Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

ДИОНЕО

ПИСЬМО ИЗ АЛЖИРА

I

— Мы облагодетельствовали арабов. Мы им дали правосудие и установили порядок. Конечно, мы держим в руках этих людей. Иначе нельзя. Случись убийство француза где-нибудь в глубине страны, мы немедленно пошлем в тюрьму шейка. «Будешь сидеть, пока найдут убийцу», — говорят ему. И убийца всегда находится. Да, без строгости тут нельзя. Это для пользы населения же; но этих людей мы осчастливили. — Такую мысль развивал мне француз-колонист, хозяин маленького трактирчика с громким названием, выстроенного на развалинах Карфагена. Трактирчик стоит на склоне Бирсы, на том самом месте, вероятно, где много веков назад тянулся ряд таверен, с плоских крыш которых хозяева и женщины выглядывали карфагенские триремы, возвращавшиеся в порт. Моряки в высоких черных скуфьях, в свою очередь, выглядывали таверны, потому что во время долгого плаванья истомились по женщинам, по сладострастным пляскам и по густому вину, сваренному с медом и пряностями. Вероятно, если в то время какой-нибудь заезжий грек обедал в таверне, хозяин-карфагенянин тоже развивал свой взгляд, что республика облагодетельствовала варваров, которых подчинила себе. Хозяин-француз высказывал мне упомянутый взгляд, когда показывал свой погреб. Признаться, меня этот погреб очень заинтересовал. Устроен он был в старой цистерне времен пунического Карфагена. Кладка стен поражала своею монументальностью и прочностью. Так как цистерна была глубиной аршин в 15, то хозяин устроил помост из досок на расстоянии аршин 10 от пола, прорубил двери в саженной стене, проковырял дыру в своде, и после этого старинный водоем превратился в хранилище для местного скверного вина. [303]

Взгляд, подобный тому, который развивал мне хозяин, я нашел потом в литературе, изданной в Алжире и в Тунисе французами. «Мусульмане, населявшие Тунис и Алжир до пришествия французов, находились в последней стадии падения. В течение веков население постепенно уменьшалось. Земля поросла бурьяном и кустарником, а в стране всюду царила анархия и полный произвол. В 1830 году население Алжирии едва достигало двух миллионов. В 1881 году в Тунисе было менее миллиона жителей. В настоящий момент мы видим население в шесть миллионов в стране, которая легко могла бы прокормить 18 миллионов. Мало по малу мы установили всюду порядок и правосудие. Мы вырыли гавани, провели дороги и проложили железнодорожную сеть» 1. Французы «принесли туземцам возможность осуществления своих наиболее заветных желаний. Арабы получили: безопасность, тогда как раньше жизнь их находилась в вечной опасности, порядок, тогда как раньше царствовала нескончаемая анархия, правосудие, тогда как прежде у них грабили все то, что наиболее дорого человеку, наконец — свободу, тогда как раньше стонали под ярмом произвола. Под властью турецких султанов и беев алжирцы и тунисцы терпели страшное угнетение. Французы, завоевавши край, освободили народ. И если последний не сразу оценил это, то теперь, вероятно, понял значение пришествия французов. Прежде земледельцы работали не для себя, а для губернатора, для байлика (правительства) или для разбойников разного наименования. Население предпочитало ружье плугу и пастушескую жизнь земледельческой. Теперь Алжир и Тунис превратились в страны для колонистов. Население здесь не имеет больше оружия и больших стад, а лошади превратились в предмет роскоши, доступный только богатым людям. В прежнее время торговля ограничивалась только обменами нескольких местных продуктов, так как ее парализовала необезпеченность. Теперь существует значительный вывоз местных продуктов в Европу, а еще значительнее ввоз европейских фабрикатов в африканскую колонию. Тунис и Алжир находятся в соприкосновении с европейской промышленностью и принимают в ней участие. Труд обогатил многих, а все поняли всю важность образования, принесенного французами. Вот почему с каждым днем растет число туземцев, посылающих своих детей во французские школы. На что, в самом деле, могло раньше пригодиться образование? Уменье владеть ружьем, управление [304] плугом или способность присматривать за стадами имели гораздо большее значение, чем наука. Какую пользу может принести в настоящее время уменье владеть ружьем или воевать в мирной общине? Неоспоримо лучшим оружием для арабов является теперь уменье говорить по французски и грамота (французская)» 2.

