ДЖИФФОРД ПАЛЬГРЭВ

ПУТЕШЕСТВИЕ ПО СРЕДНЕЙ И ВОСТОЧНОЙ АРАВИИ

ГЛАВА IV.

Жизнь в Хайеле.

Ueberall regt sich Bildung und Streben,
Alles will sich mit Farben beleben,
Doch an Blumen fehlt’s in Revier,
Sie nimmt geputzte Menschen dafur.
Kehre dich um von diesen Hohen
Nach der Stadt zuruck zu sehen.

Goethe.

Частная аудиенция у Телала. — Его подозрения. — Наша квартира. — Мы начинаем лечить. — План жизни и действий. — Наша ежедневная жизнь. — Прогулка за город; вид окрестностей Хайеля. — Рынок рано утром. — Посетители и пациенты. — Оджейль и его брат. — Абд-эль-Махсин и три сына Телала. — Мохаммед-эль-Кади. — Поселянин из Могаха. — Догейм. — Казимские поселенцы. — Рынок около полудня. — Внутренняя часть Хайеля. — Дом и семейство Догейма. — Лечение лихорадки. — Прогулка по городу. — Мираж. — Молитвы Агра и проповедь. — Чистота выговора в Хайеле. — Телал в мечети. — Его послеполуденные аудиенции. — Эмир Рошейд. — Дом и семейство Дохея. — Литературные собрании в саду. — Вечера в Хайеле. — Новый оборот событий. — Третье свидание с Телалом. — Пионерский паспорт. — Письмо о нас Обейда к Абд-Аллаху в Риадде. — Причины выезда из Хайеля. — Наши проводники в Казим. — Прощальные визиты Абд-эль-Махсина, Замиля и других. — Взаимные сожаления. — Мы оставляем Хайель.

Освободившись от смешанной толпы, Телал приостанавливается на минуту, поджидая нашего приближения. Происходит обмен простых обычных приветствий. Затем я представляю ему наш единственный пригодный вид — лоскуток бумаги, исписанный рукою Хамуда из Джоуфа. Телал развертывает его и передает Замилу, умеющему читать лучше своего господина. Потом, [105] откладывая в сторону свою обычную важность, Телал с добродушной улыбкой берет меня за руку своею правою, а товарища моего левою рукой, и идет с нами таким образом через двор мимо мечети и через рынок, между тем как его свита образует движущуюся стену позади и по сторонам.

Телал был вполне убежден, что мы сирийцы, какими и казались действительно, но воображал, — в чем и не ошибался, — что у нас на уме другие цели, кроме врачебной практики. Будучи прав в этом отношении, он, однакоже, был менее счастлив в истолковании нашей загадки. Он вообразил, что наша действительная цель состоит в покупке лошадей для какого нибудь правительства, которого мы должны быть агентами, — догадка, не лишенная благовидного основания. Телал, кажется, не имел ни малейшего сомнения на этот счет и уже решился обойдтись с нами хорошо в этой торговой сделке и доставить нам выгодную покупку, как это оказалось в скором времени.

И так он начать ряд вопросов и переспросов, в шутливом тоне, но так, что по самому направлению его допрашиваний мы могли понять, чем он считать нас на самом деле. Не отступая от своего прежнего решения, мы крепко держались за медицину, говорили о нуждающейся семье, о надеждах на хороший успех под его высоким покровительством и многое в этом роде. Но одурачить Телята было не так легко, и он держался своего первоначального мнения. Между тем мы шли по улице, в сопровождении зевак, глазевших на нас и на короля, и, наконец, подошли к внешней двери большого дома у дальнего конца сука; т. е. рынка. Дом этот принадлежал Хасану, купцу из Мешид-Али.

Трое из свиты стали в виде стражи возле уличной двери с саблями в руках. Прочие вместе с Телалом и с нами вошли в дверь; мы прошли через двор, где остальные вооруженные люди заняли позицию, между тем как мы вступили в кхава. Эта комната была не велика, но хорошо меблирована и устлана коврами. Здесь Телал дружески усадил нас возле себя на главком месте, брат его Мохаммед и пятеро или шестеро других тоже были допущены и разместились по степеням значительности своего звания, между тем Хасан, как хозяин дома, ухаживал за гостями.

Принесен быль кофе, закурены были трубки. Между тем Эбн-Рашид возобновил свой допрос, искусно вставляя мимолетные посторонние замечания то о правительстве Сирии, то о [106] правительстве Египта, то о бедуинах к северу от Джоуфа, то о хеджазских племенах на берегах Евфрата, стараясь таким образом уяснить себе откуда и с какою именно целию мы прибыли в Хайель. Затем он стал расспрашивать нас о медицине, может быть, для того, чтобы узнать имеем ли мы настоящий тон людей, принадлежащих к врачебной профессии, далее — о лошадях. Относительно их мы выказали невежество неестественное и весьма неизвинительное в англичанине; но я надеюсь вознаградить за него моих читателей впоследствии. Все попытки Телала оказались напрасными, и его тонкая догадливость способствовала только к тому, чтобы завести его еще дальше от настоящего пути, чем он был в начале. Он почувствовал это и решился предоставить дела их собственному течению и ждать результата от времени. И так он окончил уверением в своем доверии и покровительстве, предлагая нам квартиру во дворце. Но мы отклонили это предложение, желая изучить страну, как она есть, а не посредством придворной атмосферы, и просили отвести нем помещение как можно ближе к базару. Он обещал, хотя очевидно был удивлен нашими независимыми привычками.

Были принесены превосходные очищенные и разрезанные арбузы и персики, едва созревшие, так как сезон их только что начинался, и мы все приняли участие в этом угощении. Оно служило сигналом к прощанию; Телал возобновил свои изъявления благосклонности и покровительства, и мы, наконец, были отведены на свою квартиру одним из стражей Телала.

Теперь Сейф отправился искать для нас постоянного помещения, и до наступления вечера ему удалось найти квартиру в улице, упирающейся прямыми углами в рынок, и в неслишком далеком расстоянии от дворца. Дом состоял из двух комнат, отделенных одна от другой двором без крыши, которого калитка выходила на дорогу; плоская крыша над комнатами была окружена очень высоким парапетом, представляя таким образом превосходное место для сна в летнее время. Дом этот был занят одним из дворцовых служителей Коссейн-эль-Мисри, который, по просьбе Сейфа, очистил его для нас и перебрался на другую квартиру, по соседству. Мы осмотрели свое помещение и нашли его довольно удобным; каждая комната имела около шестнадцати футов длины и восемь или девять ширины при соответствующей высоте; одна из них могла служить кладовою и кухней, а другая жильем. Эго было самое жаркое летнее время, [107] и спальня была бы излишеством; крыша и открытый воздух были лучше во всех отношениях; притом мы не боялись воров, потому что стены двора имели шестнадцать или более футов вышины. Каждая дверь имела замок, ключи были железные, и в этом отношении Хайель имел преимущество перед всеми арабскими городами, которые мне удалось посетить, где ключи были везде деревянные и потому очень подверженные ломке и порче.

К ночи мы перенесли все наши вещи в свое новое жилище и простились с Сейфом, который, приятно улыбаясь, сказал нам, что во всякое время, как только мы захотим закусить во дворце, мы найдем там готовую пищу, и что наша настоящая квартира вполне отнесена на счет короля, что мы должны считать себя его гостями, как бы долго мы ни пробыли в Хайеле. Мы просили его передать Телалу нашу благодарность, и, как только устроились «дома», заперли дверь и сделали разные приготовления, результат которых окажется на другой день.

В следующее утро, 19 июля, спустя около часа после восхода солнца, городские праздношатающиеся, которых здесь много, имели в нас и в нашем жилище новый центр любопытства и притяжения. Этого-то нам и хотелось. Поэтому наша внешняя дверь была нарочно отворена, и зрелище, находившееся внутри, было открыто для очарованных зрителей.

Вокруг стен двора, под тенью, мы разложили куски ковра, пустые вьюки и т. п. для удобства тех, которые пришли бы посетить великого доктора или посоветоваться с ним. Прошу извинения у медицинского факультета в том, что я воспользовался не принадлежащим мне титулом. Внутренняя комната на левой стороне двора была прилично устлана коврами, и там я сидел на корточках, имея перед собою весы, медную ступку, стеклянную ступку и пятьдесят или шестьдесят коробочек с лекарственными снадобьями и небольшой ряд бутылочек возле них. Две арабские медицинские книги, находившиеся у меня под рукою, вполне заменяли диплом: из английских и французских руководств я имел только два, и они были спрятаны под подушкой, сзади, для тайных справок, в случае необходимости. Мой товарищ, употреблявший все усилия для того, чтобы походить на слугу доктора, сидел на дворе около двери; его обязанностью было спрашивать посетителей, что им нужно, и впускать их поодиночке в святилище врачебного назидания. В противуположной комнате, на правой стороне двора — котел, куча дров, две или [108] три дыни, хлеб, финики и т. д. обещали нечто лучшее, чем слабительные и рвотные на левой. Мы, разумеется, надели свое лучшее праздничное платье, т. е. чистые рубашки, более приличный головной убор и верхний кафтан или комбаз; здесь его называют забун; в Англии его назвали бы шлафроком из материи с цветами. Таков был наш внешний вид при открытии наших действий в Хайеле, когда мы ожидали пациентов.

