ДЖИФФОРД ПАЛЬГРЭВ

ПУТЕШЕСТВИЕ ПО СРЕДНЕЙ И ВОСТОЧНОЙ АРАВИИ

ГЛАВА X.

Let me have.

A dram of poison, such soon-spreading gear
As will disperse itself through allthe veins,
And that the trunk may be discharged of breath
As suddenly as hasty powde fired.
Doth hurry from the fatal cannon womb.

Shakespeare.

Первое знакомство с Абд-Аллахом. — Его благосклонность. — Характер этого князя. — Осмотр королевских конюшен. — Неджедская лошадь. — Подробности об этой породе. — Первый министр Махбуб. — Его история, характер и поведение. — Прием персидского наиба при дворе. — Его неудовольствие. — Утренний визит ревнителей. — Его результат. — Проделки наиба с риаддским правительством. — Окончание переговоров. — Приготовления против Онейзаха. — Официальная корреспонденция. — Прибытие Сауда с южным контингентом. — Прием, оказанный им в Риадде. — Ссоры между Саудом и Абд-Аллахом. — Свидание с Саудом. — Его характер. — Относительное положение двух братьев. — Абд-Аллах делается холодным и подозрительным. — Предложение поселиться в Риадде. — Каким образом мы уклонились от него. — Лечение стрихнином. — Просьба Абд-Аллаха. — Наш отказ. — Ночная сцена во дворце. — Критическое положение. — Бегство из Риадда. — Прощание со столицей. — Три дня в Уади-Солейе. — Путешествие с Абу-Эйзой и Эль-Гханнамом. — Нагорья восточного Ттоуэйкка. — Лаккейят. — Последний хребет Ттоуэйкка. — Ландшафт. — Оуэйзитские колодцы. — Дана, или большая пустыня. — Опасный момент. — Реджмат Абу-Эйза. — Ааль-Моррах. — Разлука Абу-Эйзы с Эль-Гханнамом. — Пустынная дорога. — Уади Фарукк. — Гхарские и Гховейрские возвышенности. — Спуск к береговой плоскости. — Стрекозы. — Прибытие ночью в Гоф-Гуф.

Первая буря пронеслась мимо, и все, повидимому, обещало нам спокойное и безопасное пребывание в столице, пока нам [315] будет угодно жить в ней. Джоугар доставил нам прекрасную репутацию на первых порах, и с каждым днем мы приобретали новых пациентов и знакомых, большею частию симпатичных личностей. Фейссул, опасения которого теперь несколько успокоились, возвратился в свой дворец и, после некоторой отсрочки, собрал довольно храбрости для того, чтобы назначить наибу частную аудиенцию во внутренних комнатах. Однакоже Мохаммед Али был не слишком то доволен его приемом и не мог понять холодности, с какою «бедуин» (единственный титул, который признавал ширазец за неджедским монархом) принял длинный список его жалоб; Махбуб тоже не выказал большого усердия к поддержанию их. Мы, с своей стороны, условились с Абу-Эйзой не просить никакого особого свидания с Фейссулом; этот старик был только орудием в руках своих министров и банды «ревнителей», и если с одной стороны нельзя было ожидать никакого полезного результата от нашего присутствия в его приемной, то с другой оно могло бы дать повод к ревнивым подозрениям и неосновательным догадкам.

Но Абд-Аллах, чуждый старческих опасений, которые волновали сердце его отца, не был расположен лишить нас на долгое время чести личного с ним знакомства. Желая держаться подальше от него, мы избегали случайных с ним встреч. Однакоже не много дней прошло до тех пор, когда нам было передано приказание — явиться к нему. Посланец, сообщивший нам это приглашение его высочества, назывался тоже Абд-Аллахом. Это был неджедец из неджедцев, принадлежавший к разряду самых угрюмых и закоренелых ханжей, тощий, желто-бледные, морщинистый; правда умный и деятельный, но далеко не приятный собеседник. Он объяснил нам, что здоровье его дяди (вежливое наименование Абд-Аллаха) несколько расстроено и в следствие этого ему нужен врач. В заключение он просил нас не откладывать исполнением желания его высочества.

Мы надели чистое верхнее платье и пошли во дворец Абд-Аллаха. Там нам пришлось пройти через два двора, прежде чем мы дошли до сеней, по другую сторону которых находилась особая кхава князя. Утро было уже позднее и в комнатах было жарко. Абд-Аллах сидел на копре, разостланном в сенях, с тремя или четырьмя людьми из своей свиты. Много других людей и белых и черных, одетых просто, но [316] вооруженных, стояли или сидели у входа и на внешнем дворе. Это были суровые на вид личности, в особенности коренные уроженцы Неджеда.

Еслибы не надменное, почти наглое, выражение лица, и заметная склонность к тучности, повидимому, наследственному недостатку в некоторых отраслях этой фамилии, — то Абд-Аллах был бы довольно красивым мущиной. В настоящем же своем виде он имеет некоторое сходство с портретами Генриха VIII и характеры этих двух личностей тоже несовсем не сходны один с другим. При нашем приближении он принял вид какой-то суровой вежливости и вообще оказал нам довольно ободрительный прием. Но я скоро заметил, что болезнь была не более как предлог, для удовлетворения его любопытства. Разумеется, мы не упомянули ни об Обейде, ни об его письме. Абд-Аллах сделал несколько общих вопросов о Джебел-Шомере, так как уже знал, что мы там были, высказал много недоброжелательства против Телала, ругал защитников Онейзаха и проклинал Замила. Затем начался ряд ненаучных медицинских вопросов о темпераментах — желчном, лимфатическом, сангвиническом и т н. Он в особенности желал знать какой темперамент у него, и я сильно возвысился во мнении Абд-Аллаха, уверяя его, что его темперамент представляет счастливое соединение всех четырех. Затем он неоднократно повторил уверения в своем покровительстве и доброжелательстве, и не думаю, чтобы в эту минуту они были лицемерны, так как он не имел еще никаких особенных подозрений на наш счет. Наконец, он высказал скорее приказание, чем просьбу, чтобы мы явились рано утром на другой день и принесли с собою свои медицинские книги, изъявляя сильное желание учиться врачебному искусству. «Многообещающий ученик», — подумал я и такого же мнения, конечно, будут мои читатели.

Однакоже он говорил серьезно, и когда на другой день мы были введены в его маленькую или особую кхава и с почетом угощены кофеем и благовониями, он задержал нас на целый час, читая и слушая выдержки частию из имеющейся у меня печатной книги, частию из неизвестно к какому времени относящейся рукописи, принадлежащей к библиотеке его высочества, рукописи, в которой терапевтические предания пророка (Доказывающие, — увы! — что он был очень жалким медицинским авторитетом), старые определения и рецепты, похищенные из [317] переводов книги Галена, сделанных тоже с переводов, и мимоходом испорченные, были перепутаны друг с другом и с персидскими названиями растений, с ботаническою терминологиею Египта, — так что сам Даниил стал бы в тупик при истолковании этого сумбура. Разумеется, мы отнеслись к этому творению с великим уважением и питались делать по временам по поводу его более авторитетные замечания, — не знаю с каким успехом. Во всяком случае нам удалось приобрести в значительной степени доверие его высочества, и теперь, проходя мимо дворцовых служителей, из которых белые улыбались нам, а черные усмехались, оскалив зубы, мы чувствовали себя как дома.

В течение около трех недель дела шли таким приятным порядком. Почти ежедневно мы получали обыкновенное или особенное приглашение навестить князя и провести два или три часа утром или вечером в атмосфере королевской власти. Его высочество не был несообщителен. Он говорил о политике и с наглою уверенностию невежества насмехался над теми самими державами, которые только несколько лет назад уничтожили империю его предков, обезглавили одного из его предшественников, другого на целые годы изгнали в ссылку и держали его собственного отца в продолжительном плену. Однакоже Константинополь и Каир были ничто, по мнению Абд-Аллаха, и когда я однажды спросил его, бывал ли он в Мекке, то он отвечал: «я отправлюсь туда не на коне верхом», давая понять, что может быть мы увидим выполнение этого намерения. Затем доследовали самые дикие планы относительно штурмования Онейзаха, о том, как стены могут быть проломаны пушками, или, что еще лучше, превращены в жидкую массу посредством огромной гидравлической машины, потому что они выстроены из сырого кирпича, как он отрубит голову Замилу и пр. Ряд побед над хищными бедуинами и невоинственными соседями внушил Абд-Аллаху убеждение, что неджедцы — лучшее войско и сам он — лучший военачальник в свете. Однако же это не было безусловно хвастовством, потому что в пределах Аравийского полуострова Абд-Аллах имеет хорошие шансы измучить кого бы то ни было, а в Египте не каждое столетие родится Ибрагим-Баша для командования его войсками.

В течение этого периода времени я осмотрел королевский конюшни. Я сильно этого желал и с радостью ухватился за [318] случай удовлетворить этому желанию, так как неджедская лошадь считается столько же превосходящею всех других лошадей Аравии, как арабская лошадь вообще превосходит лошадь персидскую, индийскую или Мыса Доброй Надежды. Неджед есть истинная родина арабского коня, первоначальный тип, безукоризненный образец. Так по крайней мере мне говорили, и так по крайней мере мне кажется, на сколько простирается моя опытность, хотя, я знаю, известные авторитеты держатся другого мнения. Во всяком случае из всех неджедских конских заводов, завод Фейссула, бесспорно, первый, и кто видел его, тот видел совершеннейшие экземпляры конской породы в Аравии и, может быть, в целом свете.

Случилось, что одну кобылу в королевских конюшнях укусил какой-то резвый товарищ как раз позади плеча; рана, плохо перевязанная и плохо лечимая, нагноилась и превратилась в язву, поставившую в тупик самых опытных из неджедских коновалов. Однажды утром, когда Бэрэкат и я сидели в кхаве Абд-Аллаха, вошел конюх с ежедневным отчетом о состоянии конюшен князя. Абд-Аллах обратился ко мне и спросил, не могу ли я принять на себя лечение этой лошади. Я с радостью принял предложение навестить четвероногую пациентку, но ограничил это согласие простым осмотром, отказываясь от систематического вмешательства в дело, принадлежащее собственно к области ветеринара. Князь отдал соответствующие этому приказания; и после полудня в мою дверь постучался конюх и повел меня прямо к конюшням. Они расположены за городом к северовостоку, несколько влеве от дороги, по которой мы приехали в Риадд, и не подалеку от садов ваггабита Аб-эр-Рахмана. Они занимают большое четыреугольное пространство, около 160 ярдов в каждую сторону, и открыты в центре, имея длинный навес, идущий вокруг внутренних стен; под этим навесом около трехсот лошадей привязываются на ночь, а днем они могут расправлять свои члены сколько угодно на центральном дворе. Поэтому большее число их было теперь на свободе, немногие были привязаны в своих стойлах, некоторые били покрыты попонами. Сильная роса, выпадающая в Уади Ханифахе, не позволяет им оставаться безнаказанно на открытом ночном воздухе; мне говорили также, что северный ветер иногда сильно вредит здесь этим животным. Я видел теперь около половины завода Фейссула; остальная половина была на [319] подножном корму; весь завод простирался до шестисот голов или более.

Ни одному арабу не приходит в голову привязывать лошадь за шею; путы заменяют недоуздок. Одна из задних ног животного окружается около путовой кости легким железным кольцом, снабженным висячим замком; от этого кольца идет железная цепь в два фута, длины, или около того, оканчивающаяся веревкой, прикрепленной в некотором расстоянии к полу железным гвоздем. Таков обыкновенный способ. Но если лошадь не спокойна, то одна из передних ног оковывается таким же образом. Известно, что в Аравии гораздо реже встречаются упрямые или норовистые лошади, чем в Европе, поэтому и холощение здесь случается реже, хотя несовсем неизвестно. Против самой этой операции, сколько я заметил, здесь не существует никакого особенного предубеждения, но она редко производится, так как, во-первых, в ней нет особенной необходимости, а во-вторых, она уменьшает ценность животного.

Но возвратимся к лошадям, которые находятся теперь перед нами. Никогда я не видал и не воображал такой прекрасной коллекции. Правда, они были несколько малорослы, но сформированы так изящно, что отсутствие более высокого роста почти, или вовсе не казалось недостатком: замечательно — крутые бедра, плеча, понижающиеся таким изящным изгибом, что, по выражению одного арабского поэта, «от него можно сойти с ума»; чуть-чуть седловатая спина, как раз настолько, чтобы ее впадина показывала упругость без слабости; голова широкая сверху и чрезвычайно суживающаяся к носу; в высшей степени умный и необыкновенно кроткий взгляд; большие глаза, острые как иглы уши, точно из железа выкованные ноги, чистые, по так хорошо переплетенные жилками; безукоризненные круглые копыта, как раз пригодные для твердой почвы; хвост поставленные или, лучше, откинутый в виде совершенной дуги, мягкая, тонкая блестящая шерсть, длинная, но не чересчур, и не тяжелая грива; вид и поступь, которые как будто говорят: «посмотрите на меня, разве я не красавец?» Словом, наружность этих лошадей оправдывала вполне их репутацию, их ценность и все восторги поэтов. Преобладающая масть была каштановая или серая; светлогнедая, железная, белая и черная попадались реже; настоящей гнедой, пестрой или белой не было вовсе. Но если бы меня спросили в чем в особенности состоят отличительные [320] признаки неджедской лошади, то я отвечал бы: в изгибе плеч, в необыкновенной чистоте берцовых костей и в крутых округленных бедрах, хотя и всякая другая статья запечатлена совершенством и гармонией, каких (по моему, по крайней мере, мнению) нельзя найти нигде, кроме Неджеда.