На чем основываются горделивые претензии подобного рода? Любознательный турист, путешествующий по Тунису и Алжиру with an oppen mind, как говорят англичане, убеждается, что французы вымостили улицы в больших городах, проложили отличные шоссейные и плохие железные дороги, построили школы, в которых арабчата обучаются относиться с презрением к своему родному языку, соорудили гостиницы, вместо «фондуков», кинематографы, вместо балаганов, где показывались наивные и бесстыдные похождения «Карагуза» (Карагёза), центральные каторжные тюрьмы, вместо туземных каталажек. Французы завели всюду хорошую полицию всякого рода, охраняющую всякими правдами и неправдами интересы европейцев, хотя при этом постоянно страдают интересы туземцев. Победители не соорудили ни одного монументального сооружения, которые могли бы хотя отчасти сравниться с грандиозными постройками, оставленными здесь римлянами. Водопровод близ Карфагена, мост в Константине, термы в Тимгаде, арки в Ламбеле и Аннуре стоят вот уже 18-20 веков. Что останется через 1 000 лет от всего того, что соорудили теперь французы в Тунисе и Алжире? Куча мусора, самое большее. Французы сделали так, что им удобно жить теперь в любом углу Алжира и Туниса; и напрасно стали бы мы искать признаков, доказывающих, что туземное населения «облагодетельствовано». При беях с земледельцев, напр., взымалась десятина, лемза. В урожайный год бей получал много, а в плохой — мало. Французы нашли, что налог, уплачиваемый натурой, представляет собою слишком примитивную форму фискального обложения. Они перевели лемзу на деньги, приняв за основу самый лучший урожай. Теперь араб должен платить завоевателям, «облагодетельствовавшим» его, налоги деньгами, которых очень мало. Эти налоги выплачиваются шейками, которые при этом никогда не забывают себя. Путешественник видит, что некоторые кварталы в Тунисе, Алжире, и Константине похожи вполне на «маленький Париж». Тут гостиницы с лифтами, модные магазины, высокие дома, электрическое освещение, автомобили на улицах. Но в тех же больших городах турист видит другие вещи. И стоит ему из Туниса [305] или Алжира переехать в провинцию, как он увидит перед собою X или XI века. Что касается глухих городов, как напр. Сида Окба или др., то туземное население ведет там жизнь настоящих троглодитов. Тут уж действительно ничто не изменилось за 1 000 лет, разве только нищета увеличилась. Мурбы без окон, слепленные из засохших комьев глины, оборванное населенье, питающееся чем то несказуемым и спящее на полу, дети, покрытые язвами, вой, нечистота — таковы впечатления, оставляемые мусульманским провинциальным городом в Тунисе и Алжире. «Восток! Вы не знаете, что это такое! — восклицает Луи Бертран. — Восток — c’est l’ordure! C’est le vol, la bassesse, la fourberie, la cruoté, le fanatisme, la sottise!» («это — нечистоты, воровство, низость, мошенничество, жестокость, фанатизм, глупость»). Любопытно, что тот же автор не находит слов для восхваления культурного влияния французов. Завоеватели вырыли артезианские колодцы и отвоевали у пустыни большие площади земли; но туземцы, повидимому, несклоны благословлять за это пришельцов, по той простой причине, что не только отвоеванные у пустыни участки не принадлежат арабам, но даже те хорошие земли, которые находились в руках туземцев, теперь находятся в чужих руках.

Культурное влияние Европы сказывается в поголовном развращении всего населения таких мест, усиленно посещаемых туристами, как Бискра. Трудно представить себе даже до какого бесстыдного обнажения доходят культурные европейцы, попадая в такие места. Культура успела только навести тонкий слой лака на человека, жившего на земле в диком состоянии в продолжении многих сотен тысяч лет. При первом случае этот тонкий слой лака сходит и во всей примитивности выступает троглодит. Образованные гордые своею культурностью французы, англичане и немцы, как мужчины, так и женщины, отправляются напр., в Бискре смотреть такие зрелища, которые свидетельствуют о последней степени унижения и одичалости людей, участвующих в них. У меня нет никакой возможности дать читателям хотя бы отдаленное представление об этих зрелищах. Трудно сказать, кто является большим дикарем: несчастные ли, соглашающиеся демонстрировать унижение и падение, дальше которого итти некуда, или сытые, и богатые зрители, расказывающие потом о видимом, как о чем то смешном и очень забавном... [306]

