ДЖИФФОРД ПАЛЬГРЭВ

ПУТЕШЕСТВИЕ ПО СРЕДНЕЙ И ВОСТОЧНОЙ АРАВИИ

ГЛАВА III.

Нефуд и Джебел-Шомер.

Per correr miglior acqua alza le velve
Omai la navicella del mio ingegno,
Che lascia dietro a se mari se crudele.

Dante.

Нефуд. — Общее понятие о пустыне. — Описание Нефуда. — Поведение бедуинов в нашем караване. — Аалам-де-Са’ад. — Известия об ’Онейза. — Вид Джебел-Джобба издали. — Толпа шомерских всадников. — Джобба и его окрестности. — Правитель. — Аакил. — Второй Нефуд. — Песчаная впадина и колодцы. — Джебел-Шомер. — Ккена, Леккитта и Уозитта. — Первый взгляд на Хайель. — Дворец, его строения и внешний двор. — Свита и народ. — Сеиф царедворец. — Неожиданная встреча. — Арсенал Телала; его кхава. — Государственные преступники. — Телал и его свита. — Первое свидание. — Ужин и помещение. — Абд-эль-Махеин, его история и характер. — Абд-Алла-эбн-Рашид. — Его первая попытка и приключения. — Вступление его на службу к Турки-эбн-Сауду в Риаде. — Экспедиции против Хаззы. — Абу-Алла и Мешари. — Основание новой шомерской династии. — Умерщвление Бейт-Али. — Царствование Абд-Аллы. — Главнейшие события. — Войны и завоевания. — Он начинает постройку нового квартала и дворца в Хийеле. — Телал, его наследник. — Его завоевания. — Внутренняя и внешняя политика. — Личные качества и семейство. — Аудиенции, данная аззамским шераратам.

«Нефуды» или песчаные проходы — эти, по арабскому выражению, дочери великой пустыни, имеют сильное фамильное сходство с своею матерью. Сказанное мною в другом месте о их происхождении, протяжении и направлении и связи с Д’даной, т. е. с главною песчаною пустынею юга, может избавить меня от необходимости входить относительно их в мелкие географические подробности. Теперь я ограничусь замечанием, что это [64] выступы или, можно сказать, заливы великого песчаного океана, покрывающего около третьей части полуострова, в центральное и сравнительно плодородное плато которого он глубоко вдается, в некоторых местах даже пересекая его. Общий характер их, о котором довольно точное понятие могут, как я надеюсь, дать следующие страницы, принадлежит также Дане, т. е. «Красной пустыне». Арабы всегда склонные более к локализированию, чем к обобщению, считают эти песчаные потоки дюжинами, но все они могут быть отнесены к четырем главным направлениям и путешественник, переходящий через центр полуострова, неизбежно должен пересечь два из них и даже три, как это сделали мы.

Общий тип Аравии состоит в том, что центральная плоскость ее окружена кольцом пустыни, песчаной с юга, запада и востока и каменистой с севера. Этот внешний круг, в свою очередь, опоясан линиею гор большею частию низких и бесплодных, но достигающих в Иемене и Омане значительной высоты ширины и плодородия; за ними лежит узкая кайма берега, омываемая морем. Поверхность центрального плато составляет несколько менее половины пространства всего полуострова и специальные разграничения его находятся в большой зависимости от изгибов и вторжений Нефуда, и часто даже положительно ими определены. Если к этой центральной возвышенной плоскости или к Неджеду, принимая это название в обширном смысле, мы присоединим Джоуф, Тайиф, Джебель-Аазир, Иемен, Оман и Хазу, короче: все плодородные места, принадлежащие к внешним окружностям, то найдем, что Аравия заключает в себе две трети обработанной, или, по крайней мере, способной к обработке земли: остальная треть ее — безнадежная пустыня, в особенности к югу. В большей части других направлений обширные пробелы, оставляемые на картах этой страны, столько же часто служат признаками неимения сведений, как и действительной необитаемости. Но теперь перед нами лежала полоса — к счастию, только полоса — чистой, цельной пустыни, после которой ожидали нас более отрадные страны. В надежде достигнуть их, вооружимся мужеством вместе с поэтом, который снабдил меня очень подходящим эпиграфом к этой главе, и смело вступим в Нефуды.

Мы много слышали о них от бедуинов и оседлых туземцев, так что мы были приготовлены встретить нечто весьма [65] страшное и непроходимое. Но действительность, в особенности в такое знойное время года, оказалась хуже всего, что мы слышали или воображали.

Мы шли по громадному океану сыпучего красноватого песку, казавшемуся безграничным и покрытому громадными песчаными кражами, которые шли от севера к югу параллельно один другому, волна за волной. Каждый холм имел двести или триста футов средней высоты, отлогие бока и круглую вершину, изборожденную во всех направлениях причудливыми ветрами пустыни. В глубине ущелья, среди этих холмов, путешественник чувствует себя как бы заключенным в душную песчаную яму. обставленную горячими стенами со всех сторон. Взбираясь на склон их, он видит внизу обширное огненное море, вздымающееся под напором муссона и раздробляемое поперечным дуновением на мелкие краснознойные волны. Нет ни убежища, ни отдыха для глаз или членов среди этих потоков света и зноя, льющихся с высоты и отражаемых внизу с таким же нестерпимым блеском.

Tale scendeva l’eternale ardore:
Onde la rena s’accendea com’esca
Sotto focile, a doppiar lo dolore.

Прибавьте к этому утомительность пути в длинные летние дни. Мы подвигались с трудом или, лучше, перебирались в брод по жидкой и жгучей почве на спотыкавшихся и полуодурелых верблюдах, засыпая ночью только на несколько прерываемых часов и не имея днем никакого отдыха, по совершенному отсутствию пристанища. У нас было мало запасов пищи, а еще менее питья, и притом теплая и утратившая свой цвет вода в бурдюках быстро убавлялась не столько от употребления, сколько от испарения. Вертикально падавшее солнце жгло до того, что одежда, багаж, полоны, — все принимало горелый запах и едва допускало прикосновение. Шумная веселость бедуинов скоро истощилась: рассеянные в беспорядке, кто впереди, кто сзади, они продолжали свой путь в молчании, прерываемом только гневным ворчаньем верблюдов при частых понуканиях своих погонщиков.

20 июля, несколько после полудня, мы оставили Биир Шеккик. Остальное время дня и почти всю ночь мы продолжали свой путь, потому чти здесь можно было дозволить себе только три или четыре часа отдыха за один раз, со включением сюда ужина, [66] так как, еслибы мы не добрались до другой стороны Нефуда прежде истощения своего запаса воды, наша погибель была бы неизбежна. В течение последних двадцати четырех часов пути через эти проходы, — как их называют арабы, — мы имели только один час отдыха. Медленно прошел понедельник, 21-го июля; он казался нам тем бесконечнее, что мы принуждены были все время преодолевать одни и те же трудности, среди той же неизменной обстановки. Сыпучий песок едва допускает какое нибудь прозябание; даже гхавда, которая подобно многим другим молочайникам (euphorbia), повидимому, не требует дли своего существования ни земли, ни влаги, здесь очень скудна и малоросла, и не может дать ни тени, ни пастбища. По временам является нечто в роде следа, но гораздо чаще нет ничего подобного; движущаяся поверхность давно уже потеряла следы проходивших по ней путников.

Около этого времени мы заметили в обращении наших шераратских спутников, в особенности младших, какую-то наглую фамильярность, заставившую нас быть настороже, потому что бедуины имеют обыкновение, замышляя грабеж или измену, пробовать сперва почву этим способом, и если они замечают в своей предполагаемой жертве какие либо признаки робости или уступки, то считают это сигналом для дальнейших своих действий. Лучшее средство в подобных случаях — принять угрюмый вид и молчать, делая по временам строгий выговор в виде угрозы, которая часто заставляет дикаря отступать подобно лающей собаке, пугающейся пристального взгляда. Мы так и поступили в настоящем случае. Мы по целым часам держались в стороне, когда же присоединялись к разбойникам, то говорили мало и далеко недружелюбным тоном. Скоро даже самые наглые из них оставили нас в покое, а старый аззамский вождь, с сухим лицом, похожим на сушеное дикое яблоко, заставил своего дромадера идти рядом с моим под тем предлогом, что ему нужно попросить у меня медицинского совета, на самом же деле с целью выразить мне свою дружбу и уважение. Я, разумеется, принимал его заискивания с холодною и угрюмою сдержанностью, и по этому поводу он стал извиняться за этих «гхумм» — «невоспитанных шутов» своей свиты, уверяя нас, что они, впрочем, не имели никакого дурного намерения; что они ведут себя так единственно по недостатку хорошего воспитания, что все они наши братья, наши слуги и пр. и пр. Мы приняли [67] его извинения с важным видом достоинства и затем снизошли до дружеского разговора и врачебных советов, приспособленных к его болезни и его умственным способностям.

Но впоследствии я узнал от шомерских бедуинов и от наших джоуфских спутников, что почтенные шерараты, считая нас разбогатевшими под покровительством Хамуда, серьезно думали воспользоваться уединением пустыни, чтобы ограбить нас и затем предоставить нам, без воды и верблюдов, выбираться как нам угодно из Нефуда, т. е. бросить нас там навсегда. Этот план они сообщили шомерам в надежде на их согласие и помощь. Но эти последние, более привыкшие к строгостям соседнего правления, боялись последствий; притом они знали, что если подобный поступок дойдет до сведения Телала, то этот правитель, по всей вероятности, сделается нашим единственным наследником, душеприкащиком, и так далее. Поэтому они отказались участвовать в предприятии, и заговорщики, заметив по нашему обращению, что мы отчасти подозреваем их намерения, поспешили загладить свою ошибку прежде, чем мы будем иметь возможность компрометировать их положение в Хайеле жалобою на их умышленное предательство.

На другой день около заката солнца мы увидели два одиноких пирамидальных пика из темного гранита, возвышавшихся среди песчаных волн как раз на нашем пути. Арабы называют их «Аалам-эс-Саад», т. е. «знаки благополучие», потому что эти две горы показывают, что одна треть пространства от Биир-Шеккика до Джебел-Шомера уже пройдена. Они имеют вид островов или, лучше, похожи на утесы, подымающиеся из моря близ устья Таго, или на Мальдивскую группу среди глубокого Индийского океана. Их корни, должно быть, скрываются в скалистом грунте, по которому этот верхний слой песка раскинут как воды моря по дну его; мы увидим после подобные же явления в других местах пустыни. Здесь нижний слой состоит, очевидно, из гранита, иногда из известняка. Что касается средней глубины песка, то, но моему мнению, она имеет около четырехсот футов, но нередко, может быть, и более; по крайней мере я встречал впадины глубиною в шесть сот футов по отвесной линии.