Нет надобности говорит, что я часто видал и изучал лошадей во время этого путешествия, но нарочно не говорил о них много до настоящего случая. В Хайеле и Джебель-Шомере я находил очень хорошие экземпляры того, что обыкновенно называется арабскою лошадью, — прекрасная порода, из которой покупают иногда лошадей князья европейские, вельможи и богачи, часто за чудовищную цену. Эти лошади большею частию родятся от джебель-шомерской кобылы и неджедского жеребца, или наоборот, но никогда, кажется (если только не ошибаюсь), не бывают неджедскими и по отцу и по матери. При всех своих превосходных качествах эти лошади не в такой степени безукоризненно изящны во всех статьях; я не помню, чтобы мне случалось когда отбудь видеть между ними экземпляр свободный от какого-нибудь слабого пункта: то некоторая массивность плеч, то угловатость крупа, то раковистые или сморщенные копыта, то слишком малые глаза. Рост их тоже весьма разнообразен. Всем известны обыкновенные разделения их родословной: Манакки, Сикклави, Хамдани, Торейфи и т. д.; я сам составил список этих имен во время пребывания моего за несколько лет перед тем среди себааских и руаласких бедуинов, и не нашол никакой достойной замечания разницы между тем, что они говорили мне тогда и обыкновенными рассказами путешественников и писателей по этому предмету. Бедуины не упускали случая рассказывать свои часто повторяемые легенды о конюшнях Соломона и так далее. Но я склонен считать большую часть именно этих родословных, а тем более древность их происхождения сравнительно недавними вымыслами, не заслуживающими большого доверия и выдуманными для бедуинского или городского рынка. Кохланийская кобыла вовсе не служит ручательством за кохланийского жеребца: скрещивание пород — самое обыкновенное дело даже в Шомере. Прибыв в эту область я уже не слыхал более пи о Сикклави, ни о Дельхами, ни о каких-либо других подобных генеалогиях. О конюшнях Соломона здесь имели так же мало понятия, как и о конюшнях Авгия. В Неджеде меня положительно уверили, что длинных [321] родословных записей там никогда не ведется и что все расспросы относительно расы ограничиваются тем, чтобы увериться в достоинствах отца и матери; что касается Соломона, прибавил конюх, то гораздо вероятнее, что он брал лошадей у нас, чем мы у него, — замечание, доказывавшее в конюхе человека, обладающего некоторою способностью к исторической критике.

Лошадей настоящей неджедской породы нельзя, сколько я знаю, найти нигде, кроме самого Неджеда, но и там они составляют некоторую редкость. Их имеют только вожди и лица, обладающие высоким званием или значительным богатством. Они никогда не продаются, по крайней мере все говорят это; и когда я спрашивал, каким же образом можно их приобрести, то мне отвечали: «посредством войны, завещания или дара». Только вследствие этого последнего способа может какой-нибудь отдельный экземпляр выйдти из Неджеда, но и такие случаи редки; и когда политика требует подарка Египту, Персии или Константинополю (я был свидетелем двух таких примеров и слышал о других подобных), то туда никогда не посылаются кобылы, а для этой цели выбираются самые жалкие жеребцы, хотя они во всех других местах, по справедливости, могут считаться совершенством.

Абд-Аллах, Сауд и Мохаммед держат своих лошадей в особых конюшнях, из которых в каждой помещается около сотни лошадей. После многих расспросов и замечаний я и мой товарищ пришли к заключению, что весь итог неджедских лошадей не превышает пяти тысяч, а может быть не достигает даже и этой цифры. Тот факт, что здесь число конных всадников в армии совершенно незначительно в сравнений с солдатами, едущими на верблюдах, может служить подтверждением этому, тем более, что и вообще лошади в Неджеде употребляются только для войны или для парада, между тем как извоз и другая черная работа исключительно достается на долю верблюдов, иногда ослов.

Много распространено было чувствительных историй о коротких отношениях, существующих между арабами, в особенности бедуинами и их лошадьми. Напр. как жеребенок при своем рождении подхватывается присутствующими, чтобы он не упал на землю, как он играет с принадлежащими к дому детьми, ест и пьет со своим хозяином; как хозяин ухаживает за ним во время его болезни, а жеребенок в свою очередь, при [322] случае, конечно, отплачивает ему за эту услугу. Я охотно допускаю, что арабская лошадь смирнее и, говоря вообще, умнее, чем запертая в стойле, обремененная сбруей и обезображенная наглазниками, затворница «веселой Англии». Иначе — увы! — и быть не может. Воспитанное в близком соприкосновении с людьми и пользуясь сравнительно свободным употреблением своих чувств и членов, арабское четвероногое имеет полную возможность развить в хорошую сторону все инстинкты благородной крови. Что касается до отдельных случаев из жизни арабской лошади, о которых мы только что упоминали, то они вовсе не составляют общего правила или обычая; да никто и не обвинит араба, если он хлопнет свою кобылу по носу, когда она сунет свою морду в его похлебку, или если он предоставит самой природе исправить должность повивальной бабки, когда эта кобыла находится в интересном положении. Этим, впрочем, я не думаю сказать, что вероятные анекдоты, увековеченные в столь многих книгах, не могли по временам происходить в действительности, но, говоря с арабским поэтом, «я никогда не видал и даже не слыхал этого». Что касается до моего личного опыта, то он не простирается далее того, что я кормил лошадей с моей руки, но не с блюда, — и находил, что они скорее являлись на мой зов, чем духи глубокого мрака.

После часа, приятно проведенного в осмотре этих прекрасных животных, за которыми ходят конюхи, чувствительные к их превосходным качествам, я осмотрел железно-серую кобылу, для которой пришол, затем другую, страдавшую плохим апетитом, прописал лекарство, которое еслибы и не принесло пользы, то, всяком случае, не могло сделать и вреда и, оглядываясь назад, вышел из конюшни, которую я потом часто посещал, как прилично доктору.

Далее, переходя за восточные и южные пределы Ттоуэйка, мы видим, что арабская порода быстро утрачивает красоту и совершенство, пропорциональность и силу. Экземпляры туземной породы, которые я видел в Омане, в значительной степени похожи на индийских «тахту»; но в восточном углу Аравии недостаток в лошадях в некотором роде вознаграждается дромадерами этой страны.

Неджедские лошади ценятся в особенности за быстроту бега и неутомимость; действительно, в этом последнем качестве никакие другие лошади не могут с ними сравниться. Идти без [323] питья двадцать четыре часа, не уставая — это, конечно, значит что-нибудь, но выносить такое же воздержание и такую же работу под знойным арабским небом в течение двух суток сряду, я думаю, свойственно только лошадям этой породы. Сверх того, они обладают чувствительностью — я не скажу рта, потому что на них обыкновенно ездят без мундштука и уздечки, а чувствительностью членов вообще: они повинуются малейшему прикосновению ляжки или колена, самому легкому движению недоуздка и голосу всадника, далеко превосходя все, чему может научить самая тщательная манежная выездка европейскую лошадь с помощью трензеля, мундштука и всяких других приспособлений. Я часто езжал на них, по приглашению их хозяев, и без седла, повода и стремен подымал их в полный галоп, заставлял их делать круги, внезапно останавливал их на полном карьере и все это без малейшей трудности, без малейшей надобности приноравливаться к их движениям. На такой лошади ездок чувствует себя человеческою половиною центавра, а не отдельным существом. Это происходит частию от арабского способа выездки, который гораздо лучше европейского, так как, он выработывант в лошади гибкость, поворотливость и совершенную послушность. Одна быстрота бега мало ценится арабами, если она не соединена с вышеописанными качествами, потому что и в состязаниях (арабской скачки и в арабских битвах, при преследовании или бегстве, по крайней мере на значительном расстоянии, круговые движения преобладают над прямым стремлением вперед. Та же самая выездка требуется для ристалища с джеридом (тупой дротик) — этого восточного турнира, который в Неджеде ничем не отличается от подобных ристалищ, обыкновенных в Сирии и Египте, за исключением того, что здесь пальмовая трость или «джерид» несколько легче. Я должен прибавить, что на каменистых плато Неджеда лошади всегда подкованы, но подкова неуклюжа и тяжела; копыто едва-едва подчищается, гвоздей всегда неизменное число: шесть. Еслибы не превосходное качество роговой «оболочки копыта, то неджедские кузнецы искалечили бы много прекрасных лошадей.

Между тем как мы все более и более приобретали благорасположение Абд-Аллаха и лечили то четвероногих, то двуногих его слуг, Махбуб, побуждаемый похвалами, которыми превозносил нас его отец Джоугар, удостоил сделать нам визит, от вежливого предупреждения которого мы были [324] удержаны благоразумием. Первый министр Махбуб, да еще какой первый министр! К счастию, для меля, Абу-Эйза так часто описывал мне его наружность, что я узнал его тотчас же, как он вошел, но мой товарищ Бэрэкат не подозревал его значения и когда ему сказали, что находящийся перед ним человек есть главный столб Неджеда и всей ваггабитской империи, то он едва мог поверить этому.

Родившийся от грузинки, подаренной Аббас-Башою Фейссулу, при его вступлении на престол, Махбуб, которому было теперь около двадцати пяти лет, так был похож на мальчика, имел такую не неджедскую, не арабскую наружность, что я был поражен. Его отцом был Джоугар, наш черный пациент, т. е. отцом юридическим, потому что такой белый цвет лица, такие мягкие полосы, такие голубые глаза, симметрически пропорциональные члены никогда не могли иметь негра своим физическим родителем, если только мои книги и мои наблюдения говорят правду. Дело и том, что, хотя официальный язык, которому с благоразумием я буду подражать в своем рассказе, называет Джоугара отцом первого министра, никто в Неджеде не сомневается в том, что Фейссул имеет более права на это название. Нет надобности входить в подробности придворных тайн или скандалов, если только эти последние могут найти место в Неджеде: пусть мои читатели поверят мне на слово, что настоящий отец Махбуба несомненно Фейссул, первоначальный господин и обладатель его матери грузинки.

Юноша умен — в этом не может быть сомнения; что он отважен — это тоже верно. Можно также заметить в нем любовь к общей литературе и дух исследования, показывающий кавказское происхождение. Но тщеславие, неблагоразумие, непомерная гордость, деспотическая жестокость и живость, представляющая странный контраст с серьезностью обычною в Риадде, столько же принадлежат к числу его качеств, — что не удивительно, если принять в расчет его происхождение и воспитание во дворце. Однакоже эти недостатки в некоторой мере прикрываются и даже делаются почти уместными, мужественною независимостью мысли и манеры, решительным тоном в, повременам, искреннею веселостью, которой вообще нельзя найти в окружающих его неджедцах; этими качествами он наверное обязан скорее матеря, чем отцу, кто бы он ни был. Наконец, он замечательно хорош собой, почти красавец, настоящий грузин; [325] словом Арнольд в драме Байрона «Deformed Transformed» часто приходил мне на ум, когда я разговаривал с грациозным, но кровожадным Махбубом. При таких умственных и физических дарованиях этот полукавказский юноша, — в том возрасте, в котором англичане хорошего происхождения еще сидят на школьной скамье или служат корнетами и мичманами, — водит за нос старого неджедского тирана, смотрит свысока на его страшного сына, внушает раболепство придворным, вождям и ревнителям и почти один управляет судьбами более чем половины Аравийского полуострова.

Первый визит его к нам был очень характеристичен: мало церемоний и много фамильярности; второй вопрос — прежде чем мы успели ответить на первый; быстрый осмотр всего — книг, лекарств, одежды и пр.; чашка кофе, выпитая залпом; слово ободрения и покровительства; настоящее европейское пожатие руки, — и затем прощание до следующей встречи.

Абу-Эйза, главною опорою которого при дворе был никто другой, как Махмуд и которого участь была теперь в некотором роде связана с нашею, крайне желал, чтобы за этим первым свиданием последовало более короткое знакомство; да и я с своей стороны был вовсе непрочь изучить столь исключительную и вместе столь важную личность. С этою целью я на другой же день отдал визит вместе с Абу-Эйзой.

Махбуб сидел в гостиной Джоугара. К Абу-Эйзе он относился со всею фамильярностью старого покровителя и в значительной степени распространил эту фамильярную манеру и на меня. Но на этот раз он зашел в своих вопросах дальше, чем прежде, и я заметил, что министр сделал мне честь, считая мое происхождение похожим на свое; именно он вообразил, что я родился в Египте, но от грузинки или черкешенки. Подобное предположение имело в Риадде совершенно особенное значение и имело не мало влияния на последовавшие затем события.

Махбуб был внутренно убежден, что мы в сущности более или менее шпионы, посланные египетским правительством, вероятно по поводу кказимской войны и осады Онейзаха. Это была правдоподобная догадка, все служило к подтверждению ее: и дорога, по которой мы путешествовали, и наши книги и самый факт более обширных (сравнительно) медицинских познаний и мое произношение. Правда, Махбуб не высказал этого с такою [326] подробностью, но было легко заметить направление его мысли, чему еще более способствовала сто небрежная и отрывочная манера. Между тем Магомет, младший брат Абд-эль-Латтифа, сказал чудовищную ложь: будто бы он лично знал меня в Египте, описал всю мою историю и мои теперешние намерения. Все эти вымыслы конечно тут же были опровергнуты, но не так скоро можно было изгладить произведенное ими впечатление.