II

«Пришли мне несколько хороших банок местных колоритов» — просил когда-то Теофил Готье своего приятеля Жерара-де-Нерваля, отправлявшегося в Алжир. И через несколько недель, вместо «bons pots de couleur locale», Жерар-де-Нервиль прислал Готье письмо, в котором говорит, между прочим: «Прежний восток донашивает старое платье и доживает последние дни в обрушивающихся дворцах. С минуты на минуту можно ждать, что восток забудет свои прежние нравы. Как султан в сказке, он может мечтать теперь: «Горе мне! Судьба натянула лук и пустила стрелу мне в сердце». Теофил Готье и Жерар-де-Нерваль представляют собою два основных типа наблюдателей востока. С одной стороны мы видим писателей, ищущих на востоке сцен из Библии и 1001 ночи. При сильном желании можно видеть все там, где ничего нет. Таким образом являются те талантливые или бесталанные, но всегда шаблонные очерки, в которых есть и палящее солнце, и мудрые, важные шейхи, закутанные в плащи, и прекрасные обольстительные женщины, с ногтями, выкрашенными иенной, и глазами, подведенными «колем», надушенные жасмином и мускусом, и зеленые «мушараби», скрывающие таинственных затворниц, и яркие кайруанские ковры, и золото, и наргиле, и ревнивые мужья, и не знаю еще что. Такие очерки, при примитивной опытности, очень легко писать, имея вместо фактического материала под рукой пачку открыток, Библию, хороший перевод 1001 ночи и толковый путеводитель, заглянув в который можно было бы узнать, что «джама» означает мечеть, «джебель» — гора, «ксур», — укрепленную деревню, «хамам», — баню и т. д. Все это ведь «couleur locale», «1001 ночь», в которой одни и те же образы повторяются беспрерывно; (напр. сравнение женского лица с месяцем рамаданом, бровей с арабской буквой «нин», начертание которой напоминает, приблизительно, опрокинутую скобку ٮ, женского стана — с камышинкой, растущей из амфоры и т. д. является таким же неистощимым складом материала для создания новых восточных очерков, как когда-то колизей для сооружения новых домов. При самом примитивном навыке можно по этому рецепту писать путевые очерки по Палестине, Сирии, Египту, Алжирии и Тунису. И если автор обладает хоть некоторым талантом, очерки будут прочитаны с большим удовольствием. [307]

Наблюдатели другой категории отрицают совершенно, что восток интересен и красочен. «L’Orient! Vous ne savez pas ce que c‘est! — восклицают они. — C’est l’ordure!». (Восток! Вы не знаете, что это это такое. Это — навозная куча). «Восточные базары наполнены арабскими и турецкими товарами, изготовленными в Бирмингеме, Вене и Берлине, притом еще скверно. Couleur locale существует только в воображении писателей. Восток — вонюч, грязен, жалок, беден и неинтересен. В настоящее время, он представляет собою громадную, уродливую, грязную кишащую насекомыми заплату из домотканной верблюжины, нашитую на скверное европейское платье, купленное в дешевом венском конфекционе».

Если писатели, видящие восток сквозь призму «1001 ночи» фантазируют, то неправы также и отрицатели его. И теперь еще сколько-нибудь отрицательный наблюдатель может вывести с востока сотни bons pots de couleur locale», собранные именно там, где и отрицатели «ничего не видят, кроме заплаты на готовом европейском платье». Эта мысль мне приходила в голову, когда я бродил по улицам Туниса, Бискры, Константины и Алжира.

