верст в 25, на протяжении которых были два колодца в расстоянии восьми верст друг от друга. Первый колодец был действительно найден в указанном месте, и путешественники, напившись сами и напоив животных, двинулись далее в полной уверенности встретить скоро и второй колодец. Уверенность была так велика, что один из казаков предложил вылить из ведер запасную воду, чтобы не возить ее даром, но Николай Михайлович запретил это делать, словно предчувствуя, что она будет спасением в пустыне.

Не было еще семи часов утра, а жара становилась невыносимою. Прошли более десяти верст, а колодца не встретили. Монгол объявил, что по всей вероятности путешественники приняли несколько в сторону и сбились с пути, он отправился на песочный холм досмотреть на окружающую местность и минут через двадцать стал звать к себе. Караван повернул по указанному направлению и узнал от проводника, что до колодца не более пяти верст и надо идти напрямик. Прошли гораздо более пяти верст, а колодца нет. Почва накалилась страшно, сухость воздуха была невообразимая. Запас воды истощился и оставалось на всех не более полуведра.

— Далеко ли до воды? спрашивали проводника.

— Очень близко, отвечал он, за горкою.

Прошли верст десять, а воды нет. Видя безвыходность положения, Пржевальский отправил вперед Пыльцова и монгола, чтобы они взяли воды из колодца и ехали им навстречу. Проехав около пяти верст, Пыльцов все-таки не нашел колодца и вернулся назад. Заметив возвращение посланных, Николай Михайлович думал, что вода найдена, но, к сожалению, узнал, что до колодца еще далеко.

«В первое мгновение, записал он в своем дневнике, я хотел застрелить проводника, так как он был главною [157] причиною всех наших бед, но потом раздумал, что этим дело не поправится, а еще ухудшится, так как без него мы наверное не найдем колодца — и отколотил его (монгола) изо всей силы... Положение наше было действительно страшное: воды оставалось в это время не более нескольких стаканов. Мы брали в рот по одному глотку, чтобы хотя немного промочить совсем почти засохший язык. Все тел о наше горело, как в огне, голова кружилась чуть не до обморока. Еще час такого положения, и мы бы погибли. Я ухватился за последнее средство: приказал одному казаку, взяв кастрюлю и чайник, вместе с монголом скакать во весь опор к колодцу за водою. Если же там воды не окажется, или проводник вздумает бежать, то я велел казаку убить его. Скоро в пыли скрылись из глаз посланные за водою, и мы брели по их следу шаг за шагом, в томительном ожидании решения нашей участи. Наконец, минут через двадцать показался казак, скачущий назад во весь опор, но что он вез нам? весть ли о спасении, или о гибели? Пришпорив своих лошадей, которые едва уже могли двигаться, мы поехали к нему навстречу, и с радостью, доступною только человеку, бывшему на волос от смерти и теперь спасенному, услыхали, что колодец действительно есть и получили свежей воды. Напившись и помочив немного голову, мы поехали в указанном направлении и скоро достигли колодца. Дело это было уже в два часа пополудни, так что по страшной жаре мы шли девять часов сряду и сделали 34 версты».

Наученные горьким опытом и желая избегнуть жары, путешественники вставали очень рано, до рассвета, но вьючение верблюдов отнимало много времени и выходить приходилось все-таки с восходом солнца. Урга словно земля обетованная манила к себе сильнее и сильнее. Отсчитывались не только дни, но и часы, когда наступит конец путешествию.

«Жаль только, пишет Пржевальский, что скоро идти нельзя: устали мы сильно, да при том, несмотря на конец августа, еще стояли день в день жары. Нужно видеть, в каком теперь виде наше одеяние. Сапог нет, а вместо их разорванные унты; сюртук и штаны все в дырах и заплатах, фуражки походят на старую выброшенную тряпку, рубашки все поизорвались: осталось всего три полугнилых, из которых каждая не выносит более недели. Каждый день мы отрываем от своих рубашек по отвалившемуся куску и носим их (рубашки) донельзя, часто даже без рукавов».

В таком виде и с огромными лишениями караван достиг своего рода обетованной земли — долины реки Толы, громко и [158] приятно струившей свои прозрачные воды по галечному руслу. Монотонная тишина пустыни сменилась кипучей жизнью крупного молитвенного буддийского центра. Всюду сновали пешие и конные компании пестро-одетых монголов или китайцев. День пятого сентября (1878 года) был одним из счастливейших дней путешественников, — они попали в родную среду, в родное, русское консульство.