После этого первого свидания в кхава Джоугара, Махбуб пригласил меня в свою и там я часто проводил много часов в следующие дни. Его библиотека была самая богатая из всех, какие я видел до сих пор в Аравии. Она состояла из сочинений многих известных поэтов, в числе которых были Эбн-эль-Аттийях, Мотенебби, Абу-л-Ола, сверх того Диван Харири, Хамасса и другие произведения классической арабской литературы; тут были также юридические и религиозные трактаты, толкования корана, путешествия, о правдивости которых лучше не говорить; сочинения по географии, разделяющие весь мир на семь областей, из которых Аравия, разумеется, первая и несравненно большая из всех, и многие другие подобные этим изделия. Самым интересным для меня сочинением была рукописная история ваггабитской империи, которой предпослан общий очерк арабских летописей; часть ее, относящаяся ко временам до Магомета, очень похожа на рассказ Абу-л-Феды, может быть списан с него; период между войнами Кхалид-эбн-Валида и возвышением саудской династии относится только к одному Неджеду. Счетные книги, военные списки, официальная переписка и т. п. находились в большом боковом кабинете; но створчатые двери его часто оставались открытыми и я имел иногда возможность взглянуть на документы, послужившие в большей степени материалом для моих таблиц арабского ценза в предыдущей главе. Махбуб позволял мне делать заметки и выписки в особенности из литературных произведений; к сожалению некоторые из бумаг, написанных в это время, были потеряны среди дальнейших случайностей моего путешествия.

Первый министр обещал многое и действительно сделал кое-что. Он позаботился, чтобы нам доставляли из дворца все предметы неджедской роскоши — мясо и кофе; мне кроме того он сделал хороший подарок наличными деньгами, который я принял в надежде уменьшить этим его предвзятые подозрения. По он не спускал с меня глаз, глядя на меня с [327] беспокойным, неудовлетворенным выражением человека, который сквозь глубокую воду видит что то на дне, но не может рассмотреть хорошенько. Однакоже воображаемая племенная симпатия располагала его к приязни.

Между тем и Махбуб и Абд-Аллах всласть издевались над старым наибом; он тоже издевался над ними в свою очередь. Персиянин, найдя в Фейссуле безнадежное равнодушие к его делу, решился обратиться к его сыну и наследнику и, нарядясь как можно лучше, отправился во дворец князя. Когда его провели в кхава, он нашел там Абд-Аллаха, растянувшегося победуински на ковре. Он лежал спиною вверх, опираясь о подушки, в позе очень похожей на позу собаки, когда она смотрит на вас, положив свою морду на передние лапы. «Добро пожаловать», сказал любезный князь приближающемуся посланнику, и сделал ему знак — сесть, не изменяя сам своего бесцеремонного положения. Затем, пристально посмотрев на него с минуту, спросил: «твоя борода выкрашена»? Я должен сказать, что крашение волос считается у ваггабитов противозаконным посягательством на право Создателя давать своим созданиям такой цвет, какой ему угодно. Наиб важным, по несколько раздражительным тоном отвечал, что действительно его борода выкрашена, а затем спросил: «Ну так что ж из этого?» — «А то, — отвечал Абд-Аллах, — что мы считаем такой обычай в высшей степени неприличным». Наиб сухо возразил, что персияне думают иначе. «Ты суннит или шиит»? спросил далее Абд-Аллах; запас терпения наиба, и без того скудный, теперь истощился. «Я — шиит, и мой отец был шиит, и мой дед был шиит, и все мы — шииты», отвечал он, положительно вне себя. «Ну, а ты, Абд-Аллах: кто ты такой — принц или мулла?» Все это было сказано на таком забавно-ломаном арабском языке, что делало гнев невозможным. «Принц», отвечал Абд-Аллах с весьма надменным видом. «А я из твоих допросов заключил, — прибавил персиянин, — что ты мулла, несли ты в самом деле мулла, то отправляйся в мечеть: для того, кто говорит в этом тоне, настоящее место там, а не во дворце». Абд-Аллах расхохотался и извинился в своем промахе, причем извинение было хуже вины: он сослался на свое незнание дипломатических обычаев и того, какое уважение следует оказывать послам; затем переменил разговор. Все это не было в неджедце легкомыслием или шутовством; его наглость была следствием холодного [328] и обдуманного расчета, направленного к тому, чтобы заставить персиянина согласиться на условия сделки, заранее решенные Фейссулом и его сыном. Наиб вышел от Абд-Аллаха в бешенстве против бедуина, и Абу-Эйзе стоило большого труда отговорить его от намерения в тот же день оставить столицу.

Столь же мало успеха имел наиб у Махбуба, которому он сделал много торжественных визитов в надежде; заручиться его влиянием на Фейссула, причем каждый раз принужден был выслушать что-нибудь преднамеренно-оскорбительное насчет персиян и шиитов. Шииты, в числе многих других своих фантазий, имеют чрезмерное и суеверное почтение к написанным именам священных личностей и считают ужасным преступлением сознательное уничтожение подобных слов. Однажды, когда наиб находился у Махбуба, этот последний получил несколько писем с обычным вступлением: «во имя Бога». По прочтении этих писем министр, под носом у персиянина, разорвал их и бросил в пылавший очаг. Мохаммед-Али чуть не упал в обморок от ужаса. Но затем произошло нечто еще худшее. У ширазца был серебряный кубок персидской работы, прекрасной чеканки, с изображением по его краям пяти имен, столь чтимых персиянами: Магомета, Али, Фаттимы, Хасана и Хусейна. Этот кубок он однажды принес с собою во дворец с целию «удивить туземцев». Махбуб взял его повернул кругом и, прочтя имена, воскликнул: «Что это за гнусные надписи?» Затем он бросил кубок на пол. Чувства наиба легче вообразить, чем описать. В спокойные вечерние часы, которые мы часто проводили в его прохладных верхних комнатах, покуривая из его наргилахов и разговаривая о событиях дня, мы слышали из его собственных уст рассказы о всех этих случаях и о многих других подобных.

Одно комическое событие, случившееся около этого времени, довело дела, как говорится, до кризиса и своею крайнею нелепостью избавило наиба от дальнейших оскорблений, затрогивавших его шиитские чувства. Я уже говорил, что в местах, принадлежащих разным кварталам города, ежедневно утром делается перекличка по списку и отсутствующие подвергаются весьма практическим увещаниям относительно большого усердия на будущее время. Разумеется, ни наиб и его люди, как шииты, ни Бэрэкат и я, как христиане, не слишком заботились о посещении ваггабитских общественных молитвословий. В одно [329] утро «ревнитель», надзиравший за мечетью, к приходу которой мы считались принадлежащими, по месту жительства, забрав себе в голову, что — неверные мы или нет — во всяком случае, ради обыкновенного приличия, мы должны поступать как правоверные мусульмане: «cum Romae fueris, Romano vivitur usu». Согласно такому взгляду, наши два имени, а равно наиба и его свиты были прочитаны в числе других, но на это не последовало ни одного отзыва. Тогда разгневанный ревнитель собрал толпу благочестивых людей, вооруженных палками и тростями и незадолго до восхода солнца явился у нашего порога. К счастию, дверь была заперта засовом изнутри. В это время Бэрэкат, Абу-Эйза и я вместо молитвы курили трубки и пили превосходный кофе. Когда Абу-Эйза услыхал стук в дверь, который тотчас объяснила ему его нечистая совесть, он страшно испугался, зная по опыту, что ваггабитский фанатизм, когда он возбужден, дело не шуточное. Смертельно побледнев, он просил нас не отвечать на стук и спрятаться во внутренней комнате. Но Бэрэкат мужественно решился встретить опасность лицом к лицу. Он пошел прямо к двери, внезапно отворил ее, выйдя за порог, так же внезапно запер ее за собою, не дав посетителям времени войти, затем произошел следующий разговор на улице:

«Зачем вы не пришли сегодня утром на молитву?» — «Мы уже молились, за каких безбожников ты принимаешь нас!» — «Так зачем же вы не отвечали, когда выкликались ваши имена?» спросил ревнитель, заключив из быстрого ответа Бэрэката, что мы все таки были в мечети. — «Мы думали, что у вас ваггабитов есть какой то особенный обряд, не касающийся иностранцев. Как могли мы знать ваши обычаи?» возразил находчивый Бэрэкат. — «Кто стоял у тебя по правую руку во время молитвы?» снова спросил сомневающийся допрашиватель. — «Какой то бедуин, кто его знает, разве я обязан знать всех бедуинов в Риадде?» — отвечал мой товарищ. — «А кто был слева?» — «Стена». Это последнее слово было сказано с таким видом невинности и беззаботности, что жезлоносцы не знали, что и делать. Итак, как это и следовало добрым арабам, они оставили нас в подозрении и ушли после сделанного увещания быть регулярными в исполнении своих религиозных обязанностей. «Если это будет угодно Богу», таков был уклончивый, но правоверный ответ Бэрэката.

От нас священное воинство отправилось к дому наиба. [330] Здесь на громкий стук в дверь тотчас же отвечал Али, младший слуга, который, не подозревая ничего, быстро отворил входную дверь настежь. Для персиян — никакой пощады: «Повалите его! бейте его! очистите его кожу!» раздавалось со всех сторон и передний из шайки схватил изумленного шиита, чтобы подвергнуть его законному наказанию. Но Али был здоровый, дюжий парень и повалить его было не так то легко; он скоро вырвался из рук своих благонамеренных палачей и бросился во внутренние комнаты, громко призывая на помощь своего брата Хасана. Старший брат вышел с пистолетом в каждой руке, между тем как Али, схватив кинжал, страшно размахивал им во все стороны, а старый наиб, который спал в верхнем этаже, и пробужденный шумом, наклонился над парапетом и кричал сверху, произнося персидские угрозы и проклятия. Ревнители показали тыл и обратились в позорное бегство; Али и Хасан преследовали их, с саблями и пистолетами в руках, до половины улицы снабжая одного подзатыльниками, другого пинками и оставляя третьего барахтаться в пыли.

Наиб немедленно оделся и отправился во дворец — требовать правосудия по случаю этого насильственного вторжения в его дом и протестовать — на этот раз весьма основательно — против нелепости вынужденного присутствия при богослужении. Мы не сочли необходимым идти вместе с ним, так как наше дело кончилось благополучно. Но Абу-Эйза, который пошел с наибом, играл роль нашего адвоката. Результатом всей этой истории было данное ревнителям королевское повеление — не беспокоиться впредь насчет нас и наших действий, между тем как с персидским послом, в вознаграждение за нанесенные ему обиды, Махбуб и его свита стали отныне обращаться с большим уважением.

Здесь кстати можно рассказать, за один раз, остальные приключения Мохаммеда-Али в Риадде. После целого месяца бесполезно то обнадеживаемый, то отталкиваемый, он не подвинулся ни на шаг к своей цели. Наконец Абу-Эйза откровенно сказал ему то, на что намекал неоднократно и прежде, только безуспешно: именно, что в ваггабитской столице деньги, и только деньги, могут пустить машину в ход, и если он желает скорого и благоприятного разрешения своих дел, то ему стоит только сделать несколько благоразумных приношений и все уладится. [331]

Это было неприятным известием для Мохаммеда-Али, так как персияне обыкновенно весьма скупы; но другого исхода не существовало — и он покорился. На следующий день подарки были отправлены. Абд-Аллаху — охотничья двустволка, Махбубу — машина для приготовления чая, Фейссулу — прекрасный рубин. Кажется и дочь короля, его домашний секретарь, получила свою долю в этих приношениях. Они произвели волшебное действие. Немедленно явилось великолепное письмо, адресованное к шаху и подписанное Фейссулом с извинением по поводу «случившихся обстоятельств», в котором вина всех неприятных приключений с караваном сваливалась на несчастного Абу-Боттейна, бежавшего к «неверным» в Онейзах. Но, говорилось далее, как только небо предаст негодяя в руки правоверных, он будет закован и отправлен в Тегеран, чтобы лично дать за себя отчет его величеству шаху персидскому, если только не будет убит еще ранее, как на то можно надеяться. Ни одного слова не было сказано о Моганне. Ни одного слова (я сам читал этот документ) об издержках и убытках, за исключением тех, которые должен был пополнить Абу-Боттейн, — если заяц будет пойман, что с Божию помощию скоро должно случиться.

В заключение, чтобы заткнуть рот наибу и предупредить его настоятельные протесты по поводу его ограбленных спутников, ему было предложено несколько подарков. В пасть этого цербера были брошены и с жадностью проглочены им: довольно старая лошадь, которую можно было продать в Бомбэе за двести рупий; один верблюд, стоющий в Неджеде от шести до семи реалов (несколько менее двух фунт. стерл.) и три или четыре плаща из изделий Хассы второстепенного качества. Наиб не был знатоком в лошадях и верблюдах; плащи тоже были для него новостью и он весьма натурально полагал, что подаренная лошадь и одежда суть лучшие в своем роде. В вознаграждение за эти подарки он дал слово, что персидские богомольцы по-прежнему будут направляться по неджедской дороге и платить за пропуск. Это было мошенничество от начала до конца, которое делало мало чести как неджедскому султану и его должностным лицам, заключившим такую недобросовестную торговую сделку, так и персидскому послу, который хладнокровно продал права и интересы своего правительства за старую лошадь, старого верблюда и несколько старых плащей.

Все это дело завершилось тем, что Абу-Эйза выхлопотал [332] для себя от Фейссула патент, назначавший его проводником всех будущих персидских богомольцев, от персидского берега до Мекки с постоянным исключением совместников; мера полезная по крайней мере в том отношении, что она обеспечивала злополучным шиитам известную степень хорошего обращения с ними во время пути, а для нашего друга — доходы, достаточные даже для его расточительных привычек и нерасчетливой щедрости.