Тунис. Проходят щеголеватые французские офицеры, босоногие кабилы в изодранных «гандурах», негры, толстые, изнеженные, рыхлые «мавры», представляющие собою амальгаму из трусов целого ряда европейских, азиатских и африканских народов, толстые еврейки в белых шароварах, в высоких черных шлыках, арабы в белых бурнусах с веткой жасмина за ухом, офицеры декоративной армии бея. Туристы с синими и красными путеводителями в руках останавливаются постоянно, чтобы поглядеть на ткачей, портных, сапожников, златошвеек, шорников, золотых дел мастеров и переплетчиков, работающих тут же на улице, в крошечных мастерских, напоминающих ниши. В других нишах сидят, поджав ноги, нотариусы, общественные писцы, пирожники, приготовляющие какие-то не особенно аппетитные лакомства, облепленные мухами. Ленивый восток оказывается иногда тружеником, не легко вырабатывающим несколько грошей, необходимых ему для дневного пропитания. Проходит, шатаясь, старый араб, сгибающийся под тяжестью громадного рыночного шкафа с зеркальной дверью. Рядом идет толстая ливантийка, одетая по европейски, и зорко следит за тем, чтобы носильщик, шатающийся от старости и тяжести шкафа, не повредил бы как-нибудь груз. Вот мчится араб, размахивающий поношенной «гандурой» и выкликает ее стоимость: «фрэнк! фрэнк!» Это аукционер. Проходят закутанные женщины, стуча [308] деревянными сандальями на высоких каблуках. У этих женщин одна рука обмотана цветным платочком, являющимся своего рода вывеской. Это — продавщицы любви. Из под черной волосяной сетки-маски глядят старые, уродливые, татуированные лица. Деньги тут дороги, а покупательная способность кабилов, прибывающих в Тунис из деревень, измеряется одним или двумя су. У высокой стены, обделанной изразцами (тут — мечеть) на тротуаре сидит парень лет 30, в феске с длинной кистью и в грязном бурнусе. Перед парнем маленькая цыновка, покрытая слоем тонкого песка. Рядом лежат какие то истрепанные, замаслянные книжки, на которых, в виде пресс-папье, стоит баночка с чернилами. Перед парнем сидят два араба. Один — лет сорока, оборванный, босой, повидимому, деревенский житель. Лицо его, свидетельствующее о значительной примеси негритянской крови, выражает напряженное стремление понять какую то очень трудную мысль. Парень в феске требует что то решительным тоном, не допускающим возражения. Деревенский житель лезет в карман, достает длинный, тощий кошелек с кольцами, долго копается в нем и вытаскивает два су. Парень в феске берет их, подкидывает на ладони и бросает потом на песок. Затем он раскрывает растрепанную книгу, читает что то и принимается чертить пальцем на песке. Лицо деревенского жителя выражает мучительное стремление понять что-то очень трудное. Он задает вопрос. Парень в феске горячится, кричит что-то, стучит рукой по книжке и опять принимается чертить грязными пальцами по песку. Это — гадальщик, предсказывающий судьбу и и подающий совет людям, находящимся в затруднительном положении. Другой клиент — древний старик. Лицо его изрыто морщинами, глаза потускнели и слезятся. Когда он говорит, то видны два зеленых клыка. Он тоже внимательно следит за объяснениями гадальщика и не сводит глаз с рисунков, которые тот чертит на песке. И велика должна быть живучая сила старика, если у него еще есть желание заглянуть в будущее. Что он может видеть там, кроме той процессии, которая в это время проходит по улице? Шесть оборванных арабов волокут на плечах носилки на четырех подставках и выводят нечто в высшей степени заунывное и однозвучное. На носилках лежит что то длинное, завернутое в тряпки. Это уносят на кладбище мусульманина, свершившего все земное. И унылое, однообразное пенье погребального братства находится в полной гармонии с серой жизнью того, труп которого лежит на носилках.

Темнеет. На небе загораются яркие звезды. И кажется, что [309] то таинственные цветы неведомого края, лепестки которых трепещут от дуновения вечности. Высоко над плоскими крышами белых домов летают зигзагами бесчисленные летучия мыши, представляющие, повидимому, собою couleur locale Туниса. В европейском квартале осветились витрины громадных магазинов. Нарядная, пестрая толпа бродит по тротуару, поглядывая в окна лавок и ресторанов. В арабском квартале наполнились бесчисленные кафе. С тротуара видна большая комната с громадной изразцовой печью у входа, у которой араб в тюрбане варит кофе в крошечных жестяных кувшинчиках. На полу, устланном цыновками и на невысоких нарах сидят, поджав ноги, арабы и мавры. Они молчат, играют в карты, причем хлопают козырями, как у нас кучера, тянут наргиле и... слушают грамофон, выводящий, правда, арабские песни. Но европейцы идут не в эти кафе, а в другие, где можно видеть «арабские танцы». Чтобы попасть туда, надо пройти по улице, представляющей собою своеобразный рынок. В Тунисе и вообще на востоке все лавки представляют маленькие ниши, выходящие прямо на улицу. В такой нише едва помещается лоток с зеленью, прилавок с платками, шкафчик с духами, стол с туфлями, шитыми золотом и т. д. В такой же нише-лавочке продается и любовь. С тротуара в нише видна постель и жестяная лохань. Все обнажено до крайности. У порога ниши неподвижно сидят женщины, накрашенные, уродливые, страшные, напоминающие отвратительных мексиканских идолов. Покупатели — арабы, мавры и матросы всех национальностей, останавливаются на тротуарах, осматривают неподвижных идолов и идут дальше. Эта откровенность и неприкрытость, представляют собою символ арабского понимания любви, во всяком случае, как оно изображено в литературе, доступной нам, европейцам. В полном французском переводе «1001 ночи», напр., приведено несколько сот арабских стихотворений и песен. Все они — любовные, все говорят только о теле. Каждая песня содержит много образов, но все они касаются только разных частей тела любимой женщины. Быть может, песни много теряют в переводе, но они утомляют европейца своею примитивностью и своим однообразием.

