ЕЛИСЕЕВ А. В.

В СТРАНЕ ТУАРЕГОВ

ОЧЕРК ИЗ ПУТЕШЕСТВИЯ ПО САХАРЕ

V.

(Окончание. См. Русск. Вестн. № 7.)

Когда я проснулся на утро, Туарега уже не было у нашего костра; он ушел еще до зари в пустыню. Мы не торопились вставать, потому что нам не предстояло перехода по раскаленной пустыне; нашу последнюю стоянку отделял Гадамеса, прекрасный оазис вмещавший в себе всю флору Сахары и насчитывавший сотни тысяч пальмовых деревьев.

Роскошный источник, бьющий из земли у города, наполняет весь оазис при посредстве каналов расходящихся от него во все стороны. Следуя по этим последним, мы шли до самого Гадамеса и его источника, лежащего между двумя грядами дюн Ерга и Эйдене на большой караванной дороге от Средиземного моря к таинственной Нигриции.

Весело было пробираться по оазису после страшно утомительных переходов в пустыне, слыша журчание воды [587] в каналах, вдыхая аромат зелени, любуясь прекрасными абрисами стройных пальм, рельефно выделявшихся на ярко-голубом фоне неба, следя за движением царящим вокруг и наблюдая жизнь кипящую всюду где есть зелень и вода. Потомки древних Гарамантов, Ливо-Эфиопов, Ливо-Египтян стали попадаться на нашей дороге и приветствовать гортанными берберскими выкрикиваньями наш караван и старого Ибн-Салаха; все проходившие и встречавшиеся с изумлением посматривали на меня, хотя я, по правде сказать, мало отличался от любого Гараманта, Эфиопа или Бербера, потому что яркий, ослепляющий свет и солнечные жгучие лучи в Сахаре придали моей коже такой насыщенный бронзовато-темный цвет что, я думаю, в Европе этнограф принял бы меня за краснокожего или Фуллана, во всяком случае за обитателя Востока.

Местами на пути встречались среди зелени древние развалины, говорившие о прежнем величии столицы великого царства Гарамантов, заходившего далеко в Сахару и оставившего наиболее следов в великой пустыне. Предания туземцев говорят что Гадамес основан еще Авраамом, не нашедшим ни где в мире лучшего места. Позднее тут стоял третий римский легион Августа, державший в страхе всю Сахару, в те времена бывшую не такою бесплодною ужасною пустыней, но с течением времени древний Цидамус пал и Амру бен-Аааси водрузил знамя ислама в Сахаре. К вечеру того же дня мы были в Гадамесе, называемом сердцем северной Сахары.

Еще не доходя до города мы были встречены толпой Гадамесцев в белых покрывалах, как у Туарегов; они с радостными дикими криками бросились к нашему небольшому каравану и приветствовали старого Ибн-Салаха, державшегося теперь на верблюде с таким достоинством что я в первое время недоумевал что бы могло значить такое преображение; даже Нгами встречал своих друзей, таких же чертах как и он сам, и только европейский путник был одинок среди ликующей толпы полудиких Гадамесцев. Разузнав видно от Ибн-Салаха обо мне все что можно было выпытать у старика умевшего держать язык за зубами, многие из толпы подошли и ко мне и [588] окружили моего верблюда; одни вели его за уздцы, другие гладили его взмыленные, пропотевшие бока, третьи гладили меня самого, и вообще редко кто воздержался от того чтобы хотя пальцем потрогать «могучего адхалиба» пришедшего из «проклятых франкских стран, фои (севера)». В знак своего звания, пучки собранных целебных трав я вез впереди себя на седле, чем и привлекал общее внимание. Наше вступление в Гадамес, столицу Гарамантов, таким образом было довольно торжественно и произвело известную сенсацию в городе видящем Европейцев по одному в несколько лет.

Ничем не поражает Гадамес путника привыкшего путешествовать на Востоке. Нагроможденные в хаотическом беспорядке каменные здания, часто в 3-4 этажа, с окнами обращенными во двор, с плоскими террасовидными крышами, сообщающимися одна с другою, крытые, защищающие от жгучих лучей солнца улицы, масса пальмовых плантаций огороженных стенами, фонтаны на площадях, две-три мечети, базар со множеством лавок и ремесленных заведений, и пестрая толпа с полуприкрытыми лицами, преобладающего, темного цвета, вот общая физиономия этого первого города великой Сахары. Я не буду описывать подробно своего пребывания в Гадамесе, знакомства с его интересными обитателями, чистыми Берберами, своей врачебной практики, а перенесусь опять в пустыни, страну Туарегов, не любящих и посещать городов, не только жить в них. За Гадамесом во все стороны, исключая север, идет необозримая страна где царит один Таргви на своем верблюде, не зная никаких законов, ни божеских, ни человеческих. Уже в Гадамесе нет юристов и закона; Коран правит всем, а еще шаг дальше в Сахару — и там уже правят только совесть и неписанный закон, к счастью стоящий высоко среди Туарегов еще с незапамятных времен.