«Не берусь описать, говорит Николай Михайлович, впечатление той минуты, когда мы впервые услышали родную речь, увидели родные лица и попали в европейскую обстановку. Нам, совершенно уже отвыкшим от европейской жизни, сначала все казалось странным, начиная от вилки и тарелки, до мебели, зеркал и проч. Но уже на другой день нам казалось, что мы как будто неделю жили среди всего этого. Прошедшая экспедиция и все ее невзгоды казались теперь каким-то страшным сном. Сумма новых впечатлений была так велика и так сильно действовала на нас, что мы в этот день очень мало ели и почти не спали целую ночь. Помывшись на другой день в бане, в которой не были почти два года, мы до того ослабели, что едва держались на ногах. Только дня через два мы начали приходить в себя и есть с волчьим аппетитом».

«Путешествие наше кончилось! Его успех превзошел даже те надежды, которые мы имели, переступая в первый раз границу Монголии... Будучи нищими, относительно материальных средств, мы только рядом постоянных удач обеспечивали успех своего дела. Много раз оно висело на волоске, но счастливая судьба выручала нас и дала возможность совершить посильное исследование наименее известных и наиболее недоступных стран Внутренней Азии».

Действительно, результаты, добытые экспедициею, были громадны. В течение почти трех лет она прошла 11.100 верст, причем 5.800 верст были сняты глазомерно буссолью. Эта съемка доставила материалы для карты, которая обнимает обширное неисследованное пространство в центральной Азии до верховьев Голубой реки и дает впервые ясное понятие о гидрографической системе Куку-норской области. Исследования Пржевальского указали, на основании положительных данных, на те размеры, до которых достигают высоты тибетского нагорья над уровнем моря. Независимо от этого, неутомимым путешественником было сделано в девяти пунктах определение магнитного склонения и в семи — горизонтального напряжения земного магнетизма. Ежедневно, четыре раза производились метеорологические наблюдения, наблюдалась температура почвы и воды, измерялись сухость воздуха и абсолютные высоты [159] местности; производились изыскания этнографические. Естественные коллекции поражали своим богатством и разнообразием образцов.

И вся экспедиция за три года обошлась от 13 до 19 тысяч рублей, следовательно приходилось только по пяти тысяч рублей на год звонкою монетою. «Это так мало, писал Пржевальский, одному из друзей, что я удивляюсь, как еще могли мы пройти так далеко, с такими ничтожными средствами. Если бы это было дешево и легко, то почему же до сих пор ни один ученый путешественник не был в странах, нами исследованных? Конечно, мне нечего, хвастаться перед вами своими подвигами, но я скажу откровенно, что наше путешествие достигло таких результатов, каких я сам не ожидал

При этом необходимо пояснить, что Пржевальский ходил по стране, охваченной восстанием, только с четырьмя спутниками, что они жили среди разбойников и подвергали ежеминутно жизнь свою опасности; что они смело проникли туда, куда не решался проникнуть ни один из европейских путешественников, искрестивших почти все провинции Китая со времени Тянь-цзинских трактатов 1858 года, впервые открывших эту страну любознательности путешественников. В 1864 году геолог путешественник Помпелли задумал смелую поездку из Пекина в самый центр Азии, но, не достигнув до Желтой реки, отказался от своего намерения, опасаясь подвергнуть жизнь свою опасности. Барон Рихтгофен, посвятивший много лет на изучение Китая, пытался проникнуть в провинцию Гань-су, но опасаясь восстания отказался от посещения страны, лежащей на запад от Желтой реки. «Один Пржевальский, говорит Н. Ф. Дубровин, отважно и настойчиво шел туда, куда вела его наука и слава России».

Столица нетерпеливо ждала путешественника и встретила его с его достойным сотрудником, с распростертыми объятиями... Пржевальский был героем дня и создал вокруг себя повышенную географическую атмосферу. Имя Пржевальского, словно сказочного героя, проникало во все уголки.

Познакомив общество с результатами путешествия и обеспечив издание своей книги, Пржевальский, весною, уехал из Петербурга в свое имение Отрадное. Там он ходил на охоту и восхищался деревенскою обстановкою. «Природа становится великолепно хороша, писал он одному своему приятелю, лес распустился, все начинает цвести; соловьев поет множество, словом, я опять в любимой обстановке, которая сразу благодетельно подействовала на мое здоровье. Петербургские кашли и головные боли сняты как рукою...»

П. Козлов.

Текст воспроизведен по изданию: Николай Михайлович Пржевальский // Русская старина, № 1. 1912

© текст - Козлов П. К. 1912
© сетевая версия - Thietmar. 2017
© OCR - Иванов А. 2019
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русская старина. 1912