Вот двери кафе, где исполняются арабские танцы. Толстый мавр в голубой «гандуре» сидит на тротуаре и продает билеты. У закрытых дверей стоят оборванцы, жаждущие хоть на мгновение увидать внутренность залы, каждый раз, когда распахиваются двери, чтобы впустить посетителя. Я попадаю в низкую комнатух оклееную красными обоями с золотыми полосами, как в русских [310] провинциальных трактирах. На стене два зеркала: одно в золотой раме, другое — в черной. Оба зеркала тусклы и в пятнах. Рядом с зеркалом портреты бея и итальянского короля. Висят еще засиженные мухами олеографии, изображающие большой прием при Наполеоне III, полногрудую даму в вечернем туалете и охоту на льва. Последняя картина, очевидно, турецкого или персидского происхождения. У охотника тюрбан золотой, а лев такой длинный и такой коротколапый, что похож на таксу. Противоположный от двери угол занят высокой эстрадой, обитой войлочным ковром. На ней семь исполнителей: четверо мужчин и три женщины. Один мужчина в европейском платье, но в феске, с сонным, испитым лицом сидит за клавикордами, другой, в тюрбане и в короткой синей куртке, обшитой шнурками, бьет рукой, выкрашенной иеной, по зеленой «дурбане». Рядом — жирный, лоснящийся молодой мавр в тюрбане и в «гандуре», закинув голову голосит какую-то песню, выбивая такт на тамбурине. Роль четвертого исполнителя непонятна. Три женщины сидят на скамье, закинув ногу на ногу и голосят в унисон с жирным парнем. В ушах остается впечатление чего то скрипучего, царапающего.

— Что они поют — спрашиваю я у проводника.

— Ce sont des bêtises! — отвечает он, сверкнув зубами. — C’est une chanson d’amour.

Из дальнейшего объяснения я узнаю, что термин «bêtises» употреблен не в отношении к теме песни, а к форме ее, которая, действительно, оказалась крайне откровенной. До такой степени откровенной, что ни на одном европейском языке невозможно передать песню литературно. Вероятно, те европейцы, которые жили в начале четвертичного периода и оставили удивительные рисунки на стенах альтамирской пещеры (близ Сантандера, в Испании), то же выражали свое томление по самке или самце в такой форме; но ведь с тех пор прошло много десятков тысяч лет.

Две женщины на эстраде в широких шелковых шароварах, падающих до ступни, как юбка, а третья — в голубом платье, покрытом кисеей с блестками. У этой женщины типичное, вульгарное, ничего не выражающее, набеленное и нарумяненное лицо. Другая женщина очень толстая, лет тридцати. По объяснению гида, это примадонна кафе, лучшая танцовщица и главная красавица. Чтобы быть возможно толще, т. е. возможно привлекательнее в глазах зрителей арабов, она, по объяснению проводника, усиленно питается «кускусом» (поджаренная в сале мука). Третья танцовщица поражала своею совершенно исключительною красотою. [311] В другой обстановке эта женщина явилась бы вероятно властительницей дум, источником вдохновения, радости и отчаянья для многих. Здесь она только танцовала некрасивый и неприятный танец, состоящий в конвульсивных поддергиваниях животом. В «зрительной зале», набитой туристами, туристками и туземцами, коренастый араб покурил бензоем. Душистый, одурманивающий дым, приносящий, по мнению арабов, счастье, наполнил низкую комнату. Интереснее всего были зрители арабы, молодые и старые, с цветками жасмина или левкоя за ухом. Арабы закоченели, до такой степени зачаровало их вихлянье толстой красавицы, откармливающейся кускусом.