Нам пришлось ждать недолго. Двор скоро наполнился посетителями; некоторые из них пришли из дворца, другие из города. Один имел больного родственника и просил нас навестить и посмотреть его, другой сам был чем-то болен, третий пришел просто из вежливости или из любопытства, — короче, тут были люди всех сословий и возрастов, но большею частию сообщительные и ласковые, так что мы могли уже предчувствовать что очень скоро познакомимся с городом и со всем, что в нем есть.

Свойство наших занятий требовало известной ежедневной рутины, хотя часто она приятно разнообразилась случайными событиями. Может, быть, листок, взятый на удачу из моего дневника, который я вел теперь регулярно, представит моим читателям довольно удовлетворительный обращик обыкновенного течения пашей жизни, а также нашего общества в Хайеле, и в то же самое время даст более ясное понятие о городе и народе, чем какое я мог сообщить до сих нор. Сверх того вызывать воспоминания о приятном времени, — каковым, говоря вообще, было наше пребывание в Талале, — есть удовольствие, и я надеюсь, что читатель не отнесется совершенно безучастно к моим чувствам.

Возьму 10 августа, о котором богатые заметки соединю в одно, наполнив пробелы. Я мог бы взять вместо десятого, 9 или 11 число, это было бы все равно; но заметки о первом из этих чисел, повиданному, написаны несколько компактнее, и по этой единственной причине я предпочитаю их.

И так 10 августа, около двух недель после того как мы поселились в Хайеле, когда, следовательно, мы вполне освоились с нашею жизнью в этом городе, Селим-Абу-Махмуд-эль-Эйс и Бэрэкат-эш-Штами, т. е. мой товарищ и я, встали не с кроватей, потому что их не было, а с ковров, разостланных на крыше, и пользуясь безмолвным часом первых слабых проблесков рассвета, когда звезды еще бодрствовали на небесах над спавшими жителями Шомера, — вышли из дому. Мы хотели сделать [109] без помехи прогулку при утренней прохладе, прежде чем взойдет солнце и люди выйдут на свою дневную работу. Мы заперли уличную дверь и затем пошли в полумраке по поперечной улице, ведущей к рынку, через который прошли затем до его самого дальнего, т. е. юго-западного конца, где большие створчатые ворота отделяют его от остальной части города. Подобные волнам городские собаки, которых лай и укушение делают прогулку но улицам ночью делом довольно опасным, теперь отходили в сторону, между тем как местами лежащий верблюд с вьюками на спине и возле него спящий погонщик ожидали открытия лавки, у двери которой они проводили ночь. Не смотря на ранний час, ворота рынка были уже отворены и сторож сидел в своем углублении. Оставив рынок, мы пошли по широкой улице, образуемой домами и садами, красиво перемешанными между собою, и наконец добрались до западной стены города или, лучше, до нового квартала, прибавленного Абд-Аллахом, где высокий портал между круглыми фланкирующими его башнями, вывел нас на открытую равнину, обвеваемую в этот час легким ветерком, изливавшим живительную прохладу. К западу, не более как в четырех или пяти милях расстояния, возвышалась зубчатая масса Джебел-Шомера, упиравшаяся в свинцово-синее небо своими черными фантастическими пиками, покрасневшими теперь от лучей рассвета. К северу эта же горная цепь загибается полукругом, пока не доходит до города и затем тянется далее на протяжении десяти или двенадцати дней пути, постепенно понижаясь по мере приближения к Мешид-Али. К югу мы видим маленькую отдельную группу скал, и вдали крайние хребты Джебел-Шомера или, по историческому имени его, Аджи, пересекаемые широкими ущельями, которые ведут в том же самом направлении к Джебел-Сольме. За нами лежит столица, дворец Телала с его овальною башней, дома, сады, стены и башни, чернеющие ши красноватых полосах рассвета, и за ними огромный пирамидальный пик, почти висящий над городом и соединенный более низкими скалами с главным горным хребтом к северу и к югу, с этими каменными ребрами, которые защищают сердце Джебел-Шомерского царства. На самой равнине, при сомнительном мерцании рассвета, мы можем различить только многие черноватые лоскуты, неправильно разбросанные на ее поверхности. Это сады и загородные дома Обейда и других вельмож, далее — села и деревни, каковы Кефар и Адва с их пальмовыми и [110] «айтелевыми» (Айтель — арабская лиственница.) рощами, слившиеся в сумраке в нераздельную темную массу. Одинокий путник на своем верблюде, стая шакалов удаляющихся в свои скалистые пещеры, и несколько темных шатров шомерских бедуинов, — таковы остальные подробности ландшафта. Далеко над южными холмами сияет Канопус, возвещая арабский новый год; полярная звезда к северу стоит низко над горными вершинами.

Мы идем по каменной равнине к югу, оставляем за собою длинную городскую стену и доходим до маленькой группы упомянутых уже скал. Мы взбираемся по скале до углубления в роде ниши, находящегося близ ее вершины, откуда, с высоты ста футов или более, можем обозревать все пространство равнины, и ожидаем восхождения солнца. Но прежде чем самые высокие утесы Шомера позолотились первыми лучами и длинные гигантские тени восточного хребта упали на равнину, мы видим группы поселян, которые, гоня перед собою ослов, нагруженных плодами и овощами, выходят, подобно небольшим кучкам муравьев, из горных ущелий вокруг и медленно приближаются к тропинкам, ведущим со всех сторон к столице. Всадники едут из города к садам, и длинная линия верблюдов на западной мединской дороге извивается но направлению к Хайелю. Мы ждем, притаясь в своей скалистой вышке, и наслаждаемся видом до тех пор, пока солнце поднимается и прохлада ночного воздуха начинает быстро превращаться в дневной зной. Время возвращаться в город Мы оставляем свой уединенный пост и спускаемся на равнину, где, держась тени западных укреплений, проходим через городские ворота и оттуда на рынок. Там все теперь наполнено жизнью и движением. Несколько лавок с рисом, мукой, пряностями и кофе, часто скрывающие в своих внутренних тайниках запасы запрещенного американского зелья, уже отворены; проходя мы кланяемся хозяевам их, и они отвечают нам вежливым и дружеским приветствием. На улицах происходит развьючивание верблюдов; стоящие возле бедуины, повидимому, далеки от того, чтобы чувствовать себя в городе как дома. Башмачник и кузнец, эти две человеческие опоры арабского ремесла, уже работают и вокруг них собралось несколько болтливых зрителей. На углу, где наша поперечная улица упирается в рынок, сидят три или четыре женщины из деревень, с грудами дынь, тыкв, [111] бадинджанов и других огородных продуктов, в ожидании продажи их. Мой товарищ вступает в торг с одною из этих деревенских нимф и приобретает дюжину бадинджанов и пару арбузов, каждый величиною больше человеческой головы, за цену, соответствующую двум пенсам на английскую монету (5 коп.). С этой покупкой мы возвращаемся домой, где запираем засовом внешнюю дверь, берем из плоской корзинки остатки нашего вчерашнего хайельского хлеба, похожего на лепешку, и наскоро утоляем свой голод этим хлебом и арбузом. Я говорю «наскоро», потому что хотя прошло только полчаса после восхода солнца, но неоднократные удары в нашу калитку возвещают о приходе пациентов и посетителей. Вставать рано здесь в моде, и этот обычай понятен там, где недостает искусственного освещения. Однакоже мы не вдруг отворяем двери нашим друзьям, да они и не обижаются промедлением, а остаются на месте, болтая друг с другом у двери, пока их не впустят, — так мало здесь ценится время. Наше питье составляет вода, за которою мы обращаемся к козьему бурдюку, наполненному из соседнего колодца Фатимой, дочерью нашего хозяина Хасана-эс-Мисри, и повешенного на стене в теневом углу двора. Не снимая бурдюка, мы развязываем его отверстие и наливаем оттуда воду в очень грубо сделанную, но прочную медную кружку городского изделия, и довольствуемся этим трезвым напитком. Не знаю почему мы до сих пор не начали еще сами варить свой кофе; в дальнейших своих путешествиях мы сделались лучшими хозяевами. Затем мы расстилаем ковры, и я сажусь на свое докторское седалище внутри комнаты, не забывая поставить перед собою весы и положить возле арабскую книгу, как торжественное свидетельство моей медицинской учености, между тем как Бэрэкат-эт-Штами отворяет дверь.