Мы продолжали свой путь в виду возвышавшихся перед нами мрачных пиков Аалам-эс-Саада, и насколько я мог судить по звездам, нашим единственным и не дурным в этом ясном небе указателям времени, около полуночи прошли как раз у [68] подошвы черной массы огромных утесов. Напрасно я льстил себя надеждою хотя бы на получасовой привал по атому случаю. Не останавливаясь, мы пошли дальше, и только к тому времени, как утренняя звезда поднялась до самых Плеяд, подан был знак для привала. Мы скорее повалились, чем легли на землю, и до восхода солнца уже снова продолжали свой путь.

Скоро мы добрались до вершины гигантского песчаного кряжа. «Посмотрите туда» сказал нам Джеди. показывая вперед. Вдали, на крайнем горизонте появилась синяя, похожая на облако вершина, затем другая, несколько пониже, возле нее. «Это горы Джобба, ближайшие границы Джебел-Шомера», сказал нам проводник. Видя, как свободно бурдюки болтались на боках наших верблюдов, я прежде всего подумал: «как нам добраться до этих гор?» Весь караван повидимому был занят тою же мыслью, потому что все сильнее прежнего начали понукать своих животных.

Около этого времени мы встретили небольшую партию бродячих бедуинов с юга; от них мы получили первые известия о войне, свирепствовавшей в провинции Кказим, между вагабитским властителем и приверженцами Онейзы. Мы вдоволь насмотримся и наслушаемся об этой войне и узнаем также о ее бедственном окончании, хотя не прежде следующего года, перед самым оставлением нами Аравии.

Между тем мы с не малым трудом спустились по песчаному склону и тотчас, к моему великому сожалению, потеряли из виду пики Джобба и увидели их только у самой подошвы их на краю Нефуда.

Но чем далее мы подвигались вперед, тем пустыни становилась хуже, печальнее и безнадежнее в своем бесплодии, а к полудню наш караван расстроился до полного «sauvequi pent». Некоторые истощили уже свою провизию твердую и жидкую, другие находились почти не в лучшем положения, каждый понукал своего верблюда, чтобы скорей добраться до страны отдыха и безопасности. Джеди, мой товарищ и я, разумеется, ехали вместе. Вдруг мое внимание было привлечено двумя или тремя воробьями, чирикавшими на стороне. Это были первые птицы, встреченные нами в этой пустыне; появлении их показывало, что мы приближаемся к обработанным землям и к жизни. Я вспомнил слышанные мною в детстве у уютного домашнего очага рассказы о том, как некоторые странствующие мореплаватели — Колумб и его [69] экипаж, если память меня не обманывает — после дней и месяцев плавания по пустынному океану, приветствовали появление птицы, которая; залетев с какого-то еще не открытого берега, села на мачту их корабля. Мой товарищ закричал от радости.

Однакоже нам предстоял еще далекий путь, и мы пробирались весь этот вечер, остановившись едва на час для скудного ужина, а потом всю ночь пробирались вверх и вниз по излучистому лабиринту подобно людям, заключенным в заколдованном кругу, которым суждено постоянно идти, никогда не подвигаясь вперед. В темные часы, непосредственно предшествующие рассвету, мы встретили партию всадников, в числе около шестидесяти человек, вооруженных фитильными ружьями и пиками. Они составляли часть военной экспедиции, отправленной по приказанию Телала для укрощения дерзости некоторых Тейяхских бедуинов в соседстве Тейма.

Утро застало нас еще в пути среди песков. При дневном свете мы увидели своих товарищей, которые разбрелись в разные стороны и казались издали какими-то черными пятнами, рассеянными там и сям. Один ехал далеко впереди на своем, еще сильном дромадере; другой, позади его, слез с своего упавшего животного и заставлял его встать, всадив нож на целый дюйм в его ляжку; третий тащился, отстав на крайне дальнее расстояние. Каждый за себя и Бог за всех! Руководствуясь этим правилом, мы ускорили свой шаг, посматривая с беспокойством вперед, — не увидим ли холмов Джобба, которые не могли быть далеко от нас. В полдень мы увидали все эти холмы рядом, с правой стороны, — дикие, фантастические утесы, круто поднимавшиеся на берегу песчаного моря. Мы шли возле них некоторое время, затем при одном повороте вся Джоббахская равнина с своею обстановкой открылась перед нами.

Мы видели перед собою группу черных гранитных утесов с красными полосами, имеющих приблизительно около семисот футов высоты; за ними обширную равнину, отчасти белую, покрытую соляною корой, отчасти зеленую от нив и покрытую по местам пальмовыми рощами, среди которых мы могли различить, в недальнем расстоянии, деревню Джобба, очень похожую, но своему расположению и общему виду, на Джоуф; но она меньше этого последнего и не имеет ни замка, ни башни. За долиной блестела другая линия песчаных холмов, имеющих впрочем менее дикий и пустынный вид, чем те, которые мы оставили позади, а еще [70] дальше возвышалась главная горная цепь Джебел-Шомера, длинный, зубчатый, пурпурный хребет в высшей степени живописных очертаний. Еслибы мы по временам влезали на высоты, находившиеся справа от нас, как мы делали это впоследствии, то увидали бы также зеленое пятно у горизонта с пальмовыми плантациями Теймаха, места, знаменитого в арабской истории и считаемого некоторыми; тожественным с Тиманом, упоминаемым в священном писании.

Но в эту минуту капля свежей воды и покров от июльского солнца занимали ваши мысли гораздо больше, чем все возможные Тиманы. Притом верблюд мой почти лишился ног и едва способен был подвигаться вперед, да и мне надоело понукать его, и нам пришлось добрый час перебираться через узкую, белую полосу песка, перемешанного с солью, отделявшую нас от селения. За стенами ее садов стоял шатер нашего проводника, и здесь его жена и семейство с нетерпением ожидали своего хозяина. Джеди пригласил нас, — по шомерским обычаям, он и не мог поступить иначе, — разделить с ним пищу и жилище, и нам не предстояло лучшего выбора, как только принять и то и другое. И так мы предоставили нашим верблюдам растянуться, подобно мертвым или умирающим, возле палатки и вошли туда выпить воды, смешанной с кислым молоком, и отдохнуть под сомнительною тенью единственной порванной покрышки из козьей шерсти.

При наступлении вечера, Джеди, напоив своих верблюдов водою из находившегося под рукой садового колодца, пригласил нас сделать формальный визит местному правителю Ааккилу, уроженцу этой самой деревни, которого Телал облек властью своего наместника в ней. Действительною целью, которую имел в виду наш проводник, при таком позднем визите, было — обеспечить нам хороший ужин, какой едвали могло доставить его собственное хозяйство. К великому удовольствию моего товарища, который, судя по жалкому виду лачуги Джеди, предчувствовал такую же жалкую кухню, уловки нашего проводника — самые умные, на какие только способен бедуин, — увенчались заслуженным успехом. Ааккил почтил нас желанным приглашением, и день закончился хорошим ужином и веселым вечером, во время которого Джеди забавлял все общество неуклюжею пляской с негром — кофееваром правителя.

Следующий день мы провели спокойно, радуясь промежутку [71] отдыха перед трехдневным предстоявшим нам путешествием в Хайель. Иногда мы взбирались на возвышенности, чтобы окинуть взглядом более обширный ландшафт, по временам бродили по неправильно разбросанному селению и разговаривали с жителями, и здесь в первый раз мы видели несомненные доказательства той глубокой благоговейной привязанности, которую возбуждает имя Телала во всем Джебел-Шомере. Спокойное и установившееся положение всех вещей в этой местности представляло редкий контраст с полуанархическим состоянием, которое мы в последнее время видели в Джоуфе и в воинственной подкладке его характера. Но Джоббахская почва бедна и ее произведения хотя и принадлежат к тому же роду, как и в Джоуфе, были во всех отношениях хуже.

Самая деревня до того похожа на Джоуф, что я могу не входить здесь в особенные подробности относительно домов, садов и проч. В извинение краткости описания я могу прибавить, что все местности Джебел-Шомера, которые мы проходили, малые и большие, имеют почти один и тот же разбросанный вид и представляют то же смешение жилищ и нив, плантаций и околиц, одно и то же пренебрежение к укреплениям и средствам обороны, отличающее их от компактных и хорошо охраняемых, деревень Неджеда в собственном смысле и свидетельствующее об обычной безопасности. Но вместе с тем здесь видно также пренебрежение ко всему, что известно в Европе под именем симметрии, о которой ни один истинный северный араб ни наяву, ни во сне не имеет ни малейшего понятия. Я говорю северный араб, потому что в Хаззе и Омане законы архитектурных пропорций известии и наблюдаются; не вполне они чужды также среднему и южному Неджеду.

Около времени восхода солнца, 25 июля, мы оставили Джобба, перешли долину, по направлению к юго-востоку, и вступили снова в песчаную пустыню, имеющую впрочем менее суровый и негостеприимный характер, чем унылый Нефуд, оставшийся за нами. Здесь песок густо усеян кустарниками и не совершенно лишен травы и зелени; а волнообразные изгибы поверхности, неизменно направляющиеся от севера к югу, согласно общему правилу этого явления, здесь гораздо отложе. Мы шли целый день; при наступлении ночи мы находились на краю обширного воронкообразного углубления, в котором песок отступает со всех сторон, оставляя голое меловое дно внизу. Здесь огни, мерцавшие в шатрах [72] бедуинов, расположенных в глубине долины, внушили нам мысль попробовать, не достанем ли мы ужин до отхода к ночному сну. Однакоже нам стоило большого труда спуститься в эту впадину, потому что песчаный склон ее был очень крут. Арабы, у которых мы видели эти огни, были пастухи, принадлежавшие к многочисленному шомерскому племени, отчего вся область, равнина и гора получили свое название. Они пригласили нас разделить их ужин, и хорошее блюдо риса вместо безвкусного самха или тестоподобного джериша предвещали некоторую близость к цивилизации.

На рассвете мы снова пустились в путь. Нам попадалось много верблюдов и их погонщиков, а также мы встретили несколько овец и коз. До полудня мы выбрались из песчаной полосы и вступили на твердую хрящевую почву. Здесь мы наслаждались один час полуденным отдыхом и тенью в пещере, устроенной самою природой в высокой гранитной скале, — передовой выступ главной цепи Джебел-Шомера. Перед нами поднимался теперь этот горный хребет, совершенно не похожий ни на какой другой из когда либо виденных мною. Это громадная масса скал и камней, нагроможденных в фантастическом беспорядке, вперемежку с зелеными долинами и жилищами. Еще до заката солнца мы дошли до хорошенькой деревни Ккена, расположенной среди садов и вод; но эти последние были не природные ручьи, как в Джоуфе, а канавы, созданные искусственным орошением посредством колодцев и ведер. В некотором расстоянии от домов стояла группа из трех или четырех больших тенистых деревьев, составляющих здесь предмет поклонения поселян, как некогда в Палестине. Приветствие жителей, когда мы сошли с своих верблюдов у их порога, было радушно и гостеприимно, даже вежливо и исполнено уважения, и скоро хороший обед, с блюдом свежего винограда в виде дессерта, был поставлен перед нами на веранде красивого домика, сильно напомнившего мне английские коттеджи фермеров, куда наш добрый хозяин пригласил нас на этот вечер. Все выразили большое желание воспользоваться нашим врачебным искусством, и когда мы отвечали, что мы можем открыть свою лавку только в Хайеле, некоторые заявили свою решимость посетить нас там, и впоследствии сдержали свое слово, хотя до Хайеля было около двадцати четырех часов пути.