III

Couleur locale, конечно, не исчез на востоке, который по прежнему колоритен, красочен, оригинален, хотя совершенно не похож теперь на традиционные описания, навеянные «1001 ночью». Но внимательный, присматривающийся к окружающей жизни, турист вдумывающийся в нее, сравнивающий разные явления и читающий хотя бы ту туземную литературу, которая появляется на французском языке, скоро откроет нечто неизмеримо более интересное, чем «un bon pot de couleur locale». Прежде всего его поразит в Алжире и Тунисе то, что, не смотря на насаждение французами европейской культуры, положение туземцев не только не улучшилось, а как будто даже ухудшилось. На юге от Сфакса лежит малоизследованная и очень любопытная страна Матмара, населенная троглодитами. Они живут в таких же пещерных городах, как и XXV веков назад; но при сколько нибудь внимательном исследовании мы найдем нравы троглодитов в тех местах, где французская культура особенно принялась. Столицей северной Сахары, напр., считается Блекра. Тут находим школы, прекрасные гостиницы, клубы, казино, еженедельную газету. Между тем в нескольких верстах от «Парижа пустыни», в оазисе Сиди Окба или даже в Старой Бискре мы находим без изменения нравы VII века. Ко всему этому присоединяется еще та удручающая нищета, становящаяся еще более выпуклою на этом роскошном пейзаже. Кто виноват в этой страшной одичалости населения и в этой невероятной нищете? Первым ответом является: «Коран».

— Вы услышите этот ответ от каждого колониста; вы найдете его в большинстве книг, написанных французами и посвященных стране. «Не надо скрывать истину, — говорит Луи Бертран, — [312] Ислам, как религия, не потерял еще ни пяди завоеванной территории. Можно даже сказать, что его завоевания все еще продолжаются. Он и теперь является таким же властителем умов, как и в наиболее блестящие моменты своей истории. Точнее было бы сказать, что теперь влияние его еще сильнее». Религия властвует всецело над магометанином и контролирует его мельчайшие поступки. До сих пор мировоззрение и миропонимание мусульманина создается исключительно кораном. «И теперь еще «хаджи» объясняют своим ученикам, что Аллах, дабы поддержать землю в пространстве, создал ангела, стоящего на громадной скале. А эта скала, в свою очередь, держится на спине и рогах быка. Согласно корану, падающие звезды — это огненные стрелы, которыми ангелы поражают эфритов (адских духов)... Добрый мусульманин обязан верить не только в Бога и в божественную миссию Магомета, но также в существование ангелов и демонов, в страшный суд, в пришествие антихриста... Мусульманин должен считать коран боговдохновленной книгой» 3. Коран сковал ум, породил фанатизм и навсегда отрезал мусульманский мир от европейской цивилизации. Таково мнение, которое вы слышите от каждого француза в Тунисе и в Алжире. Ваш собеседник приведет в виде доказательства ту неохоту, с которой арабы посылают своих детей во французскую школу. Он забудет только прибавить, что в этих школах, созданных по европейскому образцу, арабчата привыкают смотреть с презрением на свой родной язык и научаются стыдиться его.