Входит молодой человек приличной наружности, одетый в черный кафтан, обыкновенное платье всех средних и высших классов в Средней Аравии; в руке он держит палку из сидра или лотоса. Сабля с серебряною рукояткой показывает в нем лицо довольно значительное, между тем как его длинные черные кудри, красивые черты и слегка оливковый цвет лица, в соединении с высоким ростом и непринужденною манерой, свидетельствуют, что он уроженец Джебель-Шомера и житель города Хайеля. Это Оджейль, старший сын большого семейства, и наследственный владелец удобного дома и сада своего недавно [112] умершего отца, в городском квартале, находящемся в расстоянии каких нибудь двадцати минут ходьбы от нашей квартиры. Он ведет за руку своего младшего брата, мальчика с скромным видом, белым цветом лица и хрупким сложением, почти слепого и, очевидно, больного. После предварительных церемоний представления Бэрэкату, он приближается в моему убежищу и, стоя вне комнаты, кланяется мне с величайшим почтением. Считая его желанным гостом, я принимаю его очень любезно, и он просит меня посмотреть что сделалось с его братом. Я исследую болезнь и нахожу, что она не превышает пределов моего искусства и, вероятно, не потребует ничего кроме очень простого способа лечения. На случай успеха его я заключаю торг. Оджейль соглашается на мои условия, и, повидимому, нельзя ожидать от него замедления в платеже. Арабы вообще очень не податливы в торге и щедры на обыкновенные дары; они готовы полдня торговаться о какой нибудь копейке и бросают по несколько рублей первому попавшемуся просителю. Но Оджейль был одним из лучших обращиков хайельского характера и племени Тэи, славившегося во все времена своею щедростью и глубоким чувством чести. Затем я даю пациенту лекарств, требуемых его болезнью, и он берет с видом безусловного и почти благоговейного доверия, которое хорошо воспитанные арабы обыкновенно оказывают своему врачу, считая его одаренным почти священным и сверхъестественным могуществом. Подобный взгляд столько же полезен для пациента, как и для врача, и, вероятно, он часто в большой степени способствует успеху лечения.

В остальное время моего пребывания в Хайеле Оджейль продолжал быть одним из моих лучших друзей, я готов почти сказать учеников: — наши взаимные посещения были часты и всегда приятны и радушны. Выздоровление его брата, последовавшее менее чем через две недели, утвердили его привязанность ко мне; равным образом я не имел причины жаловаться на скудость полученного от него вознаграждения.

Между тем двор наполнится посетителями. Я вижу возле своей двери умное и скромно улыбающееся лицо Абд-эль-Махсина, сидящего между двумя хорошенькими и хорошо одетыми мальчиками: это два сына Телала, Бедр и Бандер; их дядька, невольник из негров, в красивом кафтане и с саблей сидит несколько ниже. Далее я вижу двух горожан: один вооружен, возле другого лежит палка. Неуклюжий добродушный юноша с [113] бронзовым цветом лица, запачканное платье, которого показывает в нем ремесленника, разговаривает с другим, одежда которого имеет несколько другой покрой и сделана из более грубого материала, чем та, какую обыкновенно носят хайельские горожане; это, должно быть, поселянин из какой нибудь горной деревни. Два бедуина, оборванные и неуклюжие, приплелись сюда вместе с другими; между тем какой-то высокий смуглый юноша, в сабле с позолоченной рукояткой, имеющий в своей одежде шолк в большем количестве, чем какое мог бы одобрить вагабит, занял место против Абд-эль-Махсина и пытается вовлечь его в разговор. Но этот последний попросил Бэрэкэта дать ему для чтения одну из моих арабских книг и углубился в нее.

Оджейль простился со мною, и а, разумеется, очередь следующую предоставил Абд-эль-Махсину. Этот последний сообщает мне, что Телал прислал ко мне двух своих сыновей Бедра и Бандера, чтоб я посмотрел в каком положении находится их здоровье и не требует ли оно лечения. В сущности, это дипломатическая уловка со стороны Телала, который не хуже меня знает, что они совершенно здоровы, и что им ничего нс нужно. Но он желает выказать нам доверие и в то же время помочь нам установить нашу медицинскую репутацию в городе, потому что хотя он и не убежден в действительности нашего докторского титула, но понимает необходимость сохранить наружное приличие в глазах публики.

И так я подвергаю детей осмотру со всею серьезностью, какой требовала бы болезнь сердца или воспаление в мозгу, между тем как, по данному мною знаку, Бэрэкэт приготовляет в кухне питье из воды с корицей, которое, будучи приправлено сахаром, играющим роль лекарства, понравилось юным наследникам королевской власти и оказывается вполне пригодным для этой комедии; в это время Абд-эль-Махсин без устали разглагольствует перед зрителями об удивительном искусстве, с которым я разом открыл их болезни и нашел средства для их излечения, а мальчишки думают, что если это лекарство, то они сделают все возможное, чтобы хворать каждый день.

За тем Абд-эль-Махсин поручает их негру, который, впрочем, прежде чем вести их обратно во дворец, начинает рассказ о каком-то собственном недуге, по поводу которого я [114] даю медицинский совет, не условливаясь насчет платежа, потому что негр принадлежит к дворцу, где важно иметь как можно больше друзей, даже на заднем крыльце. Но Абд-эль-Махсин остается; он читает, толкует, приводит стихи, вдается в историю, говорит о новейших событиях, о философии природы, медицине и т. п.

Взглянем теперь на некоторых других наших пациентов. Воин с позолоченною рукояткою сабли, естественно, имеет особенное право на наше внимание. Это сын Рошейда, дяди Телала с материнской стороны. Его дворец стоит на другой стороне дороги, как раз против нашего дома, и теперь я не скажу о нем больше ничего, намереваясь сделать ему потом специальный визит и таким образом ближе познакомиться со всем этим семейством.

Затем обратим внимание на двух горожан, разговаривающих друг с другом. Хотя они были одеты просто и очень схожи между собою и ростом и чертами лица, однакоже во многом и отличались друг от друга. Один имел вид гражданский, а другой военный. Первый был ни более, ни менее, как Мохаммед-эль-Кадди, главный хайельский судья и вследствие этого очень важная личность в городе. Он имеет вид старичка без претензий и, вопреки пословице, приписывающей судьям важность, повидимому, любит пошутить. Он служит изрядным представителем того, что может быть названо умеренною партией, не разделяя ни вагабитского фанатизма, ни вражды к магометанству; он получает свои инструкции от двора и пользуется популярностью у всех партий, потому что не принадлежит ни к одной из них.

Он просит медицинского совета для себя, а еще более для своего сына, толстого, неуклюжего мальчугана с распухшею рукой, который пришел вместе с ним. Это тоже полезное знакомство: Мохаммед-эль-Кадди знает все городские скандалы и сплетни и охотно сообщает их. Мы часто бывали у него, и я видел в его доме много книг, частью рукописных, частью напечатанных в Египте, главным образом юридического и религиозного содержания. В числе этих последних находилось, например, собрание кхотбаров, т. е. проповедей на все пятницы в году. Мохаммед был большой говорун и имел обыкновенную у людей юридической профессии, хотя и не исключительно им принадлежащую, привычку обо всем высказываться [115] свободно. Он был нашею «ежедневной газетой» относительно придворных интриг, городских сплетен, ходивших в публике толков, домашних происшествий и проч. Представленное им таким образом изображение Хайеля и его жителей, как высшего, так и простого класса, было, говоря вообще, благоприятно. Может быть, это результат характера тех двух племен, из которых, с прибавкою других родственных фамилий, составилось, по сказанию арабских летописей, нынешнее население, именно племен Таи и Ваиль, и которые, но уверению молвы, составляют цвет арабской предприимчивости и благородства, приветливы во время мира, наиболее отважны на войне и наиболее честны из всех жителей Неджеда и Верхней Аравии. В последние столетия цивилизация городской жизни набросила приятный лоск на их более грубые качества, но эта цивилизация сама по себе слишком проста для того, чтобы сделать их искусственными и развращенными.

О сельских жителях окрестных деревень, каковы Могах, Дельгемиэ и пр., Мохаммед-эль-Кадди говорил обыкновенно с каким то полупрезрительным сожалением, подобно тому как парижанин говорит о жителях Нижней Бретани. Действительно, разница между этими грубыми мужиками и более утонченными жителями столицы не менее заметна, чем в Европе. В подтверждение своих слов я представлю одного из этих поселян, и пусть судят о нем читатели.

Это дюжий поселянин из Могаха, бедно одетый в рабочее платье; в последние полчаса он выводил разные узоры на полу своею толстою палкой из грушевого дерева, чтобы убить время в ожидании, когда я покончу с более важными пациентами. Затем он подвигается вперед, садится против двери и привлекает мое внимание словами: «Я хочу говорить, доктор». Я замечаю ему, что так как его толстое тело состоит не из стекла или другого какого нибудь прозрачного вещества, то он совершенно заслонил собою тот небольшой свет, которым я могу пользоваться. Он извиняется и на дюйм или на два отодвигается в сторону. Затем я спрашиваю, что у него болит, чувствуя некоторое любопытство услыхать его ответ, так как его геркулесовское сложение не совсем гармонирует с мыслью о недуге. Он отвечает: «Я говорю, что я весь составлен из болезни». Это заявление, подобно многим другим, кажется мне слишком неопределенным [116] для того, чтобы быть вполне верным, и я продолжаю свой допрос. «Болит у тебя голова?» — «Нет». (Я должен был угадать такой ответ; эти люди никогда не чувствуют того, что французы называют le mal des beaux esprits.) «Болит ли у тебя спина?» — «Нет». — «Руки?» — «Нет» — «Ноги?» — «Нет» — «Тело?» — «Нет». — «Но, заключаю я, если ты не чувствуешь боли ни в голове, ни в теле, ни в спине, ни в руках, ни в ногах, то каким образом можно назвать тебя больным?» — «Я весь болен», отвечает он, мужественно отстаивая свою первоначальную позицию. Дело в том, что он действительно чем-то нездоров, но не умеет определить свои ощущения. Поэтому я продолжаю свои вопросы, и наконец оказывается, что он страдает хроническим ревматизмом, и по дальнейшим исследованиям, произведенным со всем искусством, каким только я обладаю совокупно с Бэрэкэтом, я узнаю, что три или четыре месяца тому назад он имел припадок этой болезни в острой ее форме, сопровождаемый сильною лихорадкой, после чего он уже не оправлялся окончательно.