Мы встали очень рано. Наша тропинка, хорошо утоптанна и [73] наслеженная, лежала теперь между двумя рядами крутых скал, внезапно поднимающихся от плоской и покрытой травою долины. По временам дорога вдавалась в глубокие ущелья, иногда она выходила на более обширные пространства, где появлялись деревья и жители деревень, между тем как число путников, идущих и едущих, увеличивалось по мере нашего приближения к столице. Около полудня мы были перед большим селением Леккитта, куда мы заехали, чтобы немного отдохнуть, во время жары, в доме одного богатого обывателя. Жилища и плантации имели вид новизны и уверенности в безопасности, что едвали можно найти теперь в других частях Аравии, за исключением Омана. Я могу также прибавить к этому часто попадавшиеся здесь молодые деревья и недавно огороженные куски земли и веселый вид деревни, выдающийся еще более вследствие совершенного отсутствия развалин, столь обыкновенных на Востоке. Вследствие всего этого Джебел-Шомер, в противоположность с другими провинциями и владениями вокруг, ближними и дальними, производит такое же впечатление, как только что отчеканенная монета со всеми ее шероховатостями и во всем ее блеске среди грязной кучи истертых монет. Это есть создание новое, и оно показывает, чем могла бы сделаться Аравия при лучшем управлении, чем каким пользуется она в большинстве своих частей. Такой вывод имеет тем более основания, что Джебел-Шомер относительно естественного плодородия, не вызываемого трудолюбием человека, может быть, есть наименее счастливая область во всей центральной части полуострова.

Мы находились у подошвы Джебел-Шомерского хребта, которого красноватые утесы странных форм возвышались справа и слева; узкая рассеянна, спускавшаяся на равнину, вела в главный город области. Было бы трудно, думал я, провести через это ущелье какое-нибудь войско без согласия жителей; в самом деле, пятьдесят решительных человек могли бы охранять его против целых тысяч, а с севера нет никакого другого доступа к Хайелю. Город расположен возле самого центра горного хребта; он был еще совершенно скрыт от наших глаз излучинами дороги, извивавшейся среди огромных утесов. Между тем от Джобба до Хайеля вся равнина постепенно повышается между зубчатыми скалами, которые, направляясь от северо-востока к юго-западу, пересевают две трети верхней части полуострова и образуют внешнюю ограду центральной возвышенности страны. Отсюда [74] происходит имя Неджед, что в буквальном переводе значить «высокая земля», в противоположность берегу и лежащим вне ее провинциям с менее возвышенною поверхностью.

За два часа до захождения солнца, вступивши в узкий извилистый проход, мы дошли до дальнейшей оконечности его. Здесь мы увидели себя на краю обширной равнины, имеющей много миль в длину и в ширину и опоясанной со всех сторон высоким горным хребтом, между тем как прямо против нас, на расстоянии какой нибудь четверти часа пути, лежал город Хайель, окруженный укреплениями около двадцати футов вышиною, с бастионными башнями, круглыми и четырехугольными, и большими двустворчатыми воротами в промежутках. Город представлял тот же вид новизны и даже какой-то неправильной щеголеватости, который поражал нас в деревнях, лежавших на нашем пути. Однакоже это был вполне выросший город и занимаемое им пространство могло бы вместить триста или более тысяч жителей, еслибы его улицы и дома были расположены с такою компактностью, как дома и улицы Брюсселя или Парижа. Но число горожан не превышает здесь двадцати или двадцати двух тысяч, благодаря множеству больших садов, открытых пространств и даже плантаций, включенных в пределы ее внешних стен, между тем как дворец правителя с принадлежащими ему парками занимает около одной десятой части целого города. Наше внимание было привлечено высокою овальною башней, около семидесяти фут. вышины, недавней постройки, принадлежащею к резиденции владетеля. Вся равнина вокруг города усеяна отдельными домами и садами, принадлежащими богатым гражданам или членам владетельной фамилии, а на дальних окраинах равнины видны рощи Кафара, Адва и других деревень, расположенных у устьев горных проходов, ведущих к столице. Городские стены и строения сияли желтым цветом в лучах вечернего солнца и вся перспектива представляла вид безопасности, приятный для зрения, хотя здесь не было той роскошной растительности, которой отличается долина Джоуфа. Несколько бедуинских палаток стояли кучею возле укреплений, и большое число всадников, пешеходов, верблюдов, ослов, поселян, горожан, мальчиков, женщин и пр., ходивших туда и сюда по своим делам, придавали сцене веселый и оживленный вид. Мы перешли через долину и добрались до городских ворот, лежащих против дворца; затем с не малым трудом заставили своих верблюдов идти по [75] обнесенной высокими стенами улице и наконец выехали на открытое пространство против дворца. Это было еще за час или несколько более до захождения солнца; дневная деятельность в Хайале уже кончилась и внешний двор, на котором стояли мы теперь, был наполнен праздношатающимися всех видов. Мы заставили своих верблюдов стать на колени у самых ворот дворца, рядом с четырьмя или пятью десятками, других и затем пошли назад расправить свой усталые члены на каменной, стоявшей против портала скамье, где и ожидали дальнейших приключений.

Но прежде чем мы проверим справедливость арабской пословицы, приписывающей вечерним происшествиям несчастия, бросим взгляд вокруг, на эту странную сцену, т. е. странную для чужеземца, но совершенно гармонирующую с духом народа и страны. Пред нами стоят длинные глиняные стены дворца, чрезмерной толщины и имеющие около тридцати футов высоты, просверленные вверху скорее дырами, чем окнами, и занимающие пространство от четырехсот пятидесяти до пятисот футов в длину. Главные ворота, согласно принятому здесь обычаю, находятся в отступающем назад углу стены и фланкированы высокими четырехугольными башнями; во всю длину фронта стены тоже выдаются, на известных пространствах, полукруглые бастионы. Непосредственно под тенью стены тянется длинная скамья из утоптанной «глины и камня; мы видим также посредине ее нечто в роде трона или возвышенного седалища для короля, когда он дает публичную аудиенцию. Дворец Метааба, брата короля, находится в этой же массе строений, но имеет свой особый вход.

С другой стороны открытого пространства, где мы сидим теперь, расположен длинный ряд лавок и небольших помещений, запирающихся замками и ключами. Здесь сложены товары, принадлежащие исключительно правительству, здесь же Телал обыкновенно помещает своих гостей, потому что ни одному постороннему человеку, кто бы он ни был, никогда не позволяется спать внутри стен дворца. В том же направлении, но только дальше, против резиденции Метааба, стоит большая общественная мечеть или джамиа. У ее угла двор выходит на новый рынок, который мы посетим завтра. С другой стороны этого выхода, но по той же линии, как и джамиа, возвышается пышный дом Замиля, главного казначея и вместе первого министра. Такое соединение этих двух должностей в одном лице по крайней мере сокращает расходы правительства на жалованье, — положительная выгода в [76] бедных арабских государствах. Далее площадь оканчивается высокими воротами, которые ведут на более плебейскую улицу, упирающуюся в них под прямым углом и идущую через всю ширину города.

К противоположной оконечности этого большого двора, сообщаясь с другими воротами, через которые мы только что прошли, примыкает другая большая улица, выходящая на равнину у этого края ограды. Против самого дворца расположены жилища двух или трех главных должностных лиц двора. Наконец низкая дверь ведет к жилищу и обширным садам Обейда, дяди нынешнего короля, очень важной особы, о котором я уже упомянул, говоря об экспедиции против Джоуфа. Довольно о нем на этот раз, он сделается потом нашим чересчур близким знакомым.

Около портала толпится на дежурстве много низших должностных лиц; одни из них стоят, другие сидят на каменной платформе у входа. Эти люди опрятно и, — принимая в расчет всю обстановку, — чисто одеты. Они в белых рубашках и черных накидках, подобно Хамуду, одежду которого мы недавно описали. Те из них, которые отправляют какие нибудь должности при дворе, имеют длинные жезлы с серебряными набалдашниками, но большинство их составляют военные, вооруженные саблями с серебряными рукоятками. Соседние скамьи справа и слева заняты толпой граждан, принадлежащих к более отборной публике, которые пришли сюда из своих лавок или домов послушать и потолковать о новостях и подышать вечерним воздухом. За исключением людей благородного происхождения, немногие из них имеют при себе оружие; общий вид их приличен во всех отношениях. Некоторые, в более простом платье имеют какую-то особенную пуританскую наружность; они, должно быть, из Неджеда; другие, напротив, отличаются отчасти разгульным видом, свойственным жителям Казима. Посреди двора или между хорошо одетыми гражданами сидело с истинно-арабским братством и равенством не мало таких, которых запачканная одежда и грубые черты показывали в них ремесленников или по крайней мере бедных людей. Тут же в толпе других было и несколько бедуинов, которых сейчас можно было узнать по их бедному изорванному платью и раболепной позе. Из находящихся здесь номадов, низший разряд составляют неуклюжие шерараты и еще более неуклюжие ссолибахи, между тем как шомеры, находящиеся в [77] близком родстве со многими из горожан и более полированные вследствие частых сношений с цивилизованным миром, могут быть причислены к высшему разряду этой категории.

Наше первое появление производит легкое волнение. Происходит обмен обычных приветствий с ближайшими к нам личностями, и небольшая кучка любопытных зевак, которые собрались посмотреть и расспросить, кто мы и откуда, скоро сгущается в тесный кружок. Задается много вопросов сперва нашему проводнику Джеди, потом нам; наши ответы довольно лаконичны. Между тем к нам приближается какой-то тонкий, среднего роста человек, которого физиономия имеет отпечаток улыбающейся светскости и строгого этикета, соответствующих его должности при дворе. Его опрятная и простая одежда, длинный оправленный серебром посох в руке, его почтительное приветствие, его вежливо-важная манера, все показывает в нем человека из дворцовой свиты. Это Сейф, придворный камергер, которого специальная обязанность состоит в приеме и представлении иностранцев. Мы встаем ему навстречу и он приветствует нас вежливою фразой: «Да будет мир с вами, братья», сказанною с интонациею и акцентом, каких только мог бы пожелать самый взыскательный грамматист. Мы, с своей стороны, отвечали равносильным приветствием. — «Откуда вы? да поможет вам Бог!» Таков первый вопрос. Разумеется, мы объявляем себя лекарями из Сирии, потому что наши более громозские товары проданы уже в Джоуфе и мы решились теперь заниматься исключительно медицинской практикой. «Чего вы желаете здесь, в нашем городе? дай Бог вам успеха!» говорит Сейф. «Мы желаем милости великого Бога и затем милости Телала», отвечаем мы, сообразуя, свой слог с самыми правильными формулами страны, в которых мы начали уже делать успехи. Затем Сейф, имея все время очень умильный вид, начинает, как и следует ожидать, маленький панегирик великодушию и другим превосходным качествам своего властелина и уверяет нас, что мы не ошибемся в своих ожиданиях.