Мохаммеду-Али предстояло решить теперь еще один вопрос: по какой дороге он должен возвратиться в Мешид, а оттуда в Багдад и Тегеран. Зима приближалась и путешествие сухим путем, который шел большою частию по возвышенностям, могло бы оказаться неудобным по причине холода, даже в аравийском климате. Эти и другие основательные причины побуждали его предпочесть более удобный и теплый путь через Хассу, а оттуда на корабле по Персидскому заливу и Шатт-эль-Аарабу в Мешид-Али, вместо утомительного путешествия по горам Седейра, Зульфаха и по возвышенным плато. Но Мохаммед-Али был набожный шиит и в этом качестве должен был прежде всего погадать на своих чотках. Три раза счет зерен показывал ему, что ему следует набрать не первый, а последний из этих путей, и он последовал такому указанию, с большою потерею времени и увеличением издержек и хлопот

Моим читателям, может быть, известно, что персияне и вообще шииты, хотя бы они и не были персиянами, не могут сделать ничего, даже выпить чашку кофе или закурить наргилах, не погадав предварительно на своих чотках. Обычай смешной и справедливо порицаемый ваггабитами, отвращение которых от магии, чародейства, заклинаний и т. п. простирается также и на гаданье и предзнаменования всякого рода, на истолкование снов, на счастливые и несчастные дни и т. д. Я рад, что могу засвидетельствовать эту хорошую черту ваггабитов.

На последней неделе ноября, как раз перед нашим отъездом Мохаммед-Али со всеми своими служителями отправился в Седейр и в следующую весну я в Богдаде с удовольствием узнал, что все они благополучно окончили свое путешествие.

Двое мекканских нищих, наши спутники от Хайеля до Риадда, получили каждый по одной рубашке и по два реала и с этим щедрым подарком один из них отправился в [333] Басрах, где он выдавал себя за Сейида и носил огромный тюрбан; направился к западу и пошел неизвестно куда. Теперь будем продолжать свой рассказ по порядку.

В течение этих сорока дней в Неджеде производились деятельные приготовления для нанесения решительного удара Онейзаху. Войска, посылавшиеся до сих пор против этого города, были почти не более как мелкие передовые отряды и состояли из жителей Афладжа и Седейра, Зульфаха и Шаккры с небольшим числом воинов из Ааредда и Йеманаха, — для поддержания воинского духа в остальных, — под начальством младшего сына Фейссула. План ваггабитского совета состоял в том, чтобы по достаточном ослаблении неприятеля случайными аттаками, соединенными с полублокадой, против него должна быть направлена вся сила центрального и южного Неджеда вместе с войсками больших восточных провинций. Командование всею экспедицией предполагалось вверить непобедимому и кровожадному Абд-Аллаху.

Назначенное время приближалось и провинциям Йеманаху и Харику велено было прислать свой контингент, от Солея и Доуззира была потребована их беспорядочная милиция; ожидаемый контингент из Хассы и артиллерия из Ккаттифа должны были вместе с грозными батальонами самого Аареда довершить комплект осадной армии. Что мог сделать одинокий город, как бы он ни был укреплен, против такого сосредоточения боевых сил?

Замил и его приверженцы чувствовали, что гибель их не только замышлена, но и несомненна. Для них не оставалось никакой надежды на помощь со стороны правителя Мекки, а Египет был сломанною тростью, как для древних израильтян. Поэтому они отправили к Фейссулу письма, с изъявлением покорности, умоляя о пощаде, предлагая ему подданство, дань и повиновение, возобновляя уверения в своем правоверии, ссылаясь на братство по исламу и, наконец, возлагая на неджедского султана ответственность за все бедствия войны и страдания города, взятого приступом. Фейссул был тронут; он поколебался в своем намерении и охотно принял бы покорность, предлагаемую с таким смирением, и непринятие которой должно было бы навлечь на него столь страшную ответственность. Но Махбуб со всем честолюбием возникающего могущества стремился к расширению ваггабитского преобладания, которое должно [334] было последовать за падежом Онейзаха, между тем как Абд-Аллах свирепый в предчувствии успеха был столь же мало расположен упустить случай взять урон в военном искусстве или выронить хоть один лист из своего лаврового венка, как тот, о ком история или пасквиль говорит, что он сражался в Нимвегенской битве с утрехтским трактатом в кармане. Ревнители, с своей стороны, тоже осаждали старого нерешительного монарха, подстрекая его к беспощадной строгости.

Во дворце происходили продолжительные совещания и наконец ультиматум Фейссула был послан в Онейзах. — «Выдайте Замиля, Эль-кхейята и других зачинщиков бунта», — говорилось в этом документе, — и тогда только я буду говорить о мире». Онейзахцы предпочитали смерть принятию подобных условий, и это был их последний ответ. Мне самому удалось видеть чрез посредство Махбуха письмо из Онейзаха и ответ на него, хотя разумеется я не был допущен в самый совет, отчет о котором я составил по слухам.

Абд-Аллах не скрывал своей радости и приготовлялся к поспешному отъезду. Между тем Фейссул послал своему второму сыну, Сауду, приказание привести войска из Харикка и, по прибытии в Риадд, передать их старшему брату, должность которого в качестве губернатора столицы он, Сауд, должен исправлять во время отсутствия Абд-Аллаха. Сауд прибыл немедленно с двумя стами конных всадников; остальное войско его, в числе более двух тысяч человек, ехало на верблюдах. Когда они вступили в Риадд, Фейссул в первый и в последний раз за время нашего пребывания в Риадде дал публичную аудиенцию у ворот дворца. Это была сцена, достойная кисти живописца. Там сидел старый слепой тиран, тучный, дряхлый и при всем том величавый, с большим широким лбом, белою бородою и задумчивым видом, одетый со всею простотою ваггабита; у бедра его висела сабля с толстою рукояткой, единственным украшением или отличительным знаком его особы. За ним — министры, придворные и толпа более благородных и богатых граждан. Не было только Абд-Аллаха, наследника престола. Явился Сауд, с осанкою гусарского офицера, в богатой одежде из кашмирской шали и в вышитом золотом плаще. За ним, один по одному, следовали его кавалеристы в малиновых кафтанах с копьями на плечах и саблями, сверх того у каждого за седлом было привязано ружье и острый хариккский [335] кинжал блестел у пояса. Затем ехали простые солдаты на верблюдах или дромадерах; у одних были только пики, у других — и пики и ружья. Наконец весь обширный сквер наполнился вооруженными людьми и глазеющими зрителями, когда все войско проходило перед монархом. Сауд сошол с лошади, наклонился и поцаловал руку отца. — «Да сохранит Бог Фейссула! Да даст Бог победу мусульманским войскам!» раздавалось со всех сторон, и все лица озарились суровою улыбкой сосредоточенного энтузиазма и сознательной силы. Фейссул встал со своего места и посадил сына возле себя. Через минуту они вместе вошли во дворец, между тем как войска разошлись по своим квартирам.

Я сказал, что Абд-Аллах не явился. Как ни радовался он по поводу события, столь благоприятного для его целей, но личная зависть и ненависть не позволяли ему принять участие в приеме брата. На следующий день Фейссул, сидя в своем особом кабинете с Саудом, спросил его, виделся ли он с своим старшим братом, и, получив отрицательный ответ, приказал ему первому сделать визит Абд-Аллаху. — «Я здесь гость, между тем как он житель города», — возразил Сауд, — и следовательно он должен посетить меня первый». Фейссул настаивал, но напрасно; Сауд упорствовал в своем отказе. Наконец старик потерял обычное самообладание и с помощью двух служителей встал, чтобы ударить своего сына. — «Бей, — сказал Сауд, подставляя плечи для удара, — я стою перед тобою; но я не пойду в дом моего брата». Тут вмешались рабы и Фейссул, устыдясь неприличия своего поведения, позволил Сауду удалиться без дальнейших споров.

Несколько часов спустя монарх на вьючной лошади поехал по улице, ведущей ко дворцу Абд-Аллаха. Приехав туда, он рассказал о случившемся и умолял своего сына исполнить долг первого визита. Но старший сын оказался столько же несговорчивым, как и младший, хотя на его стороне было меньше извинения. — «Во всем виноват я сам, — сказал наконец Фейссул, — я дурно обходился с твоим братом, он был прав, а мы были виноваты. Эту ошибку надо загладить как-нибудь. Поезжай со мною во дворец, и мы вместе отправимся оттуда к нему; таким образом твой визит будет прикрыт моим и все уладится». Абд-Аллах не мог более отказываться; братья обменялись обычными церемониями вежливости, — и [336] опасности великого публичного скандала была таким образом устранены. Но Махбуб был извещен обо всем. — «Разве ты не понимаешь истинного положенья дел» — сказал он Фейссулу. — Клянусь Богом! едва ты ляжешь в могилу, как звук мечей раздастся от Ааредда до Седейра». Фейссул глубоко вздохнул; но чем можно помочь там, где соперничество матерей, унаследованное их сыновьями, усилилось соперничеством по обладанию троном?

Сауд еще и трех дней не пробыл в своем новом помещении во дворце, когда ко мне явился высокий и красивый слуга и с необыкновенною вежливостью просил меня придти к его господину, который, по его словам, страдал зубною или головною болью (не помню, чем именно), и нуждался в моей безотлагательной помощи. Сауд принял меня радушно с своею обычною веселостью и громко расхохотался, когда я спросил: как его здоровье. — «Да так же как твое, — отвечал он. — Мне нужен был только предлог видеть тебя в моем доме». Затем он вступил в непринужденный разговор и высказал симпатию к Египту, по крайней мере уверял в ней. Дело в том, что, будучи смертельным врагом Абд-Аллаха и чувствуя неизбежность борьбы в недалеком будущем, он охотно бы обратился за помощью к правительству, которое, как он мог предполагать, вообще не дружелюбно смотрит на его ультра-ваггабитского брата. В остальное время моего пребывания в Риадде он несколько раз присылал за мною и выказывал мне много доброжелательства, может быть искреннего, считая меня египетским эммисаром. Этим он способствовал к восстановлению против меня Абд-Аллаха, о чем я расскажу сейчас.

С Абд-Аллахом у нас сначала все шло гладко и даже благоприятно. Но с течением времени наш успех вызвал то там, то сям зависть, между тем как ближайшие наблюдения за нами пробудили подозрения, так что наконец наш светлый горизонт начал омрачаться и показались признаки собирающейся бури.

Этих признаков было бы довольно для того, чтобы предостеречь нас, еслибы мы были более осмотрительны, о чем, к сожалению, мы не заботились в достаточной степени. Истина обязывает меня рассказать о нескольких случаях нашего неблагоразумия, к которому мои европейские читатели, надеюсь, отнесутся с большею снисходительностью, чем его королевское [337] высочество в Риадде. Я расскажу обстоятельства по порядку, чтобы изъяснить причину и связь событий.

Однажды вечером Абд-Аллах начал приставать ко мне с расспросами насчет предупредительных средств против зубной боли, которая беспокоила его от времени до времени. Я предложил одно или два средства, но он не одобрил их. Наконец я сказал, что есть еще одно превосходное средство, но что он должен хранить его в глубокой тайне. — «Какое же это средство?» — спросил с большим любопытством князь. — «Жеваный табак, который прикладывают к больному зубу и куренье трубки для усиленного действия», — отвечал я. Ваггабит не сказал ничего, но его нахмурившийся лоб был очень выразителен, — и я почувствовал, что зашел слишком далеко.

В другой раз, он просил меня приложить особенное и более регулярное внимание на лечение его лошадей. Некоторое время я старался растолковать ему, что доктор — одно, а ветеринарный лекарь — другое. Дело в том, что я серьезно боялся, как бы не сделать какого-нибудь важного промаха с его кобылами и жеребцами. Но Абд-Аллах не хотел и слышать никаких доводов, так что я наконец решился разом, покончить спор, говоря: «благоволи вспомнить, что здесь, в вашей столице, я лечу ослов, а не лошадей». Он понял намек и неособенно был доволен им; однакоже принужденно засмеялся и переменил разговор.

Но затем последовало нечто еще худшее. Однажды вечером мы были во дворце и Абд-Аллах, как это часто случалось, задержал меня до полуночи, надоедая мне учено-медицинскими вопросами и требовал, чтобы я прочел ему систематический курс фармацевтики, но бесплатно. Мне хотелось спать, я был утомлен и охотно отправился бы домой, чтобы лечь в постель. Желая довести дело до кризиса, я молчал, оставляя вопросы его высочества без ответа. — «О чем ты думаешь?» — спросил он. После одного или двух уклончивых ответов, я наконец сказал, что я вспомнил один анекдот о калифе Гарун-эр-Рашиде и его известном шуте, Абу-Новасе. Абд-Аллах, который, подобно всем арабам, чрезвычайно любил рассказы о царях и калифах, с большим почтением спросил, что это за анекдот. Тогда я рассказал ему, что знаменитый калиф имел дурную привычку засиживаться до поздней ночи и заставлял своего шута разделять его бессонницу в такие часы, когда тот [338] желал бы отправиться на покой. В одну ночь Гарун говорил очень много, а его шут молчал, как будто углубившись в свои мысли. — «О чем ты думаешь?» — спросил его калиф. — «Ни о чем», — отвечал шут и снова погрузился в безмолвие. Через несколько времени калиф сделал тот же самый вопрос, и получил тот же ответ. Но при третьем вопросе шут поднял голову, устремил пристальный взгляд в лицо багдадского владыки и сказал: «Я думаю о том скоте (последним словом мы заменяем арабское, которое было бы слишком «неприятно для уха женатого человека»), — о скоте, который ни сам не ложится, ни другому не дает спать».