Этого, пожалуй, довольно для диагностики, но я желаю видеть, как он выпутается из более сложных вопросов; притом сидящие возле горожане, разделяя мое шутливое настроение, шепчут мне: «Еще спроси у него что-нибудь». И так я продолжаю. «Какая была причина твоей первой болезни?» «Я говорю, доктор, что причиною ее был Бог», отвечает пациент. «В этом нет сомнения», возражаю я «все вещи от Бога; но не было ли какой нибудь особенной, ближайшей причины?» — «Доктор, ее причина был Бог, а во вторых, я ел верблюжье мясо, когда мне было холодно», отвечает он. «Но не было ли еще чего нибудь?», спрашиваю я, довольствуясь только что данным мне ясным указанием. «Да еще я пил верблюжье молоко; но все это, как уже сказал, от Бога», отвечает пациент.

Я обдумываю болезнь и решаю в уме способ лечения. Затем является на сцену важный вопрос о плате, о которой следует сговориться заранее, обусловив ее успехом, без чего доктору не дается никакого вознаграждения не только в Хайеле, но и во всей Аравии. Я спрашиваю его, что он даст мне по выздоровлении. «Доктор, — отвечает он, — я дам тебе, — слышишь ли? — «я говорю, я дам тебе верблюда». — Но мне не нужен верблюд. — «Я говорю, вспомни о Боге», — настаивает он. Эта [117] фраза в переводе значит: «будь рассудителен». «Я дам тебе жирного верблюда; все знают моего верблюда; если хочешь, я представлю свидетелей». И между тем как я продолжаю отказываться от верблюда, он говорит о масле, мясе, финиках и т. п. эквивалентах.

Вот вам пациент и вместе плательщик. Однакоже, все оканчивается благополучно. Он ведет себя довольно благоразумно: с покорностью следует моим предписаниям, чувствует себя лучше и дает за мои труды восемнадцать пенсов (45 к.).

Так проходит два или три часа, в течение которых очередь доходит до каждого из остальных, уже упомянутых посетителей, приходят и уходят новые, и солнце приближается к своему зениту. Для краткости я разом перехожу к ремесленнику, который долго уже ждал своей очереди, с врожденным арабским терпением сидя в тени, и теперь с добродушною улыбкой просит меня идти в нему в дом, где его брат лежит больной в лихорадке. После короткого разговора, я поручаю Бэрэкэту остаться дома до моего возвращения и иду с своим просителем.

Небольшого роста, смуглый, крепко сложенный, с хитрым выражением в лице, похожим почти до поразительной степени на выражение испанского мальчика — нищего в известной картине Мурильо, Догейх (буквально: «черный») может служить недурным обращиком обширного разряда людей среди населения среднего Неджеда. Частью из желания увеличить свой достаток, частью из отвращения к вагабитскому пуританизму, его фамилия недавно переселилась из Казима в Хайель, где и основала свое постоянное местопребывание, но еще до сих пор сохраняет многие особые правы и обычаи своей родной страны. Эти иммиграции сделались в последнее время очень обыкновенными и много способствовали к увеличению численной и военной силы Джебел-Шомера и в процветанию его промышленности и торговли. Пусть читатели вспомнят Людовика XIV и проведут еще одну параллель между Аравией и Европой. Цивилизация Казима существует издавна, и жители этой области обладают преемственным искусством во всех родах ремесл и торговли, превышающих все, что можно найти среди организованных в новейшее время племен севера, между тем как воспоминания о прежней независимости, продолжительных войнах и победах сообщили характеру казимцев во всех их предприятиях [118] твердость и решимость, очень не похожие на лишенную выдержки, хотя и блистательную, храбрость севера, сложившуюся среди кратковременных набегов и бедуинских раздоров. Притом добродушный и общительный характер, свойственный арабам вообще, был поддерживаем у казимцев целыми столетиями городской жизни; он доходит иногда до оживленной веселости и дает им более решительный отпечаток непринужденности и светскости в их разговорах, чем тот, какой заметен вообще у жителей Шомера и принадлежащих к нему стран. Довольно естественно, что подобным людям большею частию удается получить свободный доступ и приобрести быстрый успех в чужой земле, хотя они после кратковременного пребывания в ней готовы воспользоваться первым благоприятным случаем для возвращения на родину, в страну, которую и природа и искусство сделали гораздо более привлекательною, чем каменистая местность Хайеля и суровые хребты Сульмы и Айи.

Догейм берет свой тонкий горный плащ и обвивает его вокруг себя складками, от которых скульптор мог бы придти в восторг, и я отправляюсь с ним. На пути он кивает и улыбается своим многочисленным знакомым или останавливается на минуту, чтобы обменяться несколькими словами со своими соотечественниками. Базар теперь весь наполнен народом: здесь горожане, жители деревень, бедуины, из которых одни сидят у дверей лавок и ведут торг с их хозяевами, находящимися внутри, другие собрались праздными группами, болтая о новостях, потому что здесь язык то же, что печатные газеты в Европе.

Группы навьючиваемых и развьючиваемых верблюдов заслонили тропинку; я смотрю направо и налево; в лавках я вижу одного купца, старательно сводящего счеты (не знаю, каким образом арабы старых времен могли быть хорошими математиками, так как в настоящее время простое сложение может поставить в тупик девятерых из десяти); другой, за неимением покупателей, занят чтением какой-то старой рукописи, заключающей в себе молитвы, или естественную историю, или географию, — и какую географию! Согласно ей дочти весь мир, за исключением Аравии, наполнен «людоедами и людьми, головы которых находятся под мышками». Коран здесь не в большом употреблении, но шииты из Мешид-Али имеют иногда в своем обладании какой нибудь иллюстрированный трактат о [119] воображаемых превосходствах Али или кого либо из его фамилии. У них очень возможно найти также какой-нибудь не принадлежащий к священному писанию или, вернее, не согласный с ним рассказ о любви между Иосифом и Зюлейкой, женою Пентефрия (таково было имя ее по арабскому преданию); или историю о слабостях Давида, в которой проступок этого монарха заключается не в том, как многие простодушно думают, что он отнял жену у своего ближнего, а что он прибавил еще одну жену к девяносто девяти, которых он, как полагают, имел уже законным образом, и тому подобные повествования.

Воины и негры в нарядных одеждах (негр всегда одевается щеголем, когда может), принадлежащие большею частию к дворцу, ходят теперь по своим делам, смешавшись с рыночною толпой; хорошо одетый аристократ сталкивается с плебеем на правах изумительной фамильярности; какой нибудь носильщик или ремесленник толкает его локтем; придворным должностным лицам оказывается почет без унижения достоинства в лицах его оказывающих. Сцена живая и деятельная: утренний воздух на улицах содержит в себе еще довольно прохлады для того, чтобы сделать сносными яркие лучи солнца; повсюду разлита атмосфера мира, безопасности и благоденствия, знакомая посетителям Внутренней Аравии, но не столь обыкновенная для путешествующих по Сирии и Анатолии. Прислушиваясь к окружающему вас говору, вы редко услышите проклятие, брань или шум ссоры, но много услышите толков о делах, остроумных ответов и смеха. Мы с Догеймом медленно пробираемся через толпу среди приветствий со всех сторон и доходим до открытого пространства дворцового двора, где к нему примыкает сукк; отсюда мы через высокие ворота вступаем в главную артерию города.

Это широкая и ровная дорога, с левой стороны которой тянутся стены дворцовых садов, с возвышающимися над ними там и сям молодыми финиковыми деревьями, потому что эта плантация разведена очень недавно, в нынешнее царствование; справа — ряд домов, разбросанных среди садов, где деревья старее и гуще; ветви их перевешиваются через стены, и мы с удовольствием пользуемся их темною тенью. Догейм занимает меня рассказами о Неджеде и Казиме и непомерно превозносит свою родину; притом он лично видел [120] вагабитского монарха, хотя не в Риаде, его столице. Таким образом мы убиваем четверть часа неторопливой ходьбы (было бы излишне говорить, что никто не ускорит своих шагов в этих почти тропических странах, особенно в августе) и доходим до открытого пространства за дворцовым садом, где обширное углубление показывает, что здесь находится городская бойня, (буквально: «живодерня»). Во всяком другом климате бойня, находящаяся в пределах города, в самом центре садов а жилищ, была бы нестерпимым неудобством для всех соседей. Но сухость атмосферы здесь такова, что от подобного расположения бойни не происходит никаких дурных последствий; гниение предупреждается иссушающим действием воздуха; труп может лежать три или четыре дня, не производя дурного запаха, и возле недавно издохшего и валяющегося у дороги верблюда можно проходить спокойно и принять его за экземпляр, приготовленный посредством мышьяка и спирта для анатомического музея.