Но увы! Между тем как мой товарищ и я обменивались искоса взглядами взаимного поздравления с таким прекрасным началом, Немезида внезапно пробудилась, чтобы потребовать должной себе дани, и ясность нашего горизонта тотчас же омрачилась неожиданным и в высшей степени неблагоприятным облаком. Моим читателям, без сомнения, уже известно, что для нас [78] важнее всего было строжайшее инкогнито, в особенности относительно нашего европейского происхождения и звания. Действительно, как только сделалось бы известным, что мы европейцы, всякая короткость и искренность сношений с туземцами была бы для нас неизбежно потеряна и дальнейшее паше движение в Неджеде сделалось бы совершенно невозможным. Это были еще очень незначительные неудобства, которые могли бы последовать за подобным открытием; но можно было опасаться также других, гораздо более неприятных последствий. До сих пор еще не произошло ничего, могущего возбудить серьезное подозрение, никто еще нас не узнал, никто и по ошибке не принимал нас за своих знакомых. Мы же, с своей стороны, думали, что Газа, Маан и, может быть, Джоуф суть единственные местности, где можно опасаться подобного признания. Но мы ошиблись в своем расчете; первая действительная опасность предстояла нам в Хайеле в самых пределах Неджеда, где мы были отделены от всех наших старых знакомых полосою пустыни.

Между тем как Сейф продолжал все предварительные церемонии своей вежливости, я, к своему ужасу, увидел среди круга стоявших возле нас людей одну хорошо знакомую мне фигуру. Я видел это лицо не более как за шесть месяцев перед тем в Дамаске; оно было также очень хорошо известно и многим другим, то в качестве купца, то разносчика, то содержателя почт, человека хитрого, предприимчивого и деятельного, — хотя он имел около пятидесяти лет от роду, — и находившегося в коротких отношениях со многими европейцами, имевшими значительный вес в Сирии и Багдаде, словом — человека, который привык обращаться с людьми всех разрядов и которого не легко было запугать.

Между тем как я невольно устремил испуганный взгляд на своего знакомца и еще сомневался, действительно ли это он, всякая неизвестность была рассеяна его веселым приветствием, с которым он обратился ко мне в задушевном тоне старого знакомого. За приветствием последовали вопросы насчет того, какой ветер занес меня сюда и что я намерен делать здесь, в Хайеле.

Желая от всего сердца, чтобы он был где нибудь в другом месте, я не придумал на его приветствие никакого ответа кроме «бессмысленного пристального взгляда» и молчания.

Но несчастия никогда не проходят по одиночке. Между тем [79] как я принимал таким образом оборонительное положение против столь опасного противника в лице своего бесцеремонного приятеля, ко мне подошел какой-то высокий человек с зловещими чертами лица, одетый в костюм жителя Кказима, и без всяких вступлений сказал: «И я тоже видел его в Дамаске»; при этом он обозначил время и место встречи и в точности указал на обстоятельства, наилучшим образом рассчитанные на то, чтобы выдать меня за настоящего европейца.

Действительно ли он видел меня, как говорил? Это я не могу сказать в точности. Место, о котором он упомянул, было одним из тех, куда нередко стекаются полушпионы, полупутешественники и настоящие интриганы со всех внутренних областей и даже из Неджеда; а как я неоднократно посещал это место, то весьма было возможно, что мой услужливый собеседник видел меня там.

Таким образом, хоти я и не узнавал его теперь, существовала сильная вероятность в правдивости его несвоевременного заявления, которое, подкрепляя слова первого свидетеля, сделало мое, уже и без того опасное положение еще худшим.

Но прежде чем я мог придумать ответ или решить как вести себя, подошел третий свидетель, который в своих показаниях зашел слишком далеко, и тем дал нам преимущество. Он тоже приветствовал меня как старого приятеля и затем, обращаясь к окружающим, доведенным до необычайной степени изумления и любопытства, сказал: «Я тоже знаю его очень хорошо; я часто встречал его в Каире, где он живет очень богато в большом доме близь Ккасср-эль-Эйни; его имя Абд-зс-Ссалиб; он женат и имеет красавицу дочь, которая ездит верхом на дорогой лошади», и пр. и пр.

Вот наконец заявление, которое было чистым изобретением или ошибкою (не знаю в точности, тем или другим) и на него можно было отвечать резким отрицанием. «Асслахек Алла», «да вразумит тебя небо?» сказал и; «никогда я не жил в Каире и у меня нет никаких дочерей, катающихся верхом». Затем, глядя очень строго на второго свидетеля, относительно показаний которого я имел полное право сомневаться: «Я не помню, чтобы я видел тебя когда нибудь; обдумывай хорошенько свои слова, многие люди имеют красноватую бороду и усы соломенного цвета», сказал я, стараясь впрочем показать, что я не особенно за бонус об обстоятельном ответе на этот счет, а как будто [80] просто желаю припомнить его личность. Но относительно первого свидетели из этого трио я не знал что делать или отвечать, и потому продолжал смотреть на него с убийственным видом вопросительного столбняка, как будто не понимая что он хочет сказать.

Но Сейф, сперва озадаченный этим потоком показаний, теперь разуверился вследствие смущения третьего свидетеля и пришел к счастливому для нас заключению, что и двое других тоже не стоят доверия. «Не обращайте на них внимания», воскликнул он, обращаясь к нам: «это болтливые лгуны, сплетники; оставьте их, они не заслуживают внимания; идите со мной в кхава во дворец и отдохните». Затем, обращаясь к моему бедному приятелю из Дамаска, единственная вина которого состояла в том; что он был слишком прав. Сейф резко побранил его, а потом и остальных свидетелей, и повел нас прочь. Мы были очень рады идти за ним через узкий и темный портал во дворец.

Пройдя между рядами жезлоносцев и сабленосцев, арабов и негров, мы вошли на небольшой двор, где под навесом была расположена грозная артиллерия Телала. — в количестве девяти орудий разного калибра. Из них только четыре стояли на лафетах и из этих четырех только три были годны к употреблению. Из этого последнего числа два орудия были большие железные мортиры, игравшие такую важную роль при осаде Джоуфа. На третьем орудии — длинной медной полевой пушке — были вычеканены 1810 год и английские буквы G. R., само собою разумеется, непонятные для нынешних ее владетелей. Все остальные орудия были более или менее повреждены и совершенно негодны для употребления, но это обстоятельство было неизвестно окружающим арабам, а может быть, и самому Телалу, и все эти «девять военных муз» повидимому внушали одинаковое благоговение зрителям. Эта страшная батарея была отчасти доставлена вагабитским монархом Абд-Аллаху, отцу и предшественнику Телала, отчасти приобретена агентами нынешнего царствования в приморском порте Коуэйт в Персидском заливе, деятельном и процветающем городке.

Мы прошли через этот двор на второй, одна сторона которого была занята комнатами женщин, отделенных, как следует, высокою глухою стеной от нескромных взоров; другую сторону составляла Ехала, или приемная комната. Эта комната [81] имела около восьмидесяти футов длины и тридцать или более ширины, вышина ее соответствовала этим размерам. Балки плоской крыши ее (так как постройки со сводами здесь неизвестны) лежали на шести больших круглых колонах в центральном ряду. Она была построена очевидно недавно, очень светла и совершенна опрятна.

Кафейная печь имела размеры, соответствовавшие пропорциям залы, и возле нее сидит дюжий негр, который встал при нашем приближении.

Тут было несколько гостей из соседних провинций и несколько из придворных служителей. По зале двигались два человека, ноги которых были свободно скованы железными цепями. Это были государственные узники, приговоренные к заключению, которым однако дозволен был, в виде отдыха, вход в Кхава, — любопытный пример гуманности арабского характера даже в самом наказании. Вообразите себе до какой степени появление осужденного бунтовщика в залах Тюильери или Боккингэмского дворца удивило бы двор! Один из этих людей принадлежал к числу вождей в Джоуфе, его привез сюда Телал, по завоевании мм этой области, и он еще не был освобожден, да и не существовало вероятия, чтобы ему скоро даровано было освобождение. Но ни он, ни его товарищ не имели особенно унылого вида.

Здесь мы оставались до тех пор, пока кофе был приготовлен и подан, по обыкновению. Сейф, на время оставивший нас, пришел теперь с известием, что Телал скоро вернется с своей послеполуденной прогулки в саду, куда он отправился подышать свежим воздухом, и что если мы выйдем, на внешний двор, то будем иметь там случай представиться ему. Он прибавил, что затем мы найдем свой ужин в готовности и нам будет дано также хорошее помещение на ночь и, наконец, что кхава и все, что есть в этой комнате, будут всегда в нашем распоряжении, пока мы будем удостоивать Хайель своим присутствием.

Мы встали и воротились с Сейфом на внешний двор, который, по случаю ожидаемого появления монарха, был наполнен людьми более чем когда либо. Через несколько минут мы увидели толпу, приближавшуюся с верхнего конца площади, именно с того, который выходил к рынку. Когда эта толпа подошла ближе, мы увидели, что составлявшие ее люди почти [82] все вооружены; между ними находилось несколько, повидимому, более значительных граждан, но все они они пешком. Среди этого круга, хотя отдельно от других, медленно шли три особы, которых одежда и осанка, в соединении с почтительным расстоянием, в каком держалась от них остальная толпа, показывали в них знатных особ. — «Вот идет Телал», — сказал в полголоса Сейф.

Действительно, средний из них был сам государь. Низкорослый, широкоплечий, крепко сложенный, очень смуглый мущина с длинными черными волосами, темными проницательными глазами и физиономией скорее суровою, чем открытою, — Телал имел на вид более сорока лет от роду, тогда как на самом деле ему было тридцать семь, самое большее тридцать восемь. Его поступь была мерная, осанка важная и несколько надменная. Длинный халат из кашемирской шали покрывал его белую арабскую рубашку, а поверх всего он имел накидку из оманской ткани, тонко выделанной из верблюжьего волоса, составляющей большую редкость и высоко ценимой в этой части Аравии. Его голова была украшена вышитым платком, в котором не было недостатка в шолковых и золотых нитках и который был перевязан широкою повязкой из верблюжьей шерсти, переплетенной с красным шолком, — мешид английское изделие. Украшенная золотом сабля висела при его бедре и его платье было надушено мускусом в такой степени, что было приспособлено более к арабскому, чем к европейскому обонянию. Его взгляд не останавливался ни на минуту; Телал обращал его то на ближайших своих спутников, то на толпу; мне редко случалось видеть такие, поистине «орлиные глаза» по их быстроте и блеску.