Абд-Аллах вытаращил глаза и один момент колебался между гневом и смехом. Наконец последний пересилил «Ты свободен», сказал он, и я ушел.

Около этого времени оп был уже вполне подготовлен к неудовольствию против нас и, как я узнал впоследствии, ккадди Абд-аль-Латтиф, вместе с другими ему подобными людьми, воспользовался случаем возбудить его подозрительность. Первый полученный нами намек был довольно курьезного свойства.

Для иностранца не всегда легко проникнуть в Риадд, по еще труднее выбраться оттуда. В неджедской столице существует два одобренных средства для заграждения выхода тем, на кого пало подозрение. Первое и ближайшее средство есть то, о котором было так выразительно сказано: мертвый не имеет товарища. Но если по обстоятельствам узы смерти оказываются неподходящими, то они могут быть заменены и заменяются иногда узами Гименая и поселением в Риадде.

В одно утро к нам пришел дворцовый служитель, с улыбающимся лицом, предсказывавшим нечто хорошее, и многими любезными речами. После вопросов о нашем здоровье, удобствах и проч. он сказал, что Абд-Аллаху пришло на мысль, что может быть мы желаем сделать какие-нибудь покупки и что он просит нас принять небольшой подарок. Это была порядочная сумма денег, — вдвое больше той, которая обыкновенно служит знаком расположения, именно четыре реала вместо двух. Затем посланный ушел. Абу-Эйза присутствовал при этом свидании. — «Будьте на стороже, сказал он, — тут что то неладно».

В, тот же день, после полудня, Абд-Аллах прислал за мной и с множеством похвал и обещаний объявил, что он не хочет лишать Риадд такого хорошего врача и что. поэтому я [339] должен навсегда поселиться в столице, где я могу рассчитывать на его покровительство и ожидать всего хорошего; что он уже решился дать мне такой то дом и сад, с приличною хозяйственною обстановкой и с хорошеньким личиком для моей компании. Он кончил приглашением отправиться немедленно и посмотреть, годится ли для меня предназначенное мне жилище и вступить во владение им.

Я долго отказывался, представляя множество возражений: говорил о том, что зимой мне нужно посетить берег, а затем весною я вернусь в Риадд, пробовал ссылаться то на один предлог, то на другой; но ничто не помогало — и Абд-Аллах продолжал настаивать. Для успокоения его, я согласился наконец посмотреть дом. Что касается до предполагаемой Калипсо, то у меня был готов аргумент, почерпнутый из закона Магомета, но объяснение этого аргумента заняло бы слишком много места на этих страницах. Достаточно сказать, что он был неопровержим и «предложение» потерпело преждевременный конец. Однакоже дом и доход оставались еще в запасе. Относительно этих пунктов Абд-Аллах надеялся встретить менее сильное сопротивление, и действительно я сомневаюсь в том, чтобы какое-нибудь законодательство могло доставить солидный предлог для отклонения хорошего жалованья. Итак, он велел одному из своих слуг показать мне дом, а я обещал дать ему категорический ответ в следующее утро.

Дом был действительно хорош, на хорошем месте и имел при себе небольшой сад; на этот счет не существовало никакого основательного повода к раздумыванию. Настоящий праздношатающийся арабский врач, по простонародному выражению, ухватился бы за этот подарок обеими руками. Но для меня здесь дело шло о том: «быть иль не быть», и если затруднений нельзя было устранить, то следовало взглянуть на них прямо.

В последовавшее затем свидание я сказал Абд-Аллаху, что мы вполне чувствуем оказанную нам честь, но что мы еще прежде заключили обязательства, относительно нашей поездки в Хассу, что мы не можем нарушить их, что мы вернемся весною в Риадд — и этого достаточно, и что так как сам Абд-Аллах должен лично предводительствовать экспедициею против Онейзаха, то мы можем подождать его возвращения, прежде чем поселимся в столице, где во время его отсутствия могут встретиться затруднения; словом, что мы не можем провести зиму в [340] Неджеде, но надеемся посетить его в следующем году вторично и на более долгое время. Как ни был смягчен наш отказ, он не мог понравиться Абд-Аллаху, который привял его с неудовольствием и затаенным недоверием.

Зимнее время года приближалось; шла третья неделя Ноября, и громовая буря, первая, которую мы видели в центральной Аравии, произвела заметную перемену к холоду в температуре Уади Ханифаха. Дождь изливался в изобилии и наполнил стремительными потоками высохшие водяные русла долины, превращая ее обширные впадины во временные пруды. Однакоже ни один из потоков не обнаруживал расположения достигнуть моря, да и не мог, потому что эта часть Неджеда совершенно замкнута к берегу Ттоуэйккским горным хребтом. Жители были рады обильным дождям, предвестникам плодородия в следующем году, между тем как в Онейзахе эти же самые дожди произвели по крайней мере одно превосходное действие, которое я предоставляю угадать моим читателям. Две враждебные армии, под начальством Замила и Мохаммед-эбн-Сауда стояли друг против друга и готовы уже были вступить в ожесточенный бой, как вдруг над ними разразилась буря и, залив фитильные ружья обеих сторон, предупредила выстрелы и кровопролитие.

Дела наиба были почти окончены; и Абу-Эйза получил свои патенты. Мы приготовлялись отправиться к востоку, хотя день нашего отъезда еще не был назначен, когда внезапный взрыв королевского гнева положил конец нашей нерешимости и заставил нас поторопиться своими приготовлениями.

При лечении одного из моих пациентов, свойство болезни побудило меня испытать могущественное, но опасное терапевтическое средство — именно стрихнин, и употребление его сопровождалось быстрым и несомненным улучшением в здоровья пациента. Не думаю, чтобы это улучшение было прочным, но на этот счет неджедцы, видевшие только настоящее действие лекарства, не были и не могли быть судьями, между тем как звание самого пациента, одного из старинных вождей города, привлекло особенное внимание на этот факт. Все говорили о нем и он сделался известен во дворце.

Абд-Аллах только что сделал принудительный визит Сауду, и взаимное соперничество, еще более усиленное соседством весьма плохо скрывалось или вовсе не скрывалось под формальностями общежительной вежливости. Интриги, измены, даже насилие [341] гнездились над стенами дворца, и умерщвление посредством кинжала или стакана или лучше чашки с кофе было делом совершенно возможным, и едва ли удавило бы кого-нибудь. Притом Махбуб, всегда ненавистный Абд-Аллаху, был теперь ненавистнее чем когда-нибудь, и сам министр не мог не предвидеть личной для себя опасности в том случае, еслибы современем нераздельная и самодержавная власть перешла в руки человека, которого он так часто оскорблял презрением и устранял от дел. Вследствие этого он принял сторону Сауда и тем разжег дурные страсти Абд-Аллаха всемеро против их обыкновенной температуры. Знатные жители города, и даже провинциалы приняли сторону того или другого из двух единокровных братьев, и хотя жизнь Фейссула еще сдерживала этих тигров, но она могла оказаться недостаточной цепью против какого-нибудь внезапного и тайного прыжка.

Между тем Абд-Аллах, продолжая слушать, в качестве любителя, медицинские лекции, приобрел довольно сведений для того, чтобы знать ядовитые качества разных веществ и стрихнина в особенности; и хотя он, вероятно, не слыхал о подвигах европейских преступников, но был вполне способен представить им в своем лице достойного соперника на востоке. Излечение, или, лучше, облегчение, о котором я сейчас говорил, произошло около 16 ноября, как раз в то время, когда я дал ему понять, что мы решительно отказываемся от его предложений, и когда он находился в некоторой нерешимости на счет того, как ему поступить с нами. Через день или через два после упомянутого разговора он прислал за мною, выражал свое сожаление по поводу нашего решительного намерения выехать из столицы и просил, чтобы мы по крайней мере оставили у него несколько лекарств, для общей пользы, а главное, чтобы мы дали ему того сильного снадобья, целебные свойства которого были теперь предметом всеобщего удивления.

Все, что я мог сказать относительно бесполезности и даже о великой опасности лекарства в несведующих руках, было отвергнуто, как пустой предлог. Наконец, после многих настояний, принц сказал, что других лекарств я могу и не давать ему, если не желаю, но стрихнин он должен иметь, какую бы цену я ни назначил за него.

Истинная цель Абд-Аллаха была ясна, я же не хотел способствовать, даже косвенно, его дьявольским замыслам и не [342] видел для себя никакого исхода, кроме твердого, хотя вежливого отказа. Вследствие этого я притворился неподозревающим его планов и настаивал на опасных свойствах стрихнина. Наконец он перестал упрашивать меня и я вышел из дворца.

На следующий день он возобновил свои просьбы, но безуспешно. При третьем свидании, происходившем 19 или 20 ноября, он, подав мне знак сесть возле него, начал самым решительным образом требовать, чтобы я передал ему яд и наконец, отложив в сторону всякие вымышленные предлоги, объяснил, зачем ему нужен яд, не сказавши впрочем для кого именно и объявил, что он не допускает никаких возражений.

В эту минуту Абд-Аллах сидел в дальнем углу комнаты, и я возле него; между нами и присутствовавшими служителями оставалось пространство довольно значительное для того, чтобы они не могли слышать наш разговор, когда мы говорили вполголоса. Я посмотрел вокруг, чтобы увериться, что нас не могут подслушать, и когда положительный отказ с моей стороны был встречен столь же положительным отпором и новым требованием, я повернулся к нему, приподнял край своего головного убора и сказал ему на ухо: — «Абд-Аллах, я знаю кого ты хочешь отравить и не намерен быть соучастником в твоих преступлениях. Ты никогда не получишь его».

Лицо его сделалось буквально черным и исказилось от бешенства; мне никогда ни прежде, ни после не случалось видеть такого совершенного подобия демона. Один момент он молчал и колебался, затем овладел собой и, внезапно переменив голос и тон, начал весело толковать о неважных предметах. Через несколько минут об встал, и я вернулся домой.

Там Абу-Эйза, Бэрэкат и я тотчас же приступили к совещанию насчет того, что теперь нам следует делать. Что скоро разразится гроза — это казалось верным; ждать ее было опасно; но мы не могли оставить город слишком поспешно и без всякого позволения. Мы решились подождать спокойно и осторожно еще несколько дней; понаведаться ко двору, сделать прощальные визиты во дворце Фейсеула, услышать ласковое слово от Махбуба (дело не трудное), и затем ускользнуть, не привлекая на себя слишком большого внимания. Но нам не было суждено отделаться так легко.

Поздно вечером, 21 числа, мы сидели говоря о необходимых приготовлениях к путешествию и попивая кофе в [343] обществе нескольких добродушных граждан, не имевших никакого возражения против контрабандного дыма, которым давно уже прославилось или обесславилось наше жилище, — как вдруг стук в дверь возвестил о приходе Абд-Аллаха, — не князя, а его тёзки и доверенного слуги. — «Что привело тебя сюда в этот час ночи?» спросили мы, не слишком довольные честью его посещения. «Король (в обыкновенном разговоре в Риадде этот титул дается наследнику) прислал за тобой», был его короткий, но резкий ответ. — «И Бэрэкат пойдет со мной?» спросил я, посмотрев на своего товарища. — «Король требует тебя одного», отвечал посланный. — «Должен я взять с собой мои книги?» — «В этом нет надобности». — «Подожди несколько минут, я приготовлю тебе чашку кофе».

Это последнее предложение не могло быть отклонено без неприличия. Пока он пил кофе, я нашел время обменяться несколькими словами с Абу-Эйзой и Бэрэкатом. Они согласились распустить гостей и дожидаться результата этого полного приключения, в котором легко было предвидеть угрозу, а может быть опасность. Но тот факт, что Абд-Аллах прислал только за мною, не требуя моего товарища, казался мне ручательством против близкой опасности.

Посланец и я вышли из дома и молча направились в темноте по кривым улицам к дворцу Абд-Аллаха. Когда мы пришли туда, мой проводник обменялся несколькими словами с часовыми, которые затем снова заняли спои посты, между тем как он пошел доложить обо мне князю, оставив меня на одну или на две минуты на дворе. Затем вышел негр и дал мне знак войти.

В комнате было темно; она освещалась только дрожащими отблесками от дров, горевших на очаге. На дальнем конце сидел Абд-Аллах, безмолвный и мрачный; против него — Абд-эль-Латтиф и несколько других ревнителей или людей, принадлежавших к их партии. Возле Абд-эль-Даттифа сидел Махбуб, и его присутствие было единственным благоприятным обстоятельством, заметным с первого взгляда. Но он имел необыкновенно серьезный вид. В другом конце длинной залы находились около двенадцати вооруженных слуг — неджедцев и негров.

При моем входе никто из них не пошевелился и не ответил на мои поклоны. Я приветствовал Абд-Аллаха, он отвечал мне в полголоса и подал мне знак сесть в некотором от [344] него расстояния, но на той же стороне гостинной. Мои читатели конечно могут нанять, что я в эту минуту не был польщен этим слишком близким соседством.

После некоторого промежутка молчания, Абд-Аллах повернулся впол оборота ко мне, и с самым мрачным видом сказал густым голосом:

— Теперь я совершенно знаю, кто вы такие; вы не лекаря, а христиане, шпионы и бунтовщики (шуфсидин). Вы пришли сюда уничтожить религию и государство в пользу того, кто послал вас. Люди подобные вам наказываются смертию и я решился подвергнуть вас этому наказанию немедленно.