В этом пункте улица ведет к внутренней части столицы. Часть, которую мы проходили до сих пор, составляет новый квартал и постройка ее относится почти исключительно ко времени вступления нынешней династии; но теперь мы входим в старый город Хайель, где все показывает значительную, хотя и не отдаленную древность. Два главных квартала, образующие старый город, разделяются длинною дорогой, более узкою и менее правильною, чем та, по которой мы шли до сих пор. Эта демаркационная линия обозначала не только разделение строений, но и жителей, разъединенных в прежнее время смертельною междоусобною враждой. Сильная рука Эбн-Рашида положила ей конец. Справа и слева поперечные дороги, разветвляющиеся из главной, ведут к боковым улицам и к более мелким подразделениям. Мы направляемся по очень узкому и извилистому переулку направо, по которому Догейм ведет меня через лабиринт садов, колодцев и старых домов неправильной формы. Наконец, мы достигаем группы строений и крытой галлереи, через которую выходим на яркий солнечный свет широкой дороги, окаймленной с обеих сторон домами, которые большею частию отделены от самой улицы стенами своих дворов и внешними дверями. Арки здесь неизвестны, а порталы все деревянные, обложенные кирпичам и построены столько же прочно, как и грубо. Мой проводник останавливается перед одним [121] из таких входов и стучится. «Самм» (войди) послышалось внутри, и затем кто-то отодвигает внутренний засов. Мы стоим теперь на дворе, где две или три небольших печи, старые металлические горшки и кастрюли разных величин, — некоторые из них огромных размеров, потому что арабы и теперь, подобно своим предкам, жившим за две тысячи лет перед сим, гордятся котлами, в которых можно сварить барана целиком, — медные листы, железные полосы и т. п. предметы показывают, что здесь арабская кузница. Несколько сильных, полунагих парней, покрытых копотью и сажей, протягивают мне свои немытые рука и обмениваются с Догеймом неджедскими шутками. Старший брат его Соэйд, которого важность, в качестве главы семейства, была несколько скандализирована шутливостью своих младших родственников, бранит юношей, спешит вымыть свое лицо и руки и затем вводит меня в дом, где в занавешенной комнате лежит другой брат, тот больной, для которого я призван. Он находится в сильном припадке лихорадки и едва может говорить, хотя, к счастью, в его состоянии нет никакой непосредственной опасности. Я сажусь возле пациента и делаю присутствующим несколько вопросов, перемешанных с успокоительными уверениями, между тем как больной старается казаться веселым и высказывает, что он ждал моего посещения и доволен им. Говорить, не дожидаясь вопросов, и протягивать руки, чтобы доктор пощупал пульс, здесь в обычае; но если вы не хотите прослыть за невежду, то должны исследовать непременно обе кисти руки, потому что здесь одна лучевая кость считается совершенно независимою от другой: каждая может рассказать свою особую историю. Из этого читатели могут заключить, что истинная теория обращения крови здесь также неизвестна, как и имя Гарвея. Когда я сыграл свою роль, старший брат отводит меня в сторону и спрашивает насчет диагностики и прогностики, т. е. о том, в каком положении находится больной, и какие могут быть последствия болезни. Получив от меня осторожный ответ, он обещает подчиняться всем моим предписаниям и затем приглашает меня сесть и выпить кофе впредь до дальнейших медицинских действий. Я изъявляю желание разом сделать все, что нужно для пациента, но сам пациент тихим голосом и с помощью разных знаков просит меня прежде всего воспользоваться гостеприимством хозяев. Еслибы он даже умирал, [122] то в этих странах едва ли было бы иначе. И так финики принесены, трубки закурены, Догейм приготовляет кофе, и комната, в которой (заметьте это) лежит больной, наполняется посетителями. Уединение не играет никакой роли при арабском лечении; напротив того, посещать больного и развлекать его самым разнообразным и многочисленным обществом, какое только можно собрать, считается здесь почти священным долгом. Сам больной вовсе, не думает оставаться в одиночестве; находиться в обществе, — вот все, чего он желает. Мало того, эта же самая система наблюдается и в случае смерти кого нибудь из членов семейства, и ближайшие родственники умершего, сын, жена или муж, держат свой дом открытым втечение многих дней, чтобы принимать как можно более утешителей. Словом, одиночество в горе имеет здесь мало поборников.

В доме Догейма посетители главным образом уроженцы Казима или Верхнего Неджеда. По их манере и по тону их разговора, легко было заметить, что жители названных провинции не менее превосходят жителей Джебел-Шомера во всем, касающемся цивилизации и культуры, чем шомерцы превосходят жителей Джоуфа, или эти последние — бедуинов. Действительно, если мои читатели проведут на карте Аравии диагональную линию от северо-запада к юго-востоку, по направлению моего пути чрез эту страну, и затем обозначат границы разных областей полуострова красками, становящимися все ярче по степеням успехов этих областей в искусствах, торговле и других отраслях цивилизации, по системе Дюпэна, то наиболее темною будет линия, ближайшая к северу, т. е. граница Уади Сёрхана, между тем как Джоуф, Джебел-Шомер, Неджед, Хасса с принадлежащими к нам округами будут представлять все более и более светлые очертания, и наконец окружность, соответствующая Оману, будет иметь самый яркий цвет. Если мысль об арабском варварстве и дурных качествах бедуинов так распространена в Европе, то причина этого главным образом состоит в том обстоятельстве, что путешественники посещали до сих пор почти исключительно только северные и западные части Аравии.

Мы находимся теперь в Хайеле, среди политических событий и прений; ханжество и тирания вагабитов оценивается здесь выражениями часто повторяющейся и искренней ненависти. Осада Онейзаха, последние известия о ней, догадки, надежды и [123] опасения относительно ее продолжительности и результата, составляют главную тему разговоров. Действительно, едва мы вышли за пределы Джоуфа, как уже услышали об этом великом событии Аравии. Но здесь оно было всепоглощающим предметом тревожных расспросов и соображений и действительною, хотя и замаскированною, причиной частых посещений Телала казанскими вождями и их бесконечных сходок в жилище Абд-эль-Махсина.

Этот большой город втечение целых столетий был столицею провинции или, лучше, целой трети Аравии, именно той части ее, которую можно назвать северо-западным центром. Торговля его с Мединой и Меккой, с одной стороны, и с Неджедом и даже Дамаском и Багдадом, с другой, собрала в его лавках товары, не известные в других местностях внутренней Аравии, и его отважных купцов можно встретить одинаково на берегах Красного моря и Персидского залива, а иногда и на более отдаленных берегах Евфрата или у вод Дамаска. Между тем воинственный и энергичный характер его населения не допустил слишком исключительного преобладания коммерческого духа над военным, и онейзахские воины в недавнее время дважды находились под стенами Баггилаха, в самом сердце Омана, хотя эта местность отстоит от них на три месяца пути. Сам Онейзах окружен двойною линией укреплений, правда, из сырого кирпича, но по своей вышине и толщине не менее страшных для арабской осадной армии при нынешнем состоянии осадного искусства в этой стране, чем укрепления Антверпена или Бадахоса для европейских войск. Внешнее кольцо стен с его рвом и башнями защищало сады, между тем как внутренний ряд окружал компактную массу самого города. Здесь молодой и отважный вождь Замиль, или как его часто называли Зовеймиль-эль-Аттейях, был обожаем своими согражданами и подданными за свою кротость и щедрость среди мира и храбрость среди войны. Этот-то вождь защищал теперь Онейзах против войск Фейссула, царствующего монарха ваххабитской или Эбн-Саудской династии. Таково было положение дел в августе 1862 г.; остальное время моего пребывания в Аравии в точности совпадало с продолжением и катастрофой этой кровавой драмы, которой, вследствие разных обстоятельств, я был невольным очевидцем. [124]

Мы оставили Догейма и его друзей или родственников в жарком споре об этих предметах. Однакоже, их разговоры не ограничивались войною и политикой; часто заходила речь о медицине и хирургии (арабы почти не отличают одну от другой ни в теории, ни в практике; их любимое лекарство или панацея, настоящее прижигательное средство, принадлежит скорее к последней, чем к первой). Я с удовольствием видел, что кказимцы говорят об этих вещах, — разумеется, если принять в расчет степень их цивилизации, — с большим здравым смыслом и даже с некоторым оттенком опытности. Многие растения этих мест обладают некоторыми целебными свойствами — тоническими, успокоительными или наркотическими — и употребляются иногда более сведующими туземцами. Употребление припарок и других наружных или паллиативных средств не совсем недоступно их искусству, и врожденная ловкость в некоторой степени восполняет недостаток теоретического знания.

Проходит один час в оживленной беседе. Мне предлагают позаботиться о нескольких других пациентах; я условливаюсь насчет времени визитов и затем, сделав необходимые наставления насчет больного, встаю, чтобы проститься. Старший брат Догейма вызывается проводить меня в какой-то из соседних домов, где он надеется, что и больной и доктор будут взаимно довольны друг другом.