Рядом с ним шел высокий тонкий субъект, одетый, в платье из несколько менее дорогого материала, но отличавшееся более яркими цветами и более нарядными вышивками, чем платье самого короля. Его лицо выражало необыкновенный ум и изысканную вежливость; по сабля его была украшена не золотом, — что составляет исключительную привилегию королевского семейства, — а только серебром.

Это был Замил, казначей и первый, — в сущности и единственный, — министр самодержца. Возвышенный из нищеты покойным королем Абд-Аллахом, который в оборванном сироте заметил, признаки редких способностей, он [83] продолжал непрерывно пользоваться благосклонностью своего покровителя, и после смерти этого последнего сделался в такой же или дальние большей степени любимцем Телала, который возвышал его из одной должности к другой, пока не возвел на ступень высшую в государстве после той, которую занимал сам монарх. Верный своему властелину и поставленный своим плебейским происхождением вне происков фамильной зависти, он своим спокойным и приветливым характером приобрел чрезвычайную популярность вне дворца, и внутри его любовь своего господина. Его необыкновенное прилежание в делах, в соединении с находчивым, но спокойным умом, и большие услуги, которые он оказал государству в своей двойной должности, давали ему, по мнению всех, право на богатства, которыми он пользовался с большою щедростью и великолепием.

О степенно улыбавшемся Абд-эль-Махсине, другом товарище короля в его вечерней прогулке, я теперь не скажу ничего; он скоро сделается нашим близким знакомым и верным другом.

При приближении Телала все встали. Сейф подал нам знак идти за ним, пробрался через толпу и приветствовал своего государя принятою фразой: «Мир тебе, покровительствуемому Богом»! Телал тотчас же бросил на нас проницательный взгляд и тихим голосом спросил о чем-то Сейфа, который отвечал ему так же тихо. Затем государь снова посмотрел на нас, уже с более приветливым выражением лица. Мы подошли и прикоснулись к его руке, повторив приветствие Сейфа. При подобных случаях не употребляются ни поклоны, ни целование руки и никакие другие церемонии. Телал отвечал на наше приветствие и затем, не говоря нам более ни слова, шепнул что-то Сейфу и пошел далее через ворота дворца.

— Он примет вас особо завтра, — сказал Сейф — и я постараюсь уведомить вас о часе приема в надлежащее время; а покамест пойдемте ужинать.

Солнце уже село, когда мы снова вошли во дворец. На этот раз, пройдя арсенал, мы повернули в сторону на большой четырехугольный двор, отличный от первого и окруженный открытою верандою, устланною циновками. Два больших страуса, подаренные Телалу какими-то вождями Ссолилабского [84] племени, выступали там, доставляя большую заботу мальчикам-неграм и поваренкам дома. Сейф провел нас к дальней стороне двора, где мы уселись под портиком.

Сюда несколько черных невольников тотчас принесли нам ужин; основными кушаньями были по обыкновению блюдо риса и вареное мясо с тонкими лепешками из пресного теста и финиками и маленькими луковицами, перемешанными с рубленою тыквой. Стряпня эта была лучше той, которую мы ели до сих пор, хотя она едвали бы выдержала сравнение с кухнею Вателя. Мы поели усердно, напились кофе в кхава и возвратились посидеть и докурить на открытом воздухе. Нет надобности говорить, как приятны летние вечера, как прохладен ветер, как чисто небо в этих горных странах.

С своей стороны Сейф приготовил для вас помещение на ночь; по его приказанию, один из магазинов Телала (о которых я уже упомянул) очищен, выметен и устлан циновками для нас. Мои читатели, вероятно, на столько знакомы с восточными обычаями, чтобы знать, что тут нельзя рассчитывать ни на стулья, ни на столы, ни на умывальники. Мы вошли в свою квартиру, затворили и заперли на замок наружную дверь и затем начали советоваться о том, что нам предстоит делать, и наконец пришли к наилучшему после продолжительного путешествия заключению: к глубокому и продолжительному сну.

Вместо того чтобы рассказывать о наших грезах, я думаю, будет лучше удовлетворить любопытство тех, которые желают знать — встречались ли мы потом с своими неприятными знакомцами с севера и какое было продолжение их истории. И так, да будет известно, что первый и достойнейший из двух купец, содержатель почт был до того сбит с толку нашим метким отпором и затем головомойками, которые он получил от Сейфа и других, что наконец стал сомневаться в своем собственном зрении и заключил, что он, вероятно, впал в какую нибудь странную ошибку относительно нашего тождества или даже своего собственного. Встретив нас на третий день после того на улице, он обратился к нам с несвязною речью, очень похожею на слова старухи в одной балладе: «о, Боже мой, это не я» и так смиренно извинялся в своем поступке, что я из чистой жалости почти готов был успокоить его словами: «ты нисколько не ошибся, любезнейший, ты был совершенно нрав». Но благоразумие не [85] допускало этой излишней доброты, и сверх того его публичное отречение произвело на присутствоваших самое лучшее действие, какое только можно вообразить; и потому я предоставил его своим собственным сожалениям, в которые, может быть, он погружен и до настоящего дня. На следующее утро он оставил Хайэль, и с тех пор я нигде не видал его более.

Что касается до человека из Кказима, то его пребывание в столице было еще короче; на другой же день он отправился восвояси и мы нигде не встречали его снова; и таким образом его рассказ, правдивый или нет, остался без последствий, за отсутствием повторения и подтверждения.

Что касается третьего, который так обязательно снабдил меня домом и семейством, то он был житель Хайэля и мы впоследствии часто видались с ним. Но он уже отказался от своих неосновательных притязаний на давнишнее с нами знакомство и перед всеми объявил, что он ошибся. Таким образом третье облако, наполненное недовольствием и опасностью, прошло мимо без всяких дурных последствии, по крайней мере таких, которые прямо повредили бы нам. Но утреннее солнце взошло и мы должны вставать вместе с ним.

Наша дверь еще была заперта, когда тихий стук в нее возвестил о приходе посетителя. Мой товарищ отодвинул запор, говоря: «самм», что при этих случаях соответствует слову: «войдите».

Это пришел Абд-эль-Махсин, тот, которого мы уже видели накануне вечером, в обществе Телала. Он входит с таким видом, как будто говорит: «надеюсь, что я не побеспокоил вас», и начинает извиняться, что пришел так рано, спрашивает о нашем здоровье, выражает надежду, что мы несколько отдохнули от усталости после своего путешествия; короче, высказывает вежливость, хотя без всякой утрировки, — не уступающую любезностям какого нибудь французского маркиза старой школы, принимающего гостей, только что прибывших в его замок. Затем он расспрашивает о нашем путешествии сюда, о том, какова была у нас пища в дороге, жалуется на грубые нравы и необразованность бедуинов и на зной пустыни. Далее об выказывает сильное желание приобрести познания в медицине, прибавляя, что он не совсем невежда но врачебном искусстве, и дает разговору такое поправление, что мы чувствуем себя совершенно как дома, и таким образом продолжает [86] выпытывать у нас сведения о цели нашего приезда в Хайель и о том, кто мы на самом деле.

Его наружность сильно говорила в его пользу и внушала доверие и даже бесцеремонность. Ему на вид было не менее пятидесяти лет, но он хорошо сохранился; цвет лица его по чистоте своей не уступает цвету лица большинства итальянцев, глаза он имел большие и умные, черты правильные; стан тонкий и слегка согнутый под бременем возраста; его платье было чрезвычайно опрятно, хотя и не щеголевато, простая палка в его руке показывала мирный и не воинственный склад его характера; короче, он имел вид ученого или образованного придворного, может быть, сочинителя, но несомненно человека порядочного. Какая-то особенная полуулыбка, отчасти прикрытая церемонною важностью первого визита, показывала, что он не прочь пошутить, и умеряла задумчивое выражение его большого лба и умных глаз.

Таков был Абд-эль-Махсин, задушевный друг и неразлучный товарищ Телала. Он принадлежал к древней и благородной фамилии Алейян, господствовавшей в городе и области Берейда в Кказиме. Там некогда он пользовался доверием своих сограждан и дружбою Кхуршид-Баши, египетского губернатора, в то время, когда этот последний управлял Кказимом до окончательного восстановления вагабитской династии. Избегая всякого открытого участия в политических делах и посвятив себя повидимому литературе и обществу, он на самом деле был самый тонкий интриган провинции и руководил всеми происками своих родственников для освобождения своей страны от власти чужеземцев. Но несколько лет спустя, увидал, что Фейссул способствовал освобождению его страны от тирании Египта единственно для лучшего подчинения ее своей собственной, Абд-эль-Махсин снова сделался деятельным, хотя тайным агентом своей могущественной фамилии, в противодействии с успехом вагабитского преобладания и господства. Наконец наступила погибель фамилии Алейянов, истребленной посредством одного из самых черных деяний вероломства, пятнающих летописи Средней Аравии. Абд-эль-Махсин избегнул первой бури побоища, уничтожившей большинство его родственников, но подвергся затем изгнанию и должен был бежать для спасения своей жизни; скрываясь несколько месяцев на окраинах провинции, он [87] наконец увидел, что для него не осталось никакой надежды на родине, и искал убежища у Телала. Он уже десять лет жиль теперь во дворце шомерского государя, сперва в качестве гостя, потом друга и любимца, приятного собеседника в минуты отдыха, по причине его веселости, врожденного изящества и обширных сведений в арабской истории и знания многих анекдотов; но ценимого и в часы серьезных занятий по причине его здравых суждений и мудрых советов. Когда год спустя, на своем пути домой, мой товарищ и я, стараясь убить длинные часы путешествия верхом но равнинам Мозула или холмам Орфаха, вспоминали события наших странствований по Аравии, то оба охотно согласились, что от Газы до Раз-эль-Хадда мы не встречали никого, кто по своим природным дарованиям и образованному уму был бы выше Абд-эль-Махсина, или даже равен ему.

Едва мы вступили с ним в разговор, как догадались, — и справедливо, — что его послал Телал в виде приготовления к аудиенции, предстоявшей через несколько часов у короля. Поэтому мы были на стороже и упорно стояли на Дамаске, Сирии и врачебном ремесле. На другие вопросы, подымаемые Абд-эль-Махсином в его попытках выведать у нас все, мы давали очень неподходящие ответы, выражавшие мысль, что эти вещи нас не касаются, а на несколько нерешительных вопросов относительно Египта и даже Европы мы приняли вид большого невежества и равнодушия.

Между тем пришла наша очередь разузнать все, что возможно и Телале и его действительном положении, в особенности относительно вагабитской династии и его собственного способа управления. Ответы Абд-эль-Махсина были, разумеется, осторожны и довольно сдержаны; однакоже нам в это самое утро удалось открыть многое, о чем мы не знали до сих пор.

Представлю перечень всего, что мы узнали тогда от нашего любезного посетителя, вместе с более полными сведениями, которые были собраны нами в следовавшие затем недели. Пределы этой книги заставляют меня ограничиться только немногими обращиками арабской истории в рассказе самих арабов.