«Стращаемый человек живет долгий век», подумал я, и без особенного труда выказал спокойствие, которое я действительно чувствовал. Посмотрев ему хладнокровно в лицо, я отвечал: «Истахфир Аллах», — что, в буквальном переводе значит: «проси прощения у Бога». С этою фразою обыкновенно обращаются к тому, кто сказал что-нибудь в высшей степени неуместное.

Такого ответа Абд-Аллах не ожидал; он встрепенулся и сказал: — Почему так?

— Потому что, отвечал я, — ты сказал сейчас совершенную нелепость. Христиане — пусть так, но шпионы, бунтовщики... Как будто все и каждый в вашем городе не знают, что мы мирные врачи, — ни более ни менее! А далее — ты говоришь о предании меня смертной казни! Ты не можешь и не смеешь этого сделать.

— Могу и смею, возразил Абд-Аллах. — Кто помешает мне? Ты скоро узнаешь это собственным опытом.

— Не можешь и не смеешь, повторил я. — Здесь мы гости твоего отца и твои на месяц или больше; все знают и принимают нас за таковых. Что сделали мы для того, чтобы оправдать нарушение неджедских законов гостеприимства? Тебе невозможно поступить так, как ты говоришь, — продолжал я, думая впрочем про себя, что это слишком возможно, — такое дело было бы слишком позорно для тебя.

Несколько мгновений он оставался в задумчивости, потом сказал:

— Как будто всякий должен знать — кто сделал это. Я имею средства распорядиться, не возбуждая слухов и толков. Мои подвластные могут выбрать для этого удобное время и место, не упоминая моего имени. [345]

Теперь преимущество очевидно было на моей стороне; сознавая это, я сказал с спокойным смехом:

— Это тоже не в твоей власти. Разве меня не знает твой отец, разве не знают меня все в его дворце, и в числе других, твой брат Сауд? Разве за воротами твоего дома не известно, что я теперь у тебя? Да и здесь разве нет никого? прибавил я, взглянув на Махбуба, — никого, кто мог бы передать в других местах то, что ты теперь сказал? Тебе лучше бы оставить этот вздор; уж не принимаешь ли ты меня за новорожденного младенца?

Он пробормотал повторение своей угрозы.

— Будьте свидетелями все вы, находящиеся здесь, — сказал я, возвысив голос так, чтобы все слышали меня от одного конца комнаты до другого; — будьте свидетелями, что если какое-нибудь несчастье случится со много или с моим товарищем на пути от Риадда к берегам Персидского залива, то это будет делом Абд-Аллаха. И последствия падут на его голову, последствия эти будут гибельнее, чем он может вообразить.

Князь не отвечал. Все молчали, Махбуб не сводил глаз с камина, Абд-эл-Латтиф смотрел выразительно, но не говорил ли слова.

— Принесите кофе, обратился Абд-Аллах к своим слугам. Не прошло и минуты как появился черный невольник, с одною и единственною чашкою в руке. По второму знаку своего господина он подошел ко мне и подал мне чашку.

Конечно такая, поданная в неурочное время и одинокая чашка могла возбудить догадки самого тревожного свойства. Но я был в высшей степени невероятным, чтобы дело было так обдуманно подстроено, сверх того главная причина гнева Абд-Аллаха состояла именно в моем отказе дать ему ядов: этот факт служил доказательством, что Абд-Аллах не имел у себя никакого яда, готового к употреблению. Итак, я, сказав: «Бисмиллах!» взял чашку, пристально посмотрел на Абд-Аллаха, выпил кофе и затем обратился к рабу: — «налей мне другую». Тот исполнил это, я проглотил кофе и сказал: — «Теперь ты можешь унести чашку».

Желанный эффект был достигнут вполне. По лицу Абд-Аллаха было видно, что он чувствовал свое поражение, между тем как остальные шептались между собою. Князь обратился к Абд-эль-Латтифу и заговорил об опасностях, которым [346] подвергается страна со стороны шпионов и злых замыслов неверных относительно разрушения царства мусульман. Ккадди и его товарищи вторили ему и история о каком то странствующем псевдо-дервише, убитом в Дерейяхе и о другом, была выдвинута на сцену с многочисленными комментариями. (Не знаю, кто был другой; может быть персиянин, который, по словам Абд-Аллаха, тоже был признан за крамольника, но бежал в Маскит и таким образом избавился от надлежащего наказания за свои преступления). Наконец в разговор вмешался и Махбуб, но только для того, чтобы посмеяться над такими опасениями.

— Это само в себе не вероятно, но если бы даже это было и так, то что они могли бы сделать? — сказал он, намекая на меня и на моего товарища.

Здесь заговорил и я. Последовал общий разговор, в котором я употреблял все усилия, чтобы опровергнуть мысль о шпионах и шпионстве, ссылался на наше спокойное и безобидное поведение, воспламенился благородным негодованием против подобной отплаты злом за добро после всех услуг, которые мы оказали двору и городу, и цитовал стихи из корана относительно греховности неосновательного подозрения и об обязанности не судить о людях дурно без очевидного доказательства. Абд-Аллах не давал никакого прямого ответа, другие же, что бы они ни думали, не могли поддерживать обвинение, оставленное их господином.

Меня не мало забавляло то, что ваггабитский принц был очень близок к истине на наш счет, и что я бранил его именно за его слишком верную догадку. Но делать было нечего и я имел удовольствие видеть, что хотя он в душе и не переменил своего мнения о нас, но был достаточно запуган; что обеспечивало нам на время спокойствие и делало возможным наше бегство из Риадда.

Разговор еще продолжался в этом роде и я нарочно не вставал с места, чтобы показать беспечность невинности, пока Махбуб не подал мне знака, что я могу спокойно удалиться. Я простился с Абд-Аллахом и вышел из дворца один. Было около полуночи, в домах не светилось ни одного огонька; на улицах нс слышалось ни одного звука; небо было темно и покрыто тучами; так что в первый раз мною овладело чувство страха в этом одиночестве и, сознаюсь, я не раз поворачивал свою голову, чтобы посмотреть, — не преследует ли меня кто [347] нибудь, по выражению арабов, «со злом в руке». Но не было никого и я дошол до спокойной улицы и низкой двери, где свет, пробивавшийся сквозь щели, показывал тревожное ожидание моих товарищей, которые впустили меня, радуясь, что я вернулся здравым и невредимым.

Наш план относительно дальнейшего был скоро составлен. Мы решили день или два пробыть в Риадде, чтобы поспешность не внушила подозрения, что мы боимся, и не поощрила наших недоброжелателей к преследованию. Но в этот промежуток времени мы должны были избегать дворца, загородных прогулов по садам, не ходить по улицам ночью и оставаться как можно более дома. Между тем Абу-Эйза должен был держать своих дромадеров в готовности и поставить их на дворе, непосредственно прилегающем к дому, чтобы их можно было навьючить в каждую данную минуту.

Через несколько дней партия путешественников должна была выступить из Риадда в Хассу. Абу-Эйза разгласил, что он хочет сопровождать эту партию до Гофгуфа, между тем как мы намереваемся следовать по северному или седейрскому пути, по которому недавно отправился наиб, после взаимного с нами прощанья и обоюдных уверений в дружбе, на случай если мы снова когда нибудь встретимся с ним. Мобейрик, черный, наемный слуга Абу-Эйзы, усердно откармливал верблюдов, для предстоявшего им длинного марта, клевером и журавлиным горохом, растущими здесь в изобилии; а мы продолжали свою медицинскую практику, но спокойно и не часто выходя из дому. Во дворце все были заняты отправлением хариккского контингента, который выступил теперь к Онейзаху, через Шанкру, но шол, вопреки ожиданию, без Абд-Аллаха. Принц думал отправиться с артиллерией, которую ждали со дня на день из Хассы, под начальством Мохаммеда-эс-Седейра. Среди всего этого шума и движения о нас не было делаемо никаких особенных разговоров; за бурей последовало затишье и от нас зависело воспользоваться выгодою этого промежутка прежде чем налетит новый и более опасный шквал.

В послеполуденное время 24 ноября, мы привели трех верблюдов Абу-Эйзы на наш двор, заперли наружную дверь, уложили свои вещи и навьючили животных. Затем мы ждали времени вечерней молитвы. Оно наступило и голоса муэддинов стали призывать людей, не исключая и городской стражи, в разные [348] мечети. Минут десять спустя, когда молено было предположить, что все ушли на молитву, мы отперли свою дверь; Мобейрик окинул взглядом улицу, чтобы увериться, что на ней никого нет, и затем мы вывели своих верблюдов. Абу-Эйза сопровождал нас. Избегая более широких улиц, ми двинулись по боковым проходам и переулкам к небольшим городским воротам, ближайшим от нашего дома и выходившим к северу. Какой-то запоздавший пешеход встретился с нами на своем пути в мечеть и мимоходом звал нас на общественное богослужение. Но Абу-Эйза не колеблясь отвечал: «мы только что с молитвы», и наш собеседник, боясь что сам он идет в мечеть слишком поздно и чрез то может подвергнуться выговору и наказанию, бросился в ближайшую молельню и оставил нам свободный проход. Ни кого не было на часах у ворот. Мы прошли через них, повернули к юговостоку и, при быстро наступивших сумерках, добрались до цепи небольших холмов, за которыми мы остановились и ждали до тех пор, пока не взошли звезды и, по выражению арабских поэтов, черное «крыло ночи» не распространилось над городом и страной.

Мы перевели дух подобно людям, только что вырвавшимся из темницы, и поблагодарили небо за избавление нас от минувших опасностей. Затем, когда первый час ночи прошел, и случайные прохожие перестали являться, избавив нас от вопросов и необходимости отвечать, мы зажгли свой бивачный костер, напились в высшей степени освежительного кофе, закурили трубки и в свою очередь стали смеяться над Абд-Аллахом и Фейссулом.

Все это было хорошо. Но нас ожидали дальнейшие затруднения. Теперь нам более чем когда-либо было решительно необходимо выбраться незамеченными из Неджеда, отделить себя пустыней от ваггабитского двора и ваггабитской столицы; не менее необходимо было оградить Абу-Эйзу, столько близко связанного с Риаддом и его правительством, от подозрения, что он каким-нибудь образом замешан в деле нашего бесцеремонного отъезда, или сколько-нибудь заинтересован в нашем дальнейшем путешествии. Словом, нам было необходимо покамест сделать вид, будто мы расстаемся и отправляемся по разным с ним дорогам, и соединиться с ним после для совместного дальнейшего путешествия.

Чтобы устроить этот маневр и, обеспечив свею безопасность, сбить ваггабитов с толку, было условлено, что Абу-Эйза до [349] восходя солнца возвратится в город в свой дом, как будто ничего не случилось, и будет дожидаться там отправления купеческого каравана, упомянутого выше и состоявшего главным образом из жителей Хассы и Ккаттифа, которые отправлялись в Гофгуф под предводительством Абу-Дцагир-эль-Гханнама. Это сборище должно было выступить, самое большее, через три дня. Между тем наш друг должен был позаботиться о том, чтобы открыто появляться во дворцах Фейссула и Абд-Аллаха, и в случае вопросов о нас давать неопределенные ответы с спокойным видом человека, которому нет до нас более никакого дела. Мы с своей стороны должны были идти как можно скорее к Уади Солейю, с Мобейриком в качестве проводника, и оставаться там, скрываясь в известном месте до тех пор, пока Абу-Эйза не прибудет туда, чтобы взять нас с собою.

Все было устроено согласно этому плану. На рассвете Абу-Эйза простился с нами; Бэрэкат, Мобейрик и я снова взобрались на своих дромадеров, повернули их к юговостоку, оставляя ряд холмов между собою и Риаддом, которого мы уже не видели более. Наша тропинка вела нас по низменной волнообразной местности, составлявшей продолжение Уади Ханифаха, и после четырехчасового марша мы очутились у ворот Манфухаха, значительного города, окруженного садами, нисколько не уступающими по обширности и плодородию риаддским садам; но его укрепления, некогда сильные, давно уже были разоружены и разрушены завистью соседней столицы. Климат в этом городе лучше чем в Риадде, потому что Манфухах расположен на более возвышенной местности выше черты сырых туманов, собирающихся в глубине долины; но в военном отношении он ниже столицы, так как его позиция более открыта и менее удобна для защиты. За Манфухахом, куда мы не входили, наша дорога снова пошла под гору и мы очутились в Уади Солейе, длинной долине, начинающейся в пустыне между Харикком и Йеманахом и идущей далеко к северу.

Делая по местам извилистые повороты, мы дошли до места, указанного нами Абу-Эйзой, где мы должны были скрываться в ожидании его. Это была небольшая песчаная лощина, лежащая несколько в стороне от торной дороги, среди холмов и кустарников и без воды; но воды в наших козьих бурдюках было запасено дня на три. Здесь мы остановились в твердой решимости — терпеливо ждать. [350]

Два дна прошли довольно скучно. Мы не могли не томиться ожиданием прибытия нашего проводника, и не были вполне избавлены от страха во многих отношениях. Один или двое прохожих наткнулись на нас и были очень удивлены тем, что мы расположились лагерем в таком безводном месте. Иногда, оставив своих дромадеров, скрываемых кустарниками, мы выходили на долину, взбирались на высокие меловые хребты Ттоуэйкка и смотрели вдаль на синий зубчатый хребет Харикка на юге и на белые хребты Ттоуэйкка на севере и на востоке. Иногда мы преследовали стада не слишком пугливых газелей, не из желания поймать их, а просто для провождения времени и рассеять ум, утомленный догадками. Так проходили часы, пока, не наступил третий день, когда наше ожидание и беспокойство усилились, в особенности когда солнце закатилось, но никто не появлялся. Но в тот самый момент, когда наступила тьма, и мы сидели унылою группою возле своего небольшого костра, так как полной воздух был холоден, Абу-Эйза внезапно явился и наше томление сменилось расспросами и ответами, веселостью и смехом.