Эта часть города состоит из больших групп домов, расположенных с некоторою правильностью среди садов и колодцев; но здесь нет ни рынка, ни мечети, — новое доказательство преобладавшего отсутствия организации до времен Эбн-Рашидской династии. Улицы или переулки тут опрятнее, чем я ожидал, но причина этого отчасти заключается в замечательной сухости климата. Наш путь извивается туда и сюда; мы то приближаемся к высокой крутой скале, поднимающейся над восточною городскою стеной, то пробираемся через рощи, которые окаймляют внутреннюю линию южных укреплений. Наконец, полдень миновал, и дальнейшая прогулка становится делом не благоприятным. Соэйд выводит меня на главную дорогу и, оставляя там, обещает прислать ко мне вечером Догейма с уведомлением о состоянии моего пациента.

Я возвращаюсь домой один; улицы и рынок теперь почти пусты; небольшие черные тени лежат под пальмами и [125] стенами; все спит под гнетом полдневного зноя. Может быть, увлекаемый любопытством и удовольствием одиночества, я, вместо того чтобы идти прямо на свою квартиру, иду несколько минут дальше к западным воротам, чтобы посмотреть оттуда на большую равнину между Хайелем и горою. Эта равнина, повидимому, превратилась теперь в обширное озеро, воды которого омывают скалистую подошву Шомера, между тем как ближе к городу они теряются в воображаемых мелях и лужах. Эта иллюзия миража повторяется ежедневно. Если мы возвращаемся домой по прошествии полуденного зноя, то можем видеть это фантастическое озеро превратившимся в дальний пруд, а к вечеру оно совершенно исчезает, чтобы на следующий день, за один или за два часа до полудня, появиться снова. Это подобие воды, «глаза местности», как называют арабы, довольно метко, эту стихию, делают очень приятным ландшафт который иначе был бы слишком сух и пустынен. Еслибы только это была настоящая вода!

Полюбовавшись этим прекрасным, хотя теперь уже очень знакомым мне явлением, я прихожу домой, обедаю с Бэрэкэтом, говорю с ним о посещениях и делах этого утра. Мы имеем перед собою часа два спокойствия, так как в это время дня редко кто может зайти. Наконец приближается аср. Это отдел времени очень хорошо известный на Востоке, но в европейских языках для него нет соответствующего имени. Он начинается с того момента, когда солнце достигло половины своего пути к западу, и оканчивается часа за полтора или несколько менее до его захождения. Мы вместе выходим из дому и направляемся к дворцу поперечною улицей, идущею между домами некоторых придворных должностных лиц и большою мечетью. В мечети обыкновенно находится приличное число богомольцев для Сэлат-эль-Асра, т. е. для послеполуденных молитв, в особенности с тех пор, как Телал и Замиль выбрали этот час из пяти предписанных законом периодов дли своего богомолья в пустыне. Эти молитвы неизменно сопровождаются громким чтением главы или отдела из какой выбудь священной книги, за которым следует иногда краткое импровизированное поучение или объяснение прочитанного.

Я не буду распространяться здесь относительно обрядов самого богослужения, хотя они у хамбелитов и малекитов Средней Аравии несколько отличаются от обрядов [126] вагабитских, с одной стороны, и от тех, которые наблюдаются у шафитов и ханефитов, сект, чаще встречающихся в Сирии или Турции, с другой. Читателям, желающим иметь правильное понятие о магометанском богослужении в его обыкновенной форме, я укажу на третью главу книги Лена «Египет», где они найдут все желаемые сведение по этому и по другим подобным предметам, изложенные в ясном и интересном описании, с несравненною точностью относительно всех пунктов.

По окончании молитвы около половины присутствующих встают и уходят. Остающиеся в мечети собираются в центре этого обширного и простого здания и садятся кружками на его усыпанном камнями полу. Некоторые прислоняются спинами к грубым четырехугольным столбам, поддерживающим крышу; другие играют своею палкой или бичом. Среди собрания помещается личность, выбранная в качестве чтеца; это не имам и не кхатиб, а кто нибудь, чья ученость, по общему мнению, превосходит средний уровень познаний его соотечественников, и кто, кроме того, одарен хорошим и звучным голосом. Он держит на своих коленях рукопись, которая могла бы быть предметом сильного любопытства в Берлине или Париже, и заключает в себе предания о пророке или жизнеописание его сподвижников, или комментарии Эль-Бокхари, или что нибудь другое в этом роде. Он читает ее ясным, но несколько однообразным тоном, сопровождая каждое слово инфлекцией и слогоударением, достойными Сибавийяха или Кози, но почти недостижимыми для лучших записных знатоков грамматики в Сирии или в Каире. Причина этого ясна: здесь — природа, там — искусство. Такое чтение продолжается от десяти до пятнадцати минут и выслушивается в приличном молчании. Имеющие притязание на религиозное чувство, — а таких бывает много при подобных собраниях, — смотрят на пол или устремляют спои взоры на чтеца и на его книгу. Другие, обладающие менее серьезным складом ума, а также молодые слушатели, держат себя непринужденно; наконец, некоторые шопотом сообщают своим соседям скептические замечания, или обмениваются саркастическими взглядами при чтении о каком нибудь сверхъестественном подвиге или совершенно невероятном видении. Я с прискорбием должен сказать, что сам Телал, когда он удостаивает это собрание своим присутствием, постоянно подает [127] очень дурной пример невнимательности. Он рассматривает лица слушателей, и выражение его быстрых глаз показывает, что его мысли заняты более вопросами действительной жизни и политикой, чем мудрыми изречениями пророка или доблестными деяниями его сподвижников.

Когда государь находился в мечети, он обыкновенно после десяти минут терпения подавал чтецу знак перестать, после чего этот последний закрывал свою книгу, и собрание без дальнейших церемоний расходилось. Но если Телал не присутствовал, то место чтеца занимает кто-нибудь из старших и более уважаемых людей, принадлежащих к полуученому, полудуховному сословию, или имам, или сам кхатиб, который делал краткое словесное истолкование только что прочитанной главы, а иногда произносил импровизированное поучение, но сидя и непринужденным тоном. В подобных случаях я часто слышал здесь и в Казиме много наставлений, исполненных здравого смысла и практической морали.

По окончании чтения, или и чтения и поучения, каждый с минуту оставался в молчании, частью как бы для того, чтобы подумать о слышанном, частью для того, чтобы дать время более важным особам удалиться свободно, прежде чем толпа хлынет к выходу. Телал, разумеется, вставал и уходил первый, в сопровождении Залила и своих братьев, или Абд-эль-Махсина, и занимал свое место на каменной скамье на внешнем дворе для короткой послеполуденной аудиенции. Здесь часто разбирались менее значительные дела или все то, что не было признано довольно важным для обсуждения в утренние часы; и сам Телал повременим снисходительно улыбался, когда какой нибудь бедуин представлял свою нескладную жалобу, или когда пред лицо властелина приводили двух горожан, виновных в обозвании друг друга бранными именами. Мне не раз случалось забавляться зрелищем подобных сцен. Манера Телала была сдержана и саркастична; решение очень часто состояло в нанесении нескольких вовсе не тяжких ударов хлыстом обеим сторонам: судья благоразумно замечал, что оскорбление почти всегда вызывается оскорблением, и что где проступок разделен поровну, там и наказание должно, быть тоже одинаково. Но оно было обыкновенно очень легко.

Ми смешиваемся с толпой; иногда мы встречаем Абд-эль-Махсина, и он заводит разговор об арабской литературе и [128] истории; иногда какой нибудь из наших приятелей горожан, или часто какой нибудь из молодых вождей, сделавшихся в некотором роде нациями клиентами и товарищами, приглашает нас в дом своего отца или дяди покушать персиков и фиников с чашкою того кофе, который можно найти только в Аравии.

Об обедах или ужинах, так как и то и другое из этих слов подходит к вечерней трапезе, — я уже говорил с достаточною подробностью, и мне нет надобности снова распространяться об этом предмете. Ех ипо disce omnes — все эти обеды и ужины на один лад, но крайней мере относительно яств, во всей Внутренней Аравии от Джоуфа до сопредельных Риаду стран. Ни одна нация не имеет менее понятия о кулинарном искусстве, чем арабы; в этом отношении даже турки, персияне и индийцы стоят неизмеримо выше их; арабы сведущи в стряпне как раз настолько, чтобы можно было причислить их к разряду «стряпающих животных». Рис и вареная баранина, наваленные кучей на одном блюде, некоторое количество безвкусного хлеба, финики, иногда одно, два крутых яйца, рубленые тыквы, или что-нибудь другое в виде приправы, — вот стол, лучше которого не имеет даже властелин всего Шомера с Джоуфом и Кхейбаром. Умойте ваши руки, скажите «бисмиллах» (если не хотите прослыть атеистом), набросьтесь на пищу и ешьте так скоро, как будто вы боитесь, что ужин убежит от нас, затем скажите: «Эль хамдю л’Илла», т. е. «благодарение Богу», с прибавлением благодарности хозяину, если вы желаете быть вежливым, умойте ваши руки снова с помощью мыла или поташа, — потому что вам иногда подают то, а иногда другое, — и вся церемония ужина этим оканчивается. Вы выкурила уже одну или две трубки табаку и выпили три или четыре чашки кофе перед ужином; теперь вы можете курить и пить только один раз, — этого требует этикет после еды, — и затем пожелайте вашим друзьям доброго вечера и уходите.