Слова «мусульманский фанатизм» стали общим местом, повторяемым беспрерывно всюду людьми, толерантность которых под большим сомнением. Поверхностное даже ознакомление с фактами показало бы нам, что утверждение, будто кораном обусловливается фанатизм и отсталость народа, совершенно ошибочно. Вообще, трудно доказать, что какой нибудь культ содействовал смягчению или ожесточению нравов в данной стране, по той простой причине, что народ создает культ, а не культ народ. С течением времени, когда под влиянием многих причин меняются нравы, народ изменяет свой культ, оставляя старое название для него или находя новое. Знакомство с фактами обнаруживает терпимость мусульман. «Религиозная терпимость, проповедуемая кораном и проявленная арабами в начале периода их завоеваний, в особенности развилась, впоследствии, — говорит Измаил Гамет. — Даже наиболее предубежденные писатели, как [313] напр., католические священники, единодушно признают в своих книгах либерализм мусульман. Так, напр., аббат де Брольи в своем труде Problèmes et conclusions de l’histoire des religions восхваляет искренность, прямоту и просвещенность последователей Магомета: Абу-Бекра и Омара. По словам аббата, эти завоеватели проявили более широкие взгляды, чем те императоры и правители, с которыми боролись. В своем «Voyage religieux en Orient» аббат Мишон говорит следующее: «Крайне грустно констатировать тот факт, что магометане преподали христианам урок религиозной терпимости, хотя последняя должна была бы вытекать непосредственно из учения нашей веры». Никто так не изучил арабов, как Буркгардт. И вот этот путешественник говорит, что они являются азиатским народом, проявляющим наибольшую степень религиозной терпимости. Испанский наблюдатель Рафаэль Контрерас, констатируя религиозную терпимость мусульман, говорит, что они предоставляли христианам полную свободу исповедывать свой культ, воспрещая только религиозную пропаганду. Говоря о святом Иерониме, пострадавшем в XVI веке в Алжире, Контрерас замечает: «По всей вероятности, в мусульманских странах совершенно не было бы христианских мучеников, если бы последние не стремились обличать Магомета, как обманщика, а мусульманскую веру, как выдумку дьявола» 4. Коран относится крайне сурово к язычникам, но по отношению к еврейской и христианской верам проявляет большую терпимость. «Из истории мы знаем, — продолжает Измаил Гамет, — что магометанские завоеватели возвели религиозную терпимость в политическую систему. Как только Амру Ибн Эль Аси овладел в VII веке греческой крепостью в Чигите, он немедленно заключил с правителем Мокавкасом договор, в силу которого христианам предоставлена была полная религиозная свобода. Через несколько лет другой арабский завоеватель Абдалла Бен Саад проник в Нубию и там заключил [314] подобный же договор с якобитами Донголы. Договор этот сохранил силу до XV века. Этим объясняется, почему нубийцы, абиссинцы и копты — теперь христиане. Когда арабы проникли в Кабилию, они не настаивали на том, чтобы берберы массами переходили в магометанство. Завоеватели не трогали христианских церквей, и в XI веке на севере Африки было сорок семь городов с кафедральными соборами» 5. Кабилы перешли в ислам из христианства. Этот народ, менявший на протяжении 22 веков 12 раз веру и каждый раз фанатически отстаивавший ее, в высшей степени интересен. Кабилы поклонялись Аштарите, затем перешли в иудейство, потом они приняли христианство, переходя из одной секты в другую. Трудолюбивый, настойчивый и упрямый народ искал все такую веру, которая давала бы свободу и землю. Христианство обещало это на том свете. И вот явился культ, выставивший два тезиса: «Принявший ислам не может быть рабом. Каждый мусульманин имеет право на ту землю, которую обрабатывает своими трудами». И фанатические донатисты, якобиты и несторианцы оставили церковь и стали ревностными мусульманами.

Когда арабы овладели Испанией, они предоставили христианскому населению большие права, чем те, которыми оно пользовалось при визиготах. Христиане могли свободно строить церкви и исполнять свои обряды... Религиозная терпимость проявлялась так широко, что даже чебры (огнепоклонники), проклятые кораном, могли свободно исповедывать свою веру. О религиозной терпимости арабов в Испании говорит, между прочим, тот факт, что первыми министрами в Гренаде и Кордове бывали иноверцы (напр. Самуил Га-Леви у калифа Габбуса). Что коран не являлся препятствием для развития знания, доказывается умственным расцветом калифатов в Испании. Коран проповедывал не только религиозную терпимость, но и равенство народов. «Ни коран, ни предания не запрещают смешанных браков между мусульманами и иноверцами», — говорит Измаил Гамет. — Закон требует только, чтобы все дети, родившиеся от подобных браков, были мусульманами... В Африке, как и в Испании, арабы доказали, что у них совершенно нет кастовых или расовых предубеждений. Это именно проповедуется кораном. Представители высшей арабской аристократии вступают в брак с христианами, евреями и неграми. Вот почему мы видим теперь несомненных [315] потомков пророка с сильной примесью негритянской крови. Дози говорит, что арабы первые практически осуществляли благородный лозунг, выставленный французской революцией: «свобода, равенство, и братство» 6. Таким образом, мы видим, что Коран отнюдь не означает ни фанатизма, ни умственного застоя. Не в вере кроется причина страшной отсталости арабского населения на северном берегу Африки.