Среди множества шуток и поздравлений, он рассказал нам, как, оставив нас, он в тот самый день отправился к Абд-Аллаху и на его вопрос: «что сделалось с теми двумя христианами?» отвечал предположением, что мы, вероятно, направились по дороге в Зобейр; как Махбуб тоже спрашивал о нас и получил тот же ответ; какие толки ходили о нас, благоприятные и неблагоприятные; какие дикие предположения составлялись относительно нашего происхождения и наших целей, как одни считали нас эмиссарами из Константинополя, другие — из Египта (к счастию, никто не намекнул на Европу), и многое в этом роде, что теперь возбуждало в нас только веселость. Ддагир-эль-Гханнам остановился с своим караваном несколько далее, мы должны были присоединиться к нему на следующее утро.

Рано утром 28 ноября мы снова пустились в путь среди легкого тумана долины и скоро соединились со своими будущими спутниками. Они были многочисленны, но я избавлю читателя от подробного описания их, так как они не представляли ничего особенного против тех, с которыми мы уже встречались прежде.

Первый день пути вывел нас из Уади Солейя. Мы прошли через плантации, окружающие большое укрепленное селение Салелийях. Эго обыкновенная резиденция Сауда, второго сына Фейссула, когда он не находится в отсутствии, в Хуттахе или [351] Харикке, что случается часто. Окрестная страна — самая плодородная к Йеманахе, это рай Неджеда; но деревья и растения здесь мало отличаются от деревьев и растений Уади Ханифаха, только здесь растительность обильнее и зеленее. Один хлопчатник частым своим появлением составляет более чем в других местах исключение среди однообразия пальмовых рощ, проса и кукурузы.

К моему великому сожалению, наш караван пошел дальше, не останавливаясь, и вскоре затем, повернув несколько к северу, мы вошли в длинное ущелье среди известковых стен Ттоуэйкка и поднялись на высоту около трех сот футов, пока не добрались до возвышенной и обширной степи со скудными пастбищами, едва достаточными для того, чтобы по местам покрыть меловую почву темными пятнами и прокормить несколько стад овец, похожих на коз, и коз похожих на овец; между тем как скучные подъемы и спуски напоминали мне некоторые местности в Шотландии, за исключением сосен и елей, которых здесь не было. Мы долго шли по этой пустыне, наконец к вечеру добрались до лоскутка более зеленой почвы и группы колодцев, называемых Лаккийят, и здесь мы сделали привал на ночь, которая была весьма холодна.

На следующее утро вся страна — холмы и долина, деревья и кустарники были окутаны густым покровом тумана, более подходящего к Сэррею чем к Аравии. Этот молочного цвета туман был так густ, что мы сбились с дороги и шли на удачу, с шумом и криками, направляя наших верблюдов то туда, то сюда по неровной почве, среди перепутанных кустов. Наконец солнечный свет усилился, туман рассеялся, и мы увидели дорогу справа, в некотором расстоянии от нас. Не успели мы далеко пройти по ней, как заметили какую то черную массу, подвигавшуюся с востока к нам на встречу. Это был первый отряд войск Хассы, который шел в Риадд и состоял не менее как из четырех или пяти сот человек. Как истые арабы, они шли с благородным презрением к порядку и дисциплине. Кто шел пешком, кто галопировал, кто ехал рысью; они пели, кричали то хором, то поодиночке, смотря по фантазии. Мы обменялись несколькими словами приветствия с этими бойкими ребятами, которые признавались без колебания и стыда, что о ни предпочли бы остаться дома, и только вынужденная необходимость, — а не воинственный или религиозный пыл, — выгнала их на поле чести. [352] Мы засмеялись и пожелали им головы Замила или Замилу их голов; они тоже засмеялись, закричали и пошли дальше.

Между тем мы смотрели на великолепный вид южного Харикка, против которого находились теперь, хотя отделенные от него полосою пустыни. Восточные и западные холмы его лежали отдельною неровною цепью, имевшею повидимому шестьдесят или более миль длины. Опоясанный степью, Харикк должен быть очень жаркою областью; и действительно это видно по его названию, которое в буквальном переводе значит: «жгучий», и подтверждается темным цветом его жителей. На таком дальнем расстоянии мы не могли отличить отдельных городов или замков; только место расположения главного города, Хуттаха, было указано нам некоторыми знающими людьми из нашего каравана. Любопытно также было видеть, как внезапно, почти стремительно, Джебель-Ттоуэйкк оканчивался пустыней, опускаясь вниз рядом крутых, обрывистых террас, из которых последняя прямо погружается в песчаное море. Горы Ттоуэйкка состоят здесь главным образом из известняка, но в некоторых местах попадается железная руда, кое-где медь; Абу-Эйза указал нам на один холм, вид которого заставлял предполагать присутствие этого последнего металла, причем заметил, что еслибы здесь были европейцы, то они могли бы хорошо воспользоваться этим обстоятельством. Мы пошли дальше, по стране, представлявшей более разнообразные ландшафты, чем та, по которой мы шли накануне, и достигли высоких белых утесов. Эти утесы возвышаются над обширною долиной, усеянной деревьями и носящею на себе следы множества бурных зимних потоков от востока до запада, из которых не видно было теперь ни одного. Здесь мы остановились и переночевали, чувствуя неприятный холод.

Прежде чем звездный свет исчез с холодного, утреннего неба, мы встали и двинулись в путь, так как нам предстоял долгий переход. Мы поднялись на гору по крутой извилистой тропинке, весьма затруднительной для верблюдов, о которых арабы говорят, что на вопрос что им лучше нравится: подниматься на гору или спускаться с ней, они отвечают: «будь проклято то и другое». При восходе солнца мы стояли на последнем и здесь самом высоком гребне Ттоуэйкка — этой длинной меловой стены, ограничивающей и замыкающей Неджед с востока; далее лежит пустыня, а затем — берег. Вид, открывшийся теперь перед нами, был весьма обширен, и свежесть воздуха давала нам [353] еще более чувствовать, как высоко стоим мы над дальними равнинами, которые казались отсюда к западу поверхностью моря, тронутого легкою зыбью. Ни зверя, ни человека, ни дерева, ни куста не видно было вокруг; плато состояло из мергеля и кремня, оно было сухо и уныло под влиянием холодного ветра и знойного солнца.

После трех часов марша по ровной дороге, мы начали спускаться, — не круто, а постепенно, и в полдень дошли до странной впадины — громадного, натурального бассейна, образовавшегося из известковой скалы; к нему вели со всех сторон тропинки, похожие на глубокие канавы. На дне этой, подобной кратеру, долины находилось около дюжины, или более, колодцев до того изобилующих водою, что нередко они заливают все пространство долины и образуют небольшое озеро. Вода в них светла и хороша, но далее нет воды нигде на всем протяжении отсюда до Хассы. У этих колодцев (которые вследствие своего географического положения названы Оуэйзиттом, т. е. центриком, от слова Оузетт — центр) сходятся разные дороги; одна из них, по которой нам предстояло теперь идти, ведет в Хассу и Гофгуф. Все стада соседних гор имеют водопой в этой котловине.

Здесь мы немного отдохнули, напились кофе, наполнили бурдюки донельзя и затем, с бодростью людей готовых на тяжелую работу, сели на своих дромадеров и выбрались из кратера через его восточный выход. Остальное время дня мы постоянно спускались по широкому, ровному склону, крайнее бесплодие и однообразие которого напомнило мне кремнистые возвышенности близ Маана на противуположной стороне полуострова, который мы прошли ровно за семь месяцев перед тем. Солнце село, ночь наступила и многие из путников рады были бы привалу, но Абу-Эйзе настаивал на продолжение марша. Мы находились теперь на многие сотни футов ниже хребта, оставленного нами позади, воздух был тепел и душен и мы заметили, что грунт, до сих пор твердый, под нашими ногами постепенно перешел в мягкий песок, который казалось поглотил скалистую почву. В начале это был мелкий слой, за тем он сделался глубже и скоро превратился в холмы и волнообразные изгибы, составляющие характеристику песчаного океана, когда он имеет несколько сажен глубины. Наши верблюды с трудом пробирались по зыбкой поверхности; ночь была темная, но звездная и мы могли отличить среди этого сумрака только белое мерцание призрачных песчаных холмов, [354] подымившихся со всех сторон, но не видели никакого следа и признака дороги.

Это была великая Дана или «Красная пустыня», страшная даже для кочующего бедуина; обыкновенные путешественники проходят ее всегда с опасением, которое слишком часто оправдывалось гибельными событиями. Пески так легки, ветры, которые ежедневно собирают их в зыбкие холмы, беспрестанно меняющие форму, так своенравны, что от прежних путников не остается никаких следов, которые могли бы служить указанием для следующих; между тем как зной и яркий свет отражаемый со всех сторон, в соединении с жаждой и усталостью совершенно обессиливают и сбивают с толку путника, — так что наконец он теряет надлежащее направление и бредет на удачу среди необъятной, безмолвной пустыни, которая скоро делается его могилой. Много людей погибло таким образом; известно что даже целые караваны исчезли в Красной пустыне без следа, так что диким арабским сказкам о демонах похищающих путников или «гулях» (Гуль — демон, питающийся трупами.) пожирающих их тела, почти верят многие из людей, которые в других случаях обыкновенно смеются над подобными вымыслами. Однакоже, волей или неволей, купцы, путешественники, послы, войска — словом все, проходящие пространство между многонаселенной Хассой и властительным Неджедом должны пробираться через эту пустыню и именно по одной известной линии, так как во всех других направлениях, едвали не без всякого исключения, Дана непроходима. Правда, на другой стороне этого песчаного потока дороги ясно обозначены и нс ведут к ошибке; вся трудность состоит в промежуточном пространстве. Для уменьшения рисков на этой полосе — Абу-Эйза, проникнутый весьма редким на Востоке духом общей пользы, за два года перед тем, нагрузил множество верблюдов огромным количеством больших камней, перевез их на средину песков и там сложил из них «реджм» т. е. каменную груду или грубую пирамиду, от 25 до 30 фут. вышины, которая составляет в высшей степени желанную примету в этой, лишенной всяких тропинок, пустыне. Перемены, производимые в песке ветрами и бурями, редко в состоянии засыпать такую большую массу, а если бы она и осталась покрытою песком дня на два, то следующий ветер сдувает этот легкий покров с каменного остова. Многими [355] благословениями был осыпаем Абу-Эйза за его «реджм» и много помощи оказало это сооружение путникам. Мало того: Абу-Ддагир-эль Гханнам, тот самый, в обществе которого мы теперь путешествовали, и дела которого заставляли его часто проходить по этому страшному месту, почувствовал благородное соревнование и соорудил вторую каменную пирамиду далее, известную под названием Реджмат-эль-Гханнам, тогда как первая называется Редишат-Аби-Эйза. Но несмотря на эти грубые, указательные столбы, дорога через Красную пустыню все таки исполнена опасностей и наш караван был не далек от того, чтобы прибавить лишнюю страницу к длинной главе о несчастных приключениях.

После трех часов путешествия, или лучше скитания, среди песчаных волн, когда и люди и животные были одинаково готовы упасть от изнеможения, между Абу-Эйзой и эль-Гханнамом завязался запальчивый спор: каждый из них предлагал различное направление марша. Все мы остановились на минуту и подняли глаза, отяжелевшие от дремоты и усталости, как будто для того, чтобы видеть кто из двух спорящих прав. Я долго не забуду впечатления этой минуты. Над нами было черное небо, усеянное огненными звездами, которые сияли таким блеском, какой можно видеть только в Аравии, так как лучи, имеющий в других странах третьестепенную величину, здесь достигает первостепенной среди чистой пустоты воздуха свободного от туманов и испарений; вокруг подымались высокие хребты, охватывая нас спереди и сзади своими белыми прозрачными очертаниями; под ногами у нас — был безжизненный песок, и царившее повсюду безмолвие казалось принадлежало какому то странному, фантастическому миру, куда не должен проникать человек. Абу-Эйза протянул руку и указывал в одну сторону, эль-Гханнам — в другую и каждое из этих двух направлений казалось одинаково лишенным прохода и выхода. Однакоже, через несколько времени Абу-Эйза порешил дело разом. Он возвысил голос, призывая всех следовать за ним, и, несмотря на сопротивление Гханнама, повел всех нас, под острым углом, влево и наконец мы очутились в долине, где несколько кустов разнообразили песчаную почву. Здесь мы слезли с верблюдов, чтобы отдохнуть несколько часов; здесь нам было но крайней мере теплее чем в прошлую ночь. На следующее утро мы снова пустились в путь, но на этот раз под предводительством одного Абу-Эйзы, которому, [356] полагаясь на его более близкое знакомство с этою дикою страною, единодушно согласился ввериться, пока мы не достигнем противуположного берега. Каким образом наш проводник ухитрился держаться известного направления, это трудно сказать; способность ориентироваться в то время, когда ни глаза, ни уши не могут оказывать никакой помощи, я думаю, принадлежит к числу многих сокровенных даров человеческой природы, которые вызываются только обстоятельствами и продолжительным упражнением. Не в дальнем расстоянии от средины пустыни мы встретили несколько бедуинов из племени Ааль-Моррах, составляющего единственное население этой пустыни. Они гнали своих коз к небольшим кускам земли, покрытым скудною травою и кустами, которые там и сям прозябают в песчаных котловинах. Самые стада коз, одаренные особенною выносливостью, могут четыре или пять дней оставаться без питья; когда же наконец оказывается, что напиться им решительно необходимо, то пастухи гонят их к Оухэйзитту, или к другому какому-нибудь солоноватому колодцу на краю Ттоуэйка, неизвестному обыкновенным смертным. Я не видал существ более дикого вида, чем эти Ааль-Моррахские бедуины; волосы их были спутаны, одежда состояла из лохмотьев, цвет лица они имели грязный, их вид представлял олицетворенную дикость. Но в разговоре, этом отличительном признаке человеческого существа, они оказывались не только людьми, но даже людьми обладающими красноречием. Ааль-Моррахское племя разбросано на обширном пространстве; только небольшая часть его признает над собою ваггабитское влияние, выражая свою от него зависимость случайною данью и искаженными молитвами; большая же часть слывет за неверных и в общих чертах очень похожа на шераратов, которых мы описали в первой главе. Смуглость их доходит почти до черноты, их оружие — пики и ножи, так как ружья не приобрели у них права гражданства. Краснорожие есть единственное наследство, оставшееся у них от Ккахттана; в других отношениях они просто дикари, но не варвары; я нашел их даже добродушными, хотя они наглы и хищны подобно всем другим бедуинам.