Рошейд, дядя Телала с материнской стороны и наш ближайший сосед, нередко приглашал нас к себе. Это был человек остроумный, забавный, но очень поверхностный, гордившийся своим знакомством с чужими странами, потому что он путешествовал далее почти всех других жителей Хайеля. Он доходил даже до Кекука, отстоящего на семь дней пути к северу от Багдада, и кроме того был в Нижнем и [129] Верхнем Египте. Подобно многим путешественникам из более образованных племен, он видел только внешнюю сторону каждого предмета, не видел сущности ни одного из них и готов был тянуть нескончаемую канитель рассказов о диковинных приключениях и чужеземных странностях, сильно напоминая манеру людей, которые посетили чужие земли без предварительного знакомства с их языком, историей и нравами. Но его сердце было лучше его головы, и если он не отличался мудростью, то по крайней мере был добрым и постоянным другом.

Приглашения Ддохея были в особенности приятны, как вследствие веселого вида его жилища, так и вследствие разнообразного и интересного разговора, на который я там с уверенностью мог рассчитывать. Этот купец, высокий и видный старик, от пятидесяти до шестидесяти лет от роду, с чертами лица, освещенными блеском более чем обыкновенного ума, был истым хайельцем старого покроя. Он всем сердцем ненавидел вагабитов, любил во всем доискиваться причины и соображать последствия, собирать сведения о разных странах и правительствах и считал торговлю и общественную жизнь опорою, если не целью гражданской и национальной организации. Его дядя, имевший теперь, повидимому, так как в этой стране метрические записи не в большом ходу, — около восьмидесяти лет от роду, был в Индии и торговал в Бомбэе, в знак чего носил до сих пор индийский головной убор и кашмирскую шаль. Младшие члены семейства соответствовали старшим и мне редко случалось видеть более почтительных детей, или семью, лучше воспитанную. Мои читатели, конечно, поймут, что здесь я разумею нравственную, а не умственную сторону воспитания. Старший сын, человек, достигший уже средних лет, никогда бы не решился явиться в присутствие отца, не сняв своей сабли и не оставив ее в сенях, и ни под каким видом не сел бы рядом с ним или на одинаково почетном месте в диване.

Самый диван был красивейшим из всех, какие я только видел в этих странах. Это была большая четыреугольная комната, выходившая на большой домашний сад и приятно освещенная решетчатыми окнами с двух сторон, между тем как стена третьей нарочно была доведена только до половины надлежащей высоты и таким образом представляла открытое пространство между нею и крышей, поддерживаемой столбами. Между этими столбами ветви плодовитых виноградных лоз, стоявших вдоль дома, [130] переплетались до такой степени, что наполняли промежуток красивою сеткой из зеленых листьев и усиков, прозрачных как цветное стекло под лучами восточного солнца. Часть пола комнаты, обращенная к этому веселому свету, была поднята фута на два над остальным его уровнем и покрыта пестрыми персидскими коврами, шелковыми подушками и лучшею арабскою мебелью. В нижней воловине кхавы и в самом дальнем ее углу стояла небольшая каменная кофейная печь, отодвинутая настолько, чтобы ее жар не беспокоил хозяина и гостей. Здесь собирались многие лица из городской аристократии и разговор обыкновенно был направлен на серьезные предметы, преимущественно на политику Аравии и на ее партии. Ддохей оказывался при этом истым арабским патриотом и вместе вежливым и снисходительным судьей чужеземцев, — качества, которые редко соединяются в ком-либо в значительной степени, и потому более ценны.

Много приятных часов провел я в этой полуоранжерее, полукхаве, среди веселых лиц и разнообразных разговоров. Я внутренно составлял свои заключения относительно естественных средств этого мужественного и энергичного народа и напрягал свой умственный взор, чтобы сквозь туманную завесу будущего предусмотреть, какими путями их ныне бесплодное, вследствие своего одиночества, добро может быть приведено в плодотворное соприкосновение с благами других более цивилизованных наций, ко взаимной пользе всех и каждой из них.

Беседа отличалась непринужденностью и приличием, свойственными хорошему обществу на востоке, без болтливости и горячности, которые иногда портят ее в иных странах не менее, чем излишняя молчаливость в других. На мой взгляд, восточные жители, говоря вообще, в искусстве вести разговор превосходят жителей запада, — может быть вследствие более настоятельной необходимости развивать это искусство, как единственный способ сношений, а также добывания и распространения общественных новостей в стране, где газеты и памфлеты неизвестны.

Иногда сцена наших послеполуденных досугов находилась в каком нибудь саду среди плодовых деревьев и пальм, у ручья, в котором постоянно подновляющийся запас воды, происходя из колодца, скрытого от глаз густою листвой, казался делом не трудолюбивого искусства, а самой природы. Здесь, развалившись в прохладной и приятной тени, мы с Абд-эль-Махсином и другими, имевшими с ним одинаковые наклонности, по целым [131] часам разбирали относительные достоинства арабских поэтов и писателей, Омар эбн-эль-Фаридда или Абу’ль-Ола. Наши собрания имели в себе нечто аттическое, но с примесью арабского элемента, как раз достаточного для того, чтобы сделать их более приятными для семитического характера наших собеседников, отличающегося степенною веселостью и веселым спокойствием.

Иногда с появлением звезд, Бэрэкат и я выходили из разгоряченного воздуха улиц и рынка на прохладную открытую равнину и проводили там час или два одни, или же в разговорах с кем-нибудь, на кого наталкивал случай, в темноте и забавлялись его простотой, если это был бедуин, или его лукавством, если это был горожанин.

Таково было наше обыкновенное препровождение времени в Хайеле. Его разнообразили иногда многие мелкие приключения, многие вариации, в которых никогда не бывает недостатка при сношениях людей друг с другом. Иногда число пациентов и настоятельная необходимость позаботиться о них оставляли нам мало времени для чего-либо кроме исполнения своих медицинских обязанностей; иногда один или два дня проходили почти без всяких серьезных занятий. Но в своем рассказе я уже представил читателям достаточные примеры подобных случаев. Довольно сказать, что с 27 июля до 8 сентября мы оставались в Хайеле, занимаясь медицинскою практикой в столице и ближайших окрестностях его.

Около этого времени мы достаточно познакомились с столицею Шомера и с ее жителями; между тем большая часть нашего путешествия лежала еще впереди и осень уже приближалась. Кроме того, всякое значительное продление нашего пребывания в Хайеле могло быть опасным как для нас, так и для Телала; за нами, а также и за ним наблюдали шпионы Обейда и Фейссула. Багдадские купцы, составлявшие многочисленную и не лишенную влияния корпорацию в городе, смотрели на нас с решительным нерасположением, считая нас уроженцами Дамаска, к которым шииты питают особенную наследственную вражду, скорее усилившуюся, чем ослабевшую, в течение двенадцати столетий. Совершенно расходясь в большинстве вещей с вагабитскими сектантами, они соединились теперь с ними в одном. Они бросали на нас искоса неприязненные взгляды и злословили нас всевозможным образом, где только могли делать безнаказанно, т. е. заглаза и в своей комнате. Далее, мой запас лекарств весьма значительно [132] убавился, и я имел причину бояться, что слишком большое расходование их на одном месте не оставит нам достаточного количества их для практики, ожидающей нас во время нашего дальнейшего продолжительного путешествия. Перебраться через Шомерскую границу можно только с ведома и согласия Телала. Паспорт с его подписью необходим для всех, желающих перейти через нее, в особенности ваггабитскую территорию; без такого документа в руках никто не решился бы быть нашим проводником.

В виду этого мы просили особой аудиенции во дворце и получили ее. Телал, со стороны которого мы, во время пребывания своего в Хайеле, часто и даже ежедневно получали знаки благорасположения к нам, оказался искренним другом, или, правильнее, покровителем до конца. Он действовал согласно шотландской пословице о госте, не только желающем остаться, но и о намеревающемся уйти. Он продиктовал Замилю паспорт или охранную грамоту для обеспечения хорошего с нами обхождения в пределах или даже за пределами его владений. Вот перевод этой грамоты, представляемый мною для назидания министерства иностранных дел и всех его чиновников.

«Во имя милосердого Бога, я, Телал-эбн-Рашид, всем подвластным Шомера, могущим увидеть этот документ. Мир и милосердие Божие да будет с вами. Далее уведомляю вас, что предъявители этой бумаги — Селим-эль-Эйсс-Абу-Махмуд и его товарищ Бэрэкат, врачи, добывающие себе пропитание лечебною практикой, с помощью Бога и путешествующие под нашим покровительством. Посему пусть никто не мешает им и не чинит им притеснений, и да будет с вами мир». Затем следует обозначение числа.