Эта провинция вместе с остальными частями полуострова подверглась кратковременной тирании со стороны первой Вагабитской империи в начале нынешнего столетия, и влияние, [88] оказанное этим владычеством на нее, подобно тому как и на большинство других областей, было влиянием скоропреходящим. Буря скоро пронеслась над нею и оставила ее почти в том же положении, в каком она находилась прежде. В этом периоде времени город Хайель считался уже чем-то в роде столицы Джебел-Шомера, — отличие, которым он обязан был отчасти своим более значительным размерам и богатству, отчасти своему центральному положению; но его вожди не могли распространить свою власть на большое расстояние от городских стен, по крайней мере систематически. Верховная власть находилась в руках фамилии Бейт-Али, коренных жителей города, которые, повидимому и в теории, и на практике вполне ценили «божественное право королей управлять дурно».

Но в том же Хайеле жил один молодой и предприимчивый вождь из фамилии Рашид, принадлежавший к роду Джаафер, благороднейшей отрасли шомерского племени. Многие из его родственников были бедуины, хотя его собственные предки в восходящей линии издавна занимали общественное положение горожан. Его звали Абд-Алла-эбн-Рашид. Богатый, — в туземном смысле этого слова, — знатный и сознающий свои способности и силу, он возмечтал отнять неоспориваемое никем до тех пор преобладание у вождей фамилии Бейт-Али; могущественные и многочисленные родственники его помогали ему в смелой попытке. Из жителей Хайеля одни были на стороне одной, другие на стороне другой партии; в общем же итоге партия Абд-Аллаха была сильнее внутри стен столицы. Но соседнее селение Кефар стояло за Бейт-Али, а в то время по своей силе и населенности оно почти не уступало Хайелю. Мало того, судя по народным песням и местному преданию, нашим единственным наставникам в этой стране, селение Кефар считалось более аристократичным городом, чем Хайель.

После многих предварительных ссор, борьба между Абд-Аллахом и Бейт-Али началась; но результат оказался неблагоприятным для младшего претендента на верховную власть и он был изгнан. Это случилось около 1818 или 1820 г. С немногими из своих родственников, беглецов подобно ему самому, он направился к Джоуфу, и надежде найти убежище и помощь; но не найдя там ни того, ни другого, он отправился в Уади-Серхан, глубина которого всегда служила и до настоящего времени служит общим приютом для людей, находящихся [89] в подобных обстоятельствах. Между тем как он и его приверженцы блуждали среди лабиринтов этой долины, они внезапно были атакованы сильною шайкою анезехских бедуинов, наследственных врагов шомерского племени. Абд-Ала и его товарищи сражались храбро, но численность врагов одержала победу. Бену-Джаферы пали все без исключения на поле битвы; победоносные Анезехи «обобрали и изрубили убитых». Ни один из товарищей Абд-Аллаха не остался в живых, и сам он, принятый за мертвого, был оставлен среди трупов на песке.

Анезехи, как это они часто делают, «уверились вдвойне», перерезав горла раненых, валявшихся на земле; в этом отношении и с Абд-Аллахом было поступлено не лучше, чем с его товарищами. Но человек, которого судьба вела на трон, не мог погибнуть преждевременно. Между тем как он лежал без чувств и кровь его быстро лилась из зиявшей прорехи, саранча пустыни, по арабскому сказанию, окружила вождя и своими крыльями и лапками начала бросать горячий песок в его раны, и этот грубый стягивающий пластырь остановил стремление потока жизни, удалявшегося из тела. Между тем стадо обыкновенных в этих странах птиц ккетте, похожих на куропаток, летало над ним, чтобы защищать его от лучей знойного солнца, — услуга, за которую и нераненые путники в арабских пустынях были бы едвали менее благодарны.

Какой-то купец из Дамаска, сопровождаемый небольшим караваном, возвращался домой в Сирию из Джоуфа, и ему пришлось проходить как раз возле места, бывшего сценою побоища и чуда. Он увидел раненого юношу и дивное вмешательство неба в его пользу. Изумленный этим зрелищем и угадывая необыкновенную будущность, предназначенную человеку, которого жизнь была так дорога Провидению, он слез с своего верблюда, подошел к умиравшему, перевязал его раны, употребил все имевшиеся под рукою средства, чтобы пробудить его к жизни, положил раненого на одного из своих верблюдов и повез с собою в Дамаск.

Там Абд-Алла, сделавшись гостем сердобольного купца, который обращался с ним как с сыном, скоро выздоровел и восстановил свои силы. Затем великодушный спаситель снабдил его оружием, деньгами и съестными припасами и отправил обратно в Аравию.

Но в Джебел-Шомер он не мог возвратиться в качестве [90] государя, а вернуться в качестве подданного он не хотел. Поэтому выбрав окольный путь, он добрался до внутреннего Неджеда и там предложил свои услуги, в качестве наемного воина, некоему Тюрки, сыну Абд-Алла-эбн-Сауда. Тюрки в то время деятельно занимался восстановлением королевства своего отца, разрушенного египетским вторжением, и отвоевывал, одну за другою, провинции, находившиеся некогда под владычеством вагабитов. Естественно, что у подобного государя Абд-Алла нашел хороший прием и вдоволь работы. В каждой стычке он был впереди и скоро сделался начальником значительного отряда вагабитской армии.

В 1830 г. или около того — я не мог добиться от беспечных арабов точного обозначения времени этого и многих других важных событий — Тюрки решился завоевать Хазу, одно из богатейших достояний старой Неджедской короны. Но так как государственные дела не позволяли ему отлучиться из Риадда, своей столицы, то он поставил старшего сына своего, Фейссула, во главе своих войск и послал их для завоевания восточного берега. Абд-Алла, разумеется, присоединился к экспедиции, и, несмотря на свое иностранное происхождение, приобрел большой вес в глазах Фейссула и его офицеров и был почти их предводителем во всех военных действиях.

Едва вагабитская армия дошла до границ Хазы и, пройдя через узкие ущелья Гхоуэйра, — через которые в мы тоже будем проходить в свое время, любезный читатель, — приступила к осаде города Гофгуфа, как получили известие, что Тюрки предательски умерщвлен во время вечерних молитв в большой городской мечети своим двоюродным братом Мешари и что убийца вступил уже на вакантный трон.

Тотчас был созван военный совет. «Гушаи», присутствовавшие там и составлявшие большинство, советовали Фейссулу продолжать войну в Хазе, и, по завоевании этой богатой провинции, возвратиться, обагатясь добычею, для отнятия короны у его родственника-узурпатора. Но Абд-Алла заметил, что подобная отсрочка послужила бы только к тому, чтобы дать Мешари более времени собрать войска, укрепить столицу и сделаться таким образом более опасным, если не совершенно непобедимым врагом. Поэтому он настаивал на немедленном возвращении Фейссула со всеми своими войсками в Риад, как на вернейшем способе напасть на Мешари врасплох, отмстить [91] за не остывшую еще кровь Тюрки и обеспечить обладание столицей и центральными провинциями для законного наследника. Что касается Хазы, то завоевание этой области будет, говорил он, еще вернее, если оно на короткое время будет отложено.

Фейссул согласился с мнением Абд-Аллаха и последствия вполне оправдали его. Лагерь немедленно был снят и все войско двинулось обратно к Риаду и, благодаря форсированным маршам, скоро появилось под стенами города, между тем как Мешари воображал, что его соперник находится далеко по другую сторону проходов, на отдаленных равнинах Хазы.

При первом появлении законного государя весь Неджед собрался вокруг его знамени. Столица последовала этому примеру, ее ворота отворились и Фейссул вступил в Риад, среди восторженных кликов, без боя.

Но Мешари все еще занимал дворец, которого высокие стены и массивные внешние укрепления могли выдерживать продолжительную осаду, между тем как внутри крепости он имел в своем распоряжении всю государственную казну, артиллерию и военные снаряды, кроме большого запаса провизии на случай блокады; наконец его охранял сильный гарнизон его собственных приверженцев, хорошо вооруженных и получавших хорошую плату. Обеспеченный таким образом, он решился защищаться и ожидать благоприятного поворота судьбы, но она обратилась против него.

С своей стороны Фейссул приказал немедленно штурмовать крепость. Приступ был сделан, но толстые стены и окованные железом ворота, в соединении с отчаянною храбростью осажденных, сделали все усилия тщетными и нападающие были принуждены ждать медленных результатов правильной осады.

Она продолжалась двадцать дней, не принося существенных преимуществ ни той, ни другой стороне. Но в двадцать первую ночь Абд-Алла, желая каким бы то ни было, хотя бы рискованным способом привести дело к концу, взял с собою двоих сильных товарищей из числа своих шомерских родственников, беглецов подобно ему самому, и под покровом тьмы стал бродить вокруг стен замка, в надежде найти какое нибудь незащищенное место. В одном узком окне, находившемся высоко вверху (его потом показывали мне, когда я был в этом самом месте), мерцал свет. Абд-Алла стал как раз под этим окном, взял камешек и бросил его [92] вверх, в окно. Оттуда высунулась голова и спросила тихим голосом: «Кто там?» Абд Алла узнал голос старого дворцового служителя, находившегося долгое время на службе умершего государя и своего короткого приятеля. «Что ты намерен делать?» спросил старик. «Спусти к нам веревку и мы устроим остальное», отвечал Абд-Алла.

Веревка тотчас же зашуршала по стене. Абд-Алла и его двое товарищей взобрались по ней вверх, один за другим, и скоро все трое очутились в дворцовой комнате. — «Где спит Мешари?» последовал зловещий вопрос. Слуга Тюрки указал им дорогу. Идя по темным корридорам босиком и в молчании, три искателя приключений дошли до спальни узурпатора. Они попробовали дверь, она была заперта засовом изнутри. «Во имя Божие!» воскликнул Абд-Алла, одним сильным напором сломал запор и дверь отворилась настеж.

В комнате лежал Мешари, с парою заряженных пистолетов под подушкой. Услыхав шум, он вскочил и увидал пред собою три темный фигуры. Схватив свое оружие, он сделал два выстрела, быстро следовавших один за другим, и двое товарищей Абд-Аллаха упали, один мертвый, другой смертельно раненый, но еще живой. Но Абд-Алла остался невредимым и бросился на свою жертву с саблею в руке. Мешари, человек атлетического сложения, схватил оружие своего врага и сцепился с ним. Оба упали на пол, но Мешари крепко держался за рукоятку сабли Абд-Аллаха и старался вырвать оружие из его руки. Между тем как они таким образом валялись по полу в сомнительной рукопашной схватке, умиравший товарищ Абд-Аллаха дотащился до них и схватил кисть руки Мешари с такою судорожной силой, что пальцы этого последнего, державшие рукоятку, на мгновение ослабели. В этот момент Абд-Алла освободил свою саблю и несколько раз вонзил ее в тело противника, который умер без дальнейшей борьбы.