Не знаю, есть ли в испанских святцах такой угодник, как San Pascual Bailon, но испанские крестьяне твердо веруют в него. Bailon по русски означает Плясун. Народ наделяет Паскуаля странной миссией: он постоянно пляшет перед Господом Богом, когда тот восседает на престоле, слушая чтение книги судеб. И когда Сан Паскуаль слышит, что кому нибудь суждено счастье, он пляшет, восклицая беспрерывно: «Mos! Mos! Mos!» (больше, больше, больше!). Когда же святой слышит, что кому нибудь предначертано несчастье, он тоже пляшет и тоже восклицает: «Mos! Mos! Mos!» Эта испанская легенда припоминается мне на северном берегу Африки, когда я присматриваюсь к положению арабов и когда брожу по развалинам бесчисленных пунических, римских и византийских городов, как Карфаген, Дуга, Ламбесса, Тимгад и Анупа. Есть и были народы, поражающие нас своими несчастьями. И Сан Паскуали не только восклицают и восклицали при этом «Mos! Mos! Mos!», но подыскивают и подыскивали даже звериную философию, доказывающую, что несчастье — законное явление. Потом, под влиянием внешних условий, народы, которые причиняли другим несчастье, сами терпели их. Города этих народов лежат теперь в развалинах в Тунисии и в Алжирии и служат, как говорит пророк, убежищем для гиен и шакалов. Бедуины, захватившие северную Африку, успели только образовать новый этнический сплав; но они не имели достаточно времени, чтобы выработать самостоятельную культуру, как в Багдаде или в Испании, напр. Приходилось беспрерывно бороться сперва с туземцами, потом с европейцами. Потом явились европейцы завоеватели. И если трудящемуся населению было плохо при беях, вряд ли ему стало лучше теперь, при французах, хотя внешняя культура значительно повысилась. Культура за культурой следовала на северном берегу Африки: пуническая, римская, византийская, арабская, французская. Культура за культурой гибла, потому что она подражала Сана [316] Паскуалю и оправдывала насилье. И каждая новая культура слепо повторяла ошибки старой. Карфагенская культура держалась на подчинении туземного населения, которое восстало, как только явились римляне. Римляне создали культуру, о мощности которой говорят развалины Тимгада и Дуги. Она погибла не вследствие пришествия нового культа (в Анупе, Тимгаде и Дуге храмы Юпитера Капитолийского мирно стоят рядом с развалинами церквей), а потому, что угнетаемое население присоединилось при первой возможности к неприятелю. И теперь французы идут по следам пунов, римлян, византийцев и турок. Арабы не хотят считать себя облагодетельствованными. Вот на какие мысли наводят туриста в Алжире и Тунисе факты.

Дионео.

Бискра, 25 марта.


Комментарии

1. Jules Saurin, «L’Oeuvre française en Tunisie». P. VII.

2. «lsmael Namet. Les Musulmans français du Nord de l’Afrique». Стр. 294-295

3. «Le Mirage Oriental» p. d: 396-398.

4. Коран, как известно, с большим уважением относится к основателю христианства, называя его великим пророком. Вот с другой стороны, как говорит один из средневековых католических писателей о Магомете. «Во времена императора Ираклия жил коварный обманщик Магомет, прикинувшийся пророком, для чего вел строгую жизнь. Он обманул Аравию и другие восточные страны. Чтобы увековечить свое имя и поддержать свою власть, Магомет сочинил дьявольскую книгу и повелел своим приближенным всюду распространять чуму, содержащуюся в ней. Огнем и мечем заставляли людей вступать в бесовскую секту. Учение ее более опасно, чем обольщение Антихриста». (Цитир. графом де Кастри в его книге «L’islam. Impressions et études» стр. 275).

5. Ismael Hamet, «Les Musulmans français du Nord de l’Afrique» стр. 72-77.

6. Dozy, «Les Musulmans d’Espagne», t. I, p. 4.

Текст воспроизведен по изданию: Письмо из Алжира // Вестник Европы, № 5. 1913

© текст - Дионео. 1913
© сетевая версия - Strori. 2021
© OCR - Strori. 2021
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Вестник Европы. 1913