По написании грамоты, Телал приложил к ней свою печать, затем встал, пожал нам руки на прощанье, пожелал нам благополучного пути и скорого возвращения, и оставил нас одних с Замилом. Несмотря на все вышеприведенные мотивы отъезда, я неохотно оставлял город, где у нас было много искренних друзей и доброжелателей, для стран, в которых мы никоим образом не могли ожидать такого благосклонного приема и даже такой же безопасности. Действительно, все слышанное нами о ваггабитском Неджеде имею такой зловещий характер, лежавший пред нами ландшафт, при приближении к нему, казался столь [133] мрачным, что я почти раскаивался в своей решимости и чувствовал большое расположение сказать: «Довольно, ни шага дальше».

Но слова флорентинского поэта: «tra Beatrice e te e questo muro» (эта стена лежит между тобою и Беатриче) пришли мне на память и внушили мужество. Притом мы зашли уже так далеко, что отказываться от дальнейшего гтредпололсенного пути, что бы нас ни ожидало там, было би непростительным малодушием. Итак, мы просили Замила сказать нам, где мы можем найти предполагаемых попутчиков. Он отвечал, что им дано приказание придти к нам и что они непременно явятся к нам сегодня же.

Обейд, дядя Телала, накануне того дня оставил Хайель, отправившись в экспедицию против западных бедуинов. Мы, вместе со всеми городскими зеваками пошли посмотреть на его выступление. Это была живая и интересная сцена. Обейд велел поставить свою палатку на равнине за северными стенами, и там сделал смотр своим войскам. Почти третья часть их была на конях, остальные сидели на легких и ходких верблюдах; все имели пики и фитильные ружья, знать, кроме того, была вооружена саблями; и когда они разъезжали туда и сюда, маневрируя на плоскости, вся сцена представляла живописный и довольно воинственный вид. Обейд развернул свой собственный, особенный значок, на котором зеленый цвет — отличительный признак Ислама — присоединен был в виде каймы к белому полю наследственного Неджедского знамени, о котором четыреста столетий тому назад упоминал Ттахлебский поэт Омар-эль-Кельтум и многие другие. Бэрэкат и я смешались с толпой зрителей. Обейд заметил нас; мы уже несколько дней не видели его. Он тотчас же подъехал к нам и, протягивая руку для прощального пожатия, сказал: «Я слышал, что вы намерены отправиться в Ри’ад; там вы найдете Абд-Аллаха, старшего сына Фейссула; это мой особенный друг; я очень желал бы, чтобы вы пользовались его большим расположением, и с этою целью я написал к нему письмо в вашу пользу, которое вы сами вручите ему. Письмо это вы найдете в моем доме, где я оставил его для вас у одного из моих слуг». Затем он начал уверять, что если по своем возвращении он еще застанет нас в Хайеле, то будет оказывать нам всевозможные услуги; если же мы отправимся в Неджед, то найдем для себя истинного друга в Абд-Аллахе, в особенности вручив ему упомянутое письмо. [134]

Затем он простился с нами с видом теплой задушевности, изумившей присутствующих, выдержал таким образом до конца глубокое притворство, которое нарушил только однажды, на минуту. Письмо было передано нам в тот же день его главным управителем, которому он поручил передать в его отсутствие. Без сомнения, может читателям любопытно узнать, какого рода рекомендацией снабдил нас Обейд. Она была написана на клочке толстой бумаги величиною около четырех квадратных дюймов, тщательно сложенной и запечатанной тремя печатями Однако же мы признали полезным прочесть это послание прежде чем доставим его по назначению. Итак мы открыли печати, с предосторожностями, позволявшими положить их снова по прежнему, и прочли этот коварный документ. Передаю его слово в слово: «Во имя Бога милосердого, сострадательного, я, Обейд эбн-Рашид приветствую тебя, о, Абд-Алла, сын Фейссул-эбн-Са’уда, и да будет с тобою мир и милосердие Бога и благословение Его», (Таково неизменное начало всех ваггабитских посланий, в которых исключаются все приветственные формулы, употребляемые другими жителями востока). «Посте чего, — продолжает документ, — уведомляю тебя, что податель сего суть: Селим-Эль-Эйсс и его товарищ Бэрэкат-эш-Шшами, выдающие себя за людей, имеющих некоторые познания в..».. (здесь было поставлено слово двусмысленного значения, которое можно истолковать одинаково и как «медицину», и как «магию», но обыкновенно употребляемое в Неджеде в этом последнем смысле, а между тем магия считается в Неджеде уголовным преступлением). «Итак я молю Бога не попустить, чтобы я услыхал о каком нибудь постигшем тебя бедствии. Приветствую также твоего отца Фейссула и все ваше семейство, и с нетерпением ожидаю от тебя ответа. Да будет с тобою мир». Засим следует печать.

Нечего сказать, прекрасная рекомендация при настоящих обстоятельствах! Однако же, не довольствуясь этим, Обейд, как мы узнали после, нашел средства сообщить дальнейшие о нас сведения такого же рода в Риад. Что касается его письма, то едвали я имею надобность говорить, что оно никогда не выходило из нашего владения и до сих пор считается в качестве интересного автографа вместе с собственноручным письмом Абд-Аллаха. В руках его оно неизбежно оказалось бы единственною вещью, которой недоставало для того, чтобы мы лишились жизни в неджедской ловушке. [135]

Перед вечером в нашу дверь постучались три человека, наши будущие проводники. Старший назывался Мюбареком и был уроженцем предместья Берейдаха; все трое природные казимцы, смуглее и ниже ростом, чем жители Хайеля, не дурной наружности и крайне приветливые в обращении. Мюбарек сказал нам, что их отъезд из Хайеля сперва был назначен на завтрашний день, т. е. на 7 число этого месяца, но вследствие какого-то замедления со стороны их спутников, потому что караван был большой, — он был отложен до 8 числа, т. е. еще на один день. Подобные проволочки постоянно случаются на Востоке, где способ путешествия делает их неизбежными; вы должна их ожидать и принимать с покорностью, иначе вы будете смешны своим бесплодным нетерпеньем. Мы торгуемся с Мюбареком, нанимая у него двух верблюдов для себя и для своих вещей; цена оказалась ничтожною почти до смешного, даже принимая в соображение сравнительно высокую ценность денег в этих внутренних областях; и мы радовались, видя, что вежливая и разговорчивая манера наших новых проводников обещает нам приятное путешествие.

Мы скоро сделали все необходимые приготовления к отъезду, собрали разные мелкие долги, упаковали свои лекарства и теперь нам оставался только приятный труд прощальных визитов. Их было много и прощанье было искренно с обеих сторон. Метааб простился уже с нами за несколько дней перед тем и выехал из Хайеля; с Телалом мы тоже простились, но оставался еще младший его брат, который теперь пожелал нам счастливого пути. Большая часть моих старых знакомых и пациентов, купец Ддохей, судья Мохаммед и Догейм с своим семейством, Сейф, Саид, кавалерийский офицер, и другие придворные, свободные и рабы, белые и черные (так как негры охотно следуют указаниям своих господ и не остаются неблагодарными, если с ними обращаются ласково) и многие другие, имена которых я не стану исчислять, — услыхав о нашем скором отъезде, пришли выразить нам свое сожаление и надежду, что вернемся и увидимся с ними снова.

Абд-эль-Махсин, в сопровождении Бедра, старшего из сыновей Телала, тоже пришел, перед вечером, повидаться с нами в последний раз и призвать на нас Божье благословение. Он все время был нашим ежедневным и приятным собеседником и его развитой, наполненный познаниями ум, в [136] соединении с замечательным даром слова значительно способствовал к тому, чтобы сделать наше пребывание в Хайеле приятным и устранить то чувство одиночества, которое даже среди толпы тяготеет над людьми, очутившимися в чужой стране. Мальчика Бедра мы помогли вылечить от легких припадков лихорадки, довольно обыкновенных в его возрасте, и наш юный пациент оказывал нам постоянную благодарность и простодушную привязанность, может быть, в большей степени, чем это свойственно детям, — по крайней мере разного происхождения, — а его скромные и вежливые манеры сделали бы честь европейскому придворному воспитанию. Абд-эль-Махсин уверял нас, от имени Телала и от себя самого, что весь двор желает нам всего лучшего. Так мы сидели с ним до самого заката солнца, откладывая минуту прощания, посредством слов и ответов, неимеющих никакого другого значения кроме того, что мы никак не решались расстаться. Последним из всех, но не менее задушевным было прощание Замила, посетившего нас в этот вечер.

На рассвете следующего дня Мюбарек и его земляк Дэгеш пришли к нашему дому с верблюдами. Пришли также и некоторые из наших городских приятелей проводить нас до городских ворот. Мы сели на своих животных, и при первых лучах солнца, освещавших равнину, выехали через югозападный портал за рынок 8 сентября 1862 г. и оставили Хайель.

Текст воспроизведен по изданию: Джиффорд Пальгрев. Путешествие по средней и восточной Аравии. СПб. 1875

© текст - ??. 1875
© сетевая версия - Thietmar. 2016
© OCR - Иванов А. 2016
© дизайн - Войтехович А. 2001