Не слышно было ни одного крика, не произошло никакой тревоги. Абд-Алла отрубил голову Мешари на месте, где лежал его труп, и воротился с нею в комнату, где слуга Тюрки дрожа ожидал результата попытки. При свете фонаря оба они уверились, что обезображенные черты действительно принадлежали узурпатору. Затем, не теряя ни секунды, Абд-Алла подошел к окну и, высунувшись из него, [93] закричал во всю мочь, чтобы произвести тревогу в лагере Фейссула, которого передовой пикет находился недалеко от дворца. Несколько солдат вскочили, и когда они подошли к стене, — «Возьмите голову собаки», вскричал Абд-Алла и бросил свой кровавый трофей в середину их группы. Крик торжества пронесся по городу. Между тем служитель покойного Тюрки бросился к внешним воротам дворца, объявляя аман, т. е. помилование, всем приверженцам Мешари, которые признают Фейссула своим повелителем. Через несколько минут сам Фейссул стоял внутри стен, принадлежавших некогда его отцу, а теперь составлявших его собственность.

Не было оказано никакого сопротивления. «Так было угодно Богу», вот все, что говорили приверженцы Мешари, без колебаний вступая в подданство к новому государю. Фейссул сделался теперь признанным властителем всего Неджеда и обстоятельства, сопровождавшие вступление его на трон, еще более укрепили привязанность к нему со стороны его подданных.

Сын Тюрки не оказался неблагодарным тому, чья неустрашимость возвела его на отцовский трон. Он открыто признал блистательные заслуги Абд-Аллаха и решил пожаловать своего отважного наемника короной, в награду за корону, добытую таким образом. С этою целью он назначил его неограниченным правителем его родной провинции, Шомера, с правою наследства его потомков и снабдил его войсками и всеми другими средствами для установления его господства.

Абд-Алла возвратился в Хайель уже не в качестве изгнанника, а могущественным и грозным вождем, имеющим войско в своем распоряжении. Он скоро вытеснил фамилию Бейт-Али из города, где с этих пор его власть сделалась верховною. Здесь он установил свою резиденцию, между тем как полное мщение над злополучными вождями фамилии Бейт-Али предоставил своему младшему брату Обейду, «Волку», как его обыкновенно называли, заслужившему это имя своею неутомимою жестокостью и глубоким вероломством. Фамилия Бейт-Али, после бегства ее в Кказим, была истреблена с корнем и ветвями; только один ребенок, спрятанный в маленькой деревушке на окраинах Кказима, был спасен от убийц. Когда Телал, несколько лет спустя, вступил на престол, он послал за мальчиком, единственным живущим до сих пор представителем фамилии его наследственных врагов, одарил [94] его богатством и поместьями и поселил в красивом жилище внутри самой столицы, предупреждая таким образом с помощью редкого, но политичного великодушия последние шансы враждебного заговора.

Между тем главною заботою Абд-Аллаха было укрепить свою власть в самом Джебел-Шомере. Скоро он увидел себя единственным властителем всей горной области. Но власть его не простиралась далее Аджи и Сольмы, а завоевания, сделанные его братом на юге, были, согласно предварительному условию, отданы Вагабитскому монарху.

Притом Абд-Алла всю свою жизнь платил определенную дань Фейссулу, относительно которого он был, в сущности, вице-королем, и для большого обеспечения за собою поддержки со стороны своего могущественного соседа и ревнивого благодетеля, ввел в новое государство вагабизм в качестве официально признанной для него религии и поощрял неджедских Меттоуасов (этот термин уже объяснен) в их рвении к уничтожению многих местных суеверных обычаев, еще наблюдаемых в Джебел-Шомере. Однакоже он не преминул в то же время усилить свое национальное влияние и с этою целию поспешил вступить посредством брака в союз с фамилиею одного сильного вождя из Джаферов, его близкого и кровного родственника. Сильный поддержкою этого беспокойного рода, мало заботившегося о вагабитских догматах и постановлениях, который, как было хорошо известно его членам, никогда не коснется их, он с их помощью подавил соперничество городской и сельской аристократии и разом удовлетворил и свое собственное честолюбие, и хищность своих соперников бедуинов посредством мер, которые уничтожили его домашних врагов и утвердили его преобладание. Против него были составляемы заговоры, они уничтожались и составлялись снова; наемные убийцы подстерегали его на улицах, в провинции вспыхнуло открытое возмущение, но Абд-Алла избегнул всех опасностей, уничтожил всех противников, так что его счастливая «звезда», более постоянная, если и не столько знаменитая, как звезда корсиканца, сделалась поговоркою в Шомере. Этою звездою были его собственное обдуманное мужество и непреклонная решимость. Однакоже его память едвали особенно дорога для хайельских граждан, мало расположенных сочувствовать вагабитам и бедуинам, и время нового управления, по необходимости, тяготело [95] более всего над лучшею и наиболее зажиточною частью населения.

К концу своего царствования Абд-Алла принял одну превосходно рассчитанную, по крайней мере в виду тогдашних обстоятельств, меру для обеспечения прочности своей династии. До тех пор он жил в том квартале столицы, который старые вожди и туземная аристократия преимущественно выбирали для своего жительства и где новый монарх был окружен людьми, равными ему по происхождению и имевшими даже более, чем он, права на господство. Но потом он устроил новый квартал и положил основание обширному дворцу, предназначенному в будущем служить домом для короля и местом, где бы он мог жить во всем блеске своего величие, среди улиц и аристократии, созданных им самим. Стены проэктированного здания быстро выростали; но он в 1844 или 1845 году умер, почти внезапно, оставив трех сыновей: Телала, Мета’аба и Мохаммеда, — из которых старший едва имел двадцать лет от роду — и единственного пережившего его брата Обейда, которому в то время могло быть не много более пятидесяти лет.

Телал пользовался уже весьма значительною популярностью, гораздо большею, чем его отец, и рано начал обнаруживать признаки тех высших качеств, с которыми он вступил на трон. Все партии соединились в провозглашении его единственным законным наследником короны его отца, и таким образом притязания Обейда, которого ненавидели многие и боялись все, были прекращены в самом начале и устранены без всякого спора.

Действительно, молодой государь обладал всем, что по арабским понятиям требуется для обеспечания хорошего управления и прочной популярности. Ласковый к простому народу, сдержанный и надменный с аристократией, храбрый и искусный в войне, любящий торговлю и постройки в мирное время, щедрый даже до расточительности, но постоянно заботящийся о сохранении в увеличении государственных доходов, не слишком строгий относительно религии, но вместе и не доходящий в ней до скандальной распущенности, таящий свои намерения, но никогда не нарушающий данного раз обещания, или верности данному слову, строгий в управлении, но питающий отвращение к кровопролитию, — он представлял собою истинный тип того, [96] чем должен быть арабский государь. Я могу прибавить, что из всех правителей европейских или азиатских, удостаивавших меня когда либо своего знакомства, я знаю не многих, которые относительно истинного искусства в управлении равнялись бы Телалу, сыну Абд-Алла-эбн-Рашида.

Его первые заботы были направлены к украшению и цивилизации столицы. По его приказанию, усиленному его личным надзором, дворец, начатый его отцом, скоро был выстроен. Но он прибавил к нему то, о чем, вероятно, не думал его отец, именно длинный ряд лавок, составляющих принадлежность и собственность того же дворца; затем он построил рынок, состоящий из лавок или магазинов, в количестве около восьмидесяти, назначенных для торговли, и наконец большую мечеть для официальных молитв по пятницам. Вокруг дворца и во многих других частях города он сделал улицы, выкопал колодцы и развел обширные сады, кроме того усилил старые укрепления и прибавил новые. В то же время он придумал способ обеспечить верность и вместе отсутствие своего опасного дяди, возложив на него ведение тех военных экспедиций, которые наиболее удовлетворяли беспокойную энергию Обейда. Первая из этих войн была направлена, не знаю по какому поводу, против Кхейбара. Но так как целью Телала было скорее завоевание, чем разорение, то в командовании войсками он присоединил к Обейду своего брата Метааба, для обуздания жестокости дяди. Кхейбар был завоеван и Телал послал туда своим правителем одного молодого человека из Хайеля, благоразумного и кроткого, которого я потом видел, во время посещения им столицы.

Не много времени спустя, жители Кказилла, утомленные вагабитскою тиранией, обратились к Телалу, который давал уже великодушное и неприкосновенное пристанище многочисленным политическим изгнанникам этой области. Завязались тайные переговоры и в благоприятную минуту все нагорье провинции, по несвойственному Аравии обычаю, присоединилось к Шомерскому королевству посредством всеобщей и единодушной подачи голосов. Телал представил Неджедскому монарху благовидные известия: он не мог противиться народному желанию; оно навязано ему насильно, и пр. и пр., — впрочем западная Европа знакома с этим языком. Фейссул почувствовал несвоевременность ссоры с быстро возрастающим государством, [97] которому сам он положил начало только несколько лет тому назад, и, сделав две или три гримасы, проглотил пилюлю. Между тем Телал, сознавая необходимость приобрести высокую военную репутацию и даже в чужих краях, предпринял лично ряд экспедиций против Теймы и соседних с нею стран и наконец против самого Джоуфа. Его оружие имело успех повсюду, а его умеренность в случае победы приобрела ему привязаность даже со стороны побежденных.

Телал делал также и другие экспедиции, менее важные, но всегда счастливые по своему результату; Телал сделал более сорока кампаний. Эти военные операции, в которых часто было больше шума, чем кровопролития, были направлены главным образом против бедуинов, которые занимают, — как это можно видеть, взглянув на карту, — очень большую часть владении Телала и укротить которых повсюду этот государь поставил своею главнейшею обязанностью. С номадами внешних областей он не имел больших хлопот: но гораздо труднее было ему справиться с своими родственниками и близкими соседями, арабами Шомера.

Для выполнения его цели — обогатить страну выгодами свободной и правильной торговли, — безопасность больших дорог и прекращения грабежей были необходимы. Между тем племя Джаафар, его кровные родственники, сделались необыкновенно наглыми вследствие благосклонности к ним Абд-Аллаха, которого они были орудием в покорении городов и деревень. Телал, не нуждавшийся в них в такой степени, повел дело наоборот: он покорил тех же бедуинов с помощью населений, которые они прежде угнетали, и которые, естественно, рады были отомстить в свою очередь. Раздоры членов племени между собою часто давали ему случай возбуждать их друг против друга, и, наконец, они, ослабленные и разъединенные, покорились все вообще его игу. Правило «Divide et impera» известно в арабской политике не менее, чем в европейской. Затем ни один бедуин в Джебел-Шомере и во всем королевстве не осмеливался беспокоить путешественников или поселян.