Им принадлежит пустыня от Неджеда до Хаддрамоута. Не то чтобы они действительно занимали все это громадное пространство, составляющее четвертую часть полуострова: но они свободно и бесспорно владеют попадающимися здесь оазисами, где травы, кустарники и малорослые пальмы группируются вокруг [357] какого-нибудь колодца с малым количеством солоноватой воды. Эти оазисы довольно многочисленны для того, чтобы спасти одного или двух бедуинов от погибели, но недостаточны для того, чтобы служить указательными пунктами для правильного пути через центральную Дана, от главного русла коей отделяется длинный и широкий рукав, через который мы теперь переходили.

У встретившихся с нами аальморрахских бедуинов Абу-Эйза начал расспрашивать насчет пути, по которому нам предстояло следовать и таким образом дал нам несколько минут отдыха, впрочем мы не слезали с своих верблюдов. Через полчаса мы увидели его «реджм», стоивший таких больших трудов и издержек. Убежденные красноречивым молчанием этого монумента, что идем в надлежащем направлении, мы поспешили далее, так как, несмотря на крайнюю усталость от сильной жары, не желали останавливаться в этой опасной пустыне. Спустя несколько времени после полудня мы увидели несколько влеве от себя темное пятно, похожее на кучку черных муравьев, которое приближалось от востока. Это была главная армия Хассы, медленно тащившая с собою через пески два тяжелых орудия, посланные из Ккагтифа для осады Онейзаха.

После заката солнца мы добрались до второй пирамиды Реджмат-эль-Гханнам. Здесь пустынный ландшафт стал изменяться; начиная с этого пункта песок был смешан с гравием, и почва представляла более твердую опору для наших верблюдов. Мы слезли с них, чтобы поужинать, — я мог бы назвать этот ужин завтраком, так как мы ничего не ели целый день. Каждый из нас радовался, но поводу выхода нашего из Даны. Но успех Абу-Эйзы, который вел караван лучше прежнего проводника, возбудил в сердце Эль-Гханнама и его приверженцев чувство зависти и недоброжелательства. Вследствие этого между двумя соперниками произошел разрыв, и то обстоятельство, что на остальном пути легко было найти надлежащее направление, еще более поощряло Гхатинама к ссоре. Некоторые из путников приняли сторону одного, другие — другого, произошел обмен крупных слов, и повидимому нам приходилось быть свидетелями драки. Вследствие этого мы с Бэрэкатом вмешались в дело и сказали Абу-Эйзе, что ему лучше всего отправиться дальше с нами и с теми, кто захочет присоединиться к нему и, прибыв в Гоф-Гуф раньше Эль-Гханнама, довершить этим свое торжество над ним. [358] Detto, fatto, — и мы отправились, с двумя или тремя из нашей свиты, оставив своих оскорбленных соперников.

Почва, состоявшая теперь почти равномерно из кремня, мергеля и песка, спускалась склоном к востоку, и блистала у дальнего горизонта голою белизною, пересекаемою там и сям темными полосами низких и колючих кустарников. Под прикрытием одной из этих чащ, мы отдохнули несколько часов и на другой день пошли по в высшей степени однообразной равнине, по характеру своему очень похожей на ту, по которой мы шли накануне, вечером. Несколько встреченных нами путников, направлявшихся из Джуна в Хассу, которые приняли нас за разбойников и чуть не умерли от страха, — до того свирепый мы имели вид, — представляли единственное разнообразие, представившееся нам на пространстве четырнадцати часов пути. Ни сел, ни тени, ни колодцев здесь не было; к счастию жара была здесь сноснее, чем среди песков.

Еще ночной бивуак — и затем снова путь по белой, понижающейся склоном долине. Наконец последовала перемена: меловые холмы и узкие ущелья окружили нашу дорогу и на дне одной впадины мы подошли к большому одинокому дереву, имевшему больше колючек чем листьев. — «Здесь, — сказал Абу-Эйза, — Ибрагим Баша велел выкопать колодезь, в надежде найти здесь воду. Копали по крайней мере до шестидесяти футов глубины, но без успеха». Сухой колодезь, теперь до половины наполненный камнями и песком, остался памятником этой попытки. Если бы цель ее была достигнута, то затруднительность сообщения между Неджедом и восточным берегом была бы в значительной степени устранена.

Несколько дальше мы вошли в большую долину, известную под именем Уади Фарукк, которая подобно другим руководящим географическим чертам этой страны — горам или долинам — направляется от севера к югу; общий тип ее похож на тип Даны; она есть, в некотором роде, параллельная ветвь ее. Мы спустились в эту долину около полудня, перешли через нее не без некоторого беспокойства и около заката солнца взобрались на противоположную возвышенность и двинулись по береговому хребту Хассы. По моему приблизительному вычислению, эти холмы достигают высоты около тысяча четырехсот фут над поверхностью моря и около четырехсот над пустыней на западе, которая таким образом сама на тысячу футов выше берега. Бока [359] холмов часто изрыты пещерами и их общий вид фантастичен и уныл до крайности.

Прошло уже три дня с половиной с тех пор, как мы в последний раз запаслись водою; и Абу-Эйза нетерпеливо желал достигнуть как можно скорее конца путешествия. Подобные же причины не менее могущественно действовали на Эль-Гханнама и его спутников, которые догнали нас здесь, посредством усиленных переходов; все мы заключили мир и вместе двинулись далее, по холмам, сиявших подобно золоту в лучах заходящего солнца. Когда тьма сгустилась вокруг нас, мы добрались до самых дальних высот. Отсюда мы видели равнины Хассы, но не могли ничего различить при обманчивых лучах восходившей луны; казалось перед нашими глазами был обширный молочный океан. После часовой остановки для ужина, мы пошли далее то вверх, то вниз по ущельям и утесам, наконец спиральный спуск по обращенному к морю крутому боку горы, на протяжении около тысячи футов, привел нас на низкую равнину Хассы в теплую влажную атмосферу морского берега.

Почва блестела белизною при лунном свете и давала твердую опору для наших дромадеров, которые ускорив свой шаг, казалось разделяли радость своих всадников и понимали близость отдыха. Мы все с таким нетерпением желали домашнего приюта, что, хотя город Гофгуф, — цель нашего путешествия, — находился еще в добрых пятнадцати милях от нас, к северо-востоку, торопились добраться до столицы. Мы все целым караваном были бы там до рассвета, еслибы одно странное обстоятельств о не задержало большую часть наших спутников.

Вскоре затем оставшиеся позади нас утесы может быть на несколько лет, а может быть навсегда, скрыли от наших взоров пустыню и всю центральную Аравию; между тем как впереди и вокруг нас лежали неясные изгибы и изломы обширной равнины Хассы. Вдруг на одном склоне, в недальнем расстоянии впереди нас, мы заметили какие то большие черные пятна, составлявшие резкий контраст с белою почвою и в тоже время наше внимание было привлечено каким то странным жужжаньем, похожим на шум полета шмелей у самой земли, между тем как наши дромадеры вздрагивали и делали прыжки точно в припадке внезапного бешенства. Причиною всего этого был огромный рой саранчи, которая спустилась здесь; на пути, из своего месторождения в Дане, к северу. Она заняла своим лагерем огромное [360] пространство, и мы теперь потревожили ее аванпосты. Эти насекомые имеют обыкновение садиться на землю после захождения солнца, и, коченея от холода, дожидаться утренних тучей, которые снова отогреют их и возбудят в них жизнь л движение. На этот раз наши дромадеры исправляли должность солнца, и трудно сказать, кто был больше испуган: они или саранча. Потешно было видеть, что такое огромное животное теряет голову от страха при полете этого безвредного, неимеющего жала, насекомого. Из всех боязливых тварей ни одна не может сравниться в трусости с «кораблем пустыни».

Но если были испуганы животные, то на их владельцев саранча произвела совершенно другое впечатление: я думал, что они с ума сойдут от радости. Саранча употребляется здесь в пищу, — мало того, считается лакомством; и в Аравии молят небо о ниспослании саранчи с таким же усердием, с каким в Индии или Сирии молят об избавлении от нее. Это различие чувств основано на многих причинах; главная из них состоит в различии самых видов насекомого. Саранча Внутренней Аравии очень не похожа ни на один из видов ее в других местах.

Северная саранча — мала, имеет бледно-зеленый цвет и очень похожа на наших обыкновенных кузнечиков, сколько мне известно, ее не едят ни бедуины ни горожане в Сирии, Мессопотамии и Иракке; не думаю, чтобы ее и можно было есть при каких бы то ни было обстоятельствах, за исключением разве голода. Подобно пчелам, эти насекомые имеют матку, которой величина пропорциональна ее высокому положению; но, подобно пчелиным маткам, матка у саранчи не предводительствует роем, а держится в стороне. Напротив того, арабская саранча имеет красноватокоричневый цвет; она вдвое или втрое больше северной похожа на морского рачка, и по длине и толщине равняется пятому пальцу человека. Я не слыхал, чтобы у саранчи этого вида была матка, этот недостаток заставляет причислять ее к библейскому виду «арбах», описанному в предпоследней главе Притчей. Говорят, что сваренная и изжаренная она имеет превосходный вкус и поэтому ее жарят и варят в невероятном количестве. Однакоже я никак не мог принудить себя попробовать этого кушанья, несмотря на все приглашенья туземцев, облизывавшихся над большими блюдами с этими «delicatesses». [361] Бэрэкат рискнул только попробовать и объявил, что саранча имеет какой-то маслянистый и отвратительный вкус.

Рой, находившийся теперь перед нами, быть сюрпризом для наших арабов, которым нельзя было пренебрегать. Жажда, усталость — все было забыто; ездоки соскочили со своих прыгавших верблюдов; один расстилал свой плащ, другой мешок, третий рубашку над этими несчастными созданиями, назначенными для завтрака. Некоторые с шумом улетели из под наших ног, другие были пойманы и завязаны в платья и в мешки. Однакоже Бэрэкат и я не слишком интересовались этою охотой и не имели особенного желания сделать свое платье вместилищем живой дичи. К счастию Абу-Эйза сохранил еще в себе достаточный запас своего северно-сирийского воспитания для того, чтобы быть одного с нами мнения. Итак, мы оставили своих усердно работавших спутников, повернули наших испуганных и еще неуспокоившихся дромадеров по направлению к Гофгуфу и быстро поехали по равнине.

Мы ехали тринадцать или четырнадцать миль, не останавливаясь; на нашем пути лежала небольшая деревня Эйн-Неджм, в переводе — «Фонтан Звезды». Здесь не давно существовал горячий серный источник, по народному верованию — панацея для всех расстроенных организмов. Прежнее поколение воздвигло над этим источником купол и вокруг были устроены ванны. Больные стекались сюда толпами и часто находили здесь выздоровленье, так что наконец это место сделалось сборным пунктом всех окрестных жителей и привлекло подозрительное внимание риаддского правительства. Вследствие этого, за три года до нашего прибытия сюда, было повелено уничтожить купол и ванны и завалить устье источника камнями, «дабы (говоря словами правоверного фирмана Фейссула) народ не приучился возлагать свое упование на воды, более чем на Бога, что было бы идолопоклонством». Султанский фирман был исполнен и развалины «Ккуббаха» или купола, с горячим потоком, который все еще пробивается из-под груды мусора, остаются свидетелями благости Создателя, тупого скудоумия ваггабита и злополучие страны, управляемой ханжами. Это — старая история, встречающаяся не в одной Аравии.

Только к утру мы увидели перед собою в неясных очерках длинные черные линии обширных финиковых рощ, которые окружают Гофгуф. Затем, продолжая путь среди рисовых и [362] хлебных полей, мы оставили вправе одинокий форт (который будет мною описан), миновали несколько разбросанных дач с их садами, приблизились к разрушенным стенам города и вошли в южные ворота, которые были теперь отворены и никем не охранялись. Далее несколько улиц привели нас к двери дома Абу-Эйзы — желанному месту нашего отдохновения.

Текст воспроизведен по изданию: Джиффорд Пальгрев. Путешествие по средней и восточной Аравии. СПб. 1875

© текст - ??. 1875
© сетевая версия - Thietmar. 2016
© OCR - Иванов А. 2016
© дизайн - Войтехович А. 2001