По устранении этого препятствия, Телал с замечательною энергией и здравым смыслом занялся выполнением планов более мирного свойства. Купцы из Басры, Мешид-Али и Уэзитта, лавочники из Медины и даже из Иемена, привлеченные щедрыми предложениями, поселилась на новом рынке [98] Хайеля. С некоторыми из них Телал заключил казенные контракты, одинаково выгодные как для него, так и для них; другим он дал привилегии и льготы; всем же оказывал поддержку и покровительство. Многие из этих торговцев принадлежали шиитской секте, ненавидимой всеми истинными суннитами, а тем более вагабитами. Но Телал делал вид, как будто он не замечает их религиозных несогласий, и всякий ропот должен был умолкнуть в виду особенного благоволения, которое оказывал государь этим иноверцам, а также тех выгод, которые их присутствие не замедлило доставить городу. Желаемый толчок был дан, и Хайель сделался центром торговля и промышленности. Многие жители его последовали примеру поселившихся таким образом между ними иностранцев и сделались их соперниками в трудолюбии и богатстве.

Но все это раздражало вагабитскую партию, во главе которой стоял кровожадный фанатик Обейд. С своей стороны и Фейссул, недовольный присоединением Казима, заявил громкий протест против распущенности «брата» Телала. Притом ходили два ужасные для вагабитских понятий и ушей слуха, будто Телал предается еретическому удовольствию курения табаку, одевается в шолк и редко бывает в мечети; хотя, впрочем, можно было снисходительно надеяться, что он читает свои молитвы на дому. Наконец, — и это дурной знак в глазах истинных вагабитов, — он обнаруживал более расположения прощать узников и преступников, чем отрубать им головы; а поощрение, которое он оказывал торговле, с вагабитской точки зрения было не согласно с характером истинного мусульманина.

Несмотря ни на что, Телал неуклонно шел по своему пути, между тем как его искусное благоразумие набрасывало на все эти предосудительные поступки покров достаточный для приличия, если не для совершенного сокрытия их. Если он курил, то курил не публично, и притом по предписанию лучших врачей для излечения от какой-то тайной болезни, недопускавшей других способов врачевания; он не откажется от этой привычки, пока не выздоровеет. Шиитов он приютил, потому, что они довели до его личного сведения о своем искреннем обращении к суннитской вере. Хайельская торговля его не касается; она есть дело частных лиц, в которое он, к [99] своему большому сожалению, не может вмешиваться. Какое оправдание представил Телал для своей неправоверной снисходительности в войне и судебной расправе, — я не слыхал, но не сомневаюсь в благовидности его предлогов и в этом отношении. Наконец, если дела иногда и принуждают его не являться в мечеть, то он всегда посылает туда, вместо себя, своего дядю или кого нибудь из своего семейства.

Но успокоению вагабитов более этих оправданий способствовали благоразумные подарки, которые, от времени до времени, он посылал в Неджед, и женитьба его на одной из многочисленных дочерей Фейссула. В своих собственных владениях Телал сделал тоже некоторые уступки правоверию. Публичная продажа табаку была запрещена; но если кто продавал его, в виде контробанды, в задних лавках или частных домах, то правительство не могло быть за это ответственным. Хотя ношение шолка пользовалось терпимостью, но было отдано приказание, чтобы этот богопротивный материал перемешивался с таким большим количеством бумаги, которое сделало бы его недоступным для строгого и законного осуждения. В столице, куда часто приходили неджедские соглядатаи, от жителей требовалось возможно усердное посещение общественных молитв, и мечеть наполнялась достаточно. Сверх того Обейд был так регулярен и набожен, так далек от гнусностей шолка и табаку, так часто произносил длинные тирады из Корана и ругательства против неверных, что его добрый пример мог почти загладить и прикрыть все соблазны, представляемые Телалом и, еще более, другим его племянником, Метаабом. Вечный кальян и толковая одежда этого «по истине сумасбродного молодого человека», не освященная ни одною бумажною ниткой, были возмутительны для благочестивых носов и глаз и составляли преступление, относительно которого один неджедский метолла однажды сказал, указывая на светлый головной убор князя: «Всякое другое нечестие можно простить, но этого никогда». За такие слова Метааб в порыве гнева без церемонии вытолкал за дверь этого слишком ревностного блюстителя нравов.

По возвратимся к Телалу.

Относительно собственных подданных он постоянно ведет себя так, что заслуживает их повиновение и привязанность, и не многим государям удается достигнуть лучших успехов [100] в этом отношении. Раз, часто два раза в день, он дает публичную аудиенцию, терпеливо выслушивает и лично решает самые мелочные дела с большим здравым смыслом. За ограничения, которые он налагает на бедуинов, занимающих значительную часть его владений, и за взимаемую с них дань, он вознаграждает их щедрым гостеприимством, какого нельзя найти в целой Аравии, от Аккаба до Адена. За обедом и ужином у него никогда не бывает меньше пятидесяти или шестидесяти человек гостей, но часто их до двух сот человек за один раз, и вместе с тем подарки, состоящие из платья и оружия, тоже даются часто, если не ежедневно. Европейцам трудно представить себе в какой сильной степени подобное поведение способствует популярности азиатского властителя. С своей стороны горожане и поселяне любят Телала за более важные благодеяния его управления: за ненарушимое спокойствие внутри, за процветание торговли, за расширение пределов государства и за военную славу.

К уголовным казням он питает решительное отвращение, и самое строгое наказание, какому он до сих пор подвергал политических преступников, состояло в изгнании или заключении в тюрьму. Даже в случаях убийства он нередко пользуется предоставленным арабскими обычаями выбором между денежною пеней и уголовным наказанием и выкупает преступника, уплатив семейству убитого назначенную за кровь цену деньгами из своей собственной казны, единственно из чувства человеколюбия. Казни совершаются всегда посредством обезглавления; впрочем, в Аравии не в обычае никакие другие роды смертной казни. Однакоже телесные наказания нередки, только здесь бьют по спине, а не по подошвам. Это обыкновенное здесь наказание за менее важные проступки, как напр., за воровство, произнесение проклятий, ссору; в последнем случае обыкновенно обе стороны получают свою долю ударов.

С многочисленными своими слугами он снисходителен почти до излишества и охотно извиняет ошибку или нерадение; только ложь он не прощает никогда, и всем известно, что человек, солгавший Телалу один раз, должен отказаться от всякой надежды на его дальнейшую благосклонность.

В частной жизни он отбрасывает большую долю своей официальной серьезности: смеется, шутит, наслаждается поэзиею, слушает сказки и курит, но только в присутствии своих [101] ближайших друзей. У него три жены; все они выбраны, кажется, из политических видов. Одна из них — дочь вагабитского монарха Фейссула; другая принадлежит к благородной хайельской фамилии, третья взята из родственного Телалу племени Джаафар. Таким образом он в некотором смысле примирил три различных интереса, соединив их в один домашний очаг.

Он имеет трех сыновей; старший называется Бедр, — красивый мальчик лет двенадцати или около того, второй сын — Бандер; третий — Абд-Алла, очень хорошенький и умный ребенок пяти или шести лет. У него есть также несколько дочерей, но я не знаю сколько именно, потому что здесь, как и в других восточных странах, иметь дочерей считается скорее стыдом, чем поводом к гордости, и вследствие этого о них никогда не упоминают.

Таков Телал. Его царствование во время нашего пребывания в Хайеле продолжалось уже около двадцати лет и до этих пор сопровождалось неизменным и вполне заслуженным благоденствием. Он много сделал для цивилизования третьей части арабского континента, отличающейся наибольшею дикостью, и ввел порядок и безопасность там, где они в минувшие века были неизвестны. Теперь мы посмотрим на него с более частной и личной точки зрения.

Абд-эль-Махсин, побыв с нами еще некоторое время, оставил нас, говоря, что публичная аудиенция этого дня приближается, и он должен при ней присутствовать, и что вслед за тем мы будем допущены к особому свиданию с Телалом. Но мы не без основания могли догадываться, что он пошел сказать Телалу о результатах своих разведываний и сообщить ему свои догадки относительно сирийских авантюристов.

Солнце стояло уже довольно высоко; но так как длинная дворцовая стена была обращена к западу, то скамьи под нею и даже значительная часть двора находились еще в тени. Это пространство постепенно наполнялось группами горожан, сельских жителей и бедуинов; некоторые из них явились сюда по делам, другие просто в качестве зрителей. Около девяти часов, — судя но высоте солнца, — Телал, одетый в свой лучший наряд и окруженный двумя десятками вооруженных служителей, имея возле себя своего третьего брата, Мохаммеда (второго брата, Метааба, не было в Хайеле, он возвратился уже [102] через несколько дней после), вышел с надлежащею торжественностью и важностью из дворца и занял свое место на возвышении, находящемся в центре, против стены. Абд-эль-Махсин и Замил поместились возле него, между тем как должностные лица и служители составили ряд кругом его. Как раз против Телала, на голой земле, сидели наши шераратские спутники, азамские начальники; у каждого из них в руках был никогда не оставляемый бич для верблюдов; вокруг и позади сидела и стояла толпа зрителей, потому что эта аудиенция имела отчасти торжественный характер.

Она продолжалась около получаса; бедуинские вожди или оборвыши изъявляли свою грубую бедуинскую покорность, подобно беглым собакам, ползающим перед хозяином, когда он загоняет их в конуру и сажает на цепь. Телал принял эту покорность, хотя не высказал, им своих намерений ни относительно их самих, ни их соплеменников, и удерживал послов несколько дней без всякого решительного ответа, давая им таким образом достаточно времени испытать щедрость его гостеприимства и еще глубже проникнуться благоговением к его могуществу.

Здесь существует пословица, как у бедуинов, так и у горожан, что «ум араба — в его глазах». Она значит, что «араб судит о вещах по тому виду, в каком они являются перед его глазами, а не по их причинам и последствиям». Она в особенности правдива относительно бедуинов, хотя более или менее верна и относительно каждого араба, а также в некоторой степени применима и ко всем детям, даже европейским, которые в этом отношении имеют не малое сходство «с седыми варварами». Огромный дворец, несколько больших артиллерийских орудий, вооруженные люди в нарядных одеждах, обильный ужин, большая толпа, — лучше этого не существует аргументов для склонения номадов к покорности и благоговению; и можно быть вполне уверенным, что они никогда не станут углубляться в разрешение вопросов, годны ли эти пушки к употреблению, надежны ли эти вооруженные люди, верен ли доход казны, не вреден ли этот ужин для пищеварения. Такое свойство бедуинов Телал знает очень хорошо и в этом, повидимому, имеет преимущество над многими властителями, пытавшимися утвердить свое влияние, в частности или вообще, над арабским племенем. [103]

Другие, менее важные дела тоже решены, заседание окончилось; Телал встает и, в сопровождении Замила, Мохаммеда, Саида (начальника его кавалерии), Мешидского купца Гассана и двух или трех других, медленно направляется к дальнему концу двора, где этот последний соединяется с рынком. Сейф подходит к нам и приглашает нас следовать за ним.

Текст воспроизведен по изданию: Джиффорд Пальгрев. Путешествие по средней и восточной Аравии. СПб. 1875

© текст - ??. 1875
© сетевая версия - Thietmar. 2016
© OCR - Иванов А. 2016
© дизайн - Войтехович А. 2001