С помощью Ибн-Салаха, бывшего в восхищении от моих врачебных познаний и сделавшегося настоящим моим другом, я предпринял несколько экскурсий в окрестностях Гадамеса. Как бы далеки они ни были, старый Ибн-Салах всегда считал своею священною обязанностью сопровождать меня с верным Нгами, которого он любил более всех остальных своих слуг. [589]

Главным предметом моих экскурсий были Туареги Аждер, блуждавшие в окрестностях Гадамеса. Часто эти Туареги в оазисах живут даже полуоседлою жизнью, занимаясь тем или другим ремеслом, но большинство стоит лагерем в излюбленных местах пустыни. На плато Дхахар, к востоку от города, Туареги приходящие из Сахары стоят постоянно, образуя нечто в роде предместья, а за плоскогорьем Эль-Хомра и песчаными дюнами Эйдене идет настоящая страна Туарегов, где они носятся на своих верблюдах скорее чем Арабы Геджаса на своих чистокровных скакунах, по шири родных каменных плоскогорий и пустыни. В этом-то необозримом просторе и надо изучать Туарега, которого не может сдержать никакое расстояние, никакие ужасы пути в его родных песках, где он царит и будет царить вечно, потому что никакая цивилизация не угонится за ним в пустыню, в царство жажды, голода, бездождия, песков и смерти.

Перенесемтесь мыслью, читатель, на время в Сахару за Гадамес в стоянку Туарегов, куда привел меня Ибн-Салах после двухдневного пути к югу от оазиса, в место проклятое для всех исключая Таргвиев, излюбивших его почему-то, несмотря на то что оно могло бы украшать Дантов ад или чистилище. Но Туареги и без того проклятые, отверженные люди, как то показывает настоящее их арабское название Таргви. Они «исчадия ада», которых должны сторониться верные мусульмане, потому что проклятый Туарег не исполняет законов и предписаний Корана, не творит ни молитв, ни омовений, ни милостыни, не имеет ни имамов, ни мечетей, не предпринимает хаджа, священного паломничества ко гробу Магометову, хотя и считает себя мусульманином. Молитва и паломничество требуют времени, омовение — воды, милостыня — изобилия, мечетей нельзя иметь народу вечно находящемуся в пути, а иметь и содержать духовенство вовсе не по нутру воинственному Туарегу, тем более что ему и самому часто есть нечего. Да, быть может Туарег и не исполняет со внешней стороны так пунктуально предписаний Корана как Арабы, но за то он в десять раз нравственнее и благороднее выраждающегося Араба; все лучшие качества и свойства берберской крови, воспитанной в свободе и на просторе под кровом голубого неба, [590] присущи Туарегу, этому нравственнейшему из обитателей пустыни.

Не ищите в Сахаре городов населенных Туарегами; народ вечно путешествующий иметь их не может; он живет только во времени и пространстве, как картинно выразился один из немногих исследователей Великой Пустыни. Бесплодное, еле покрытое клочками жидкой травы, каменистое гамада, могущее похвастаться разве одним глубоким сажени в четыре-пять колодцем, в котором живут даже небольшие рыбки, Бог весть как туда попавшие, занято часто временною стоянкой сынов пустыни и покрыто несколькими десятками палаток и хижин того или другого племени, живущего вместе со своими вассалами. Благородный, чистокровный Туарег никогда не поселится в хижине, где могут жить только рабы; он живет со своею семьей, как и подобает номаду, в шатре, кровля которого сделана из грубой темной, белой или полосатой (белой с черным) шерстяной материи или даже кожи поддерживаемой кольями; цвет этих покрышек иногда бывает и красный, в который Туареги любят окрашивать даже кожи. Хижины крыты тем же материалом или соломой, тогда как стены их сделаны из ветвей тростника и даже глины. Шатры и хижины располагаются группами в пять, десять, пятнадцать, составляющих родственный кружек, семью; расположение палаток каждой семьи есть круг, центр коего отводится для загона скота. Старый Ибн-Салах, пользуясь своим широким знакомством, поселил меня в одной из таких деревушек (эрхеуэн), где я был принят хотя и с недоверием, но очень приветливо и любезно. Ревнивый к своей свободе и пустыне, Туарег недолюбливает Европейца, чуя в нем своего врага, ненавидя в нем деспота, стремящегося подчинить всех и все своей власти; иной ненависти или презрения к Европейцу не питает сын пустыни, для коего он все-таки существо высшее по природе, melior natura. Он уверен что Европеец хитрее дьявола и что всякий белый непременно колдун, могущий не только приносить все доброе и злое, но и принимать какую угодно форму. Частенько я примечал что могучий атлетический Туарег, разговаривавший со мной при помощи Нгами или Ибн-Салаха, как-то нервно перебирал руками свои [591] многочисленные амулеты, словно стараясь парализовать дурной глаз белокожего колдуна.

Чорт для Туарега, как и для всякого другого номада, сильнее Бога, и суевер усомнится скорее в божеской чем в дьявольской силе, проявляющейся разнообразно в пустыне. Почтение ко мне, как адхалибу, смешивалось постоянно с чувством страха и недоверия, как к человеку высшей природы, колдуну, и Ибн-Салах не раз передавал мне рассказы Туарегов видевших злого духа (идебни), ходившего около палатки франкского колдуна, и души умерших, появлявшиеся около их становища, в то время когда я там гостил.

Несмотря на все эти предубеждения, я дружно жил с Туарегами, не видел ни одного угрожающего жеста или движения, не слышал ни одной насмешки обращенной ко мне. Помнится мне много прекрасных часов проведенных в лоне пустыни среди этих полудиких сынов ее, не знающих никакой власти, никакого предписанного закона на земле. Словно только что пережитые встают пред моими умственными очами целые сцены, живые образы, во всей своей цельности, простоте и вместе поэзии, и я уверен что эти образы и сцены еще долго можно будет видеть в Сахаре, как и в пустынях Азии, потому что человек пустыни, как и она сама, не изменяются веками даже в деталях. Проходят века, цивилизация идет быстро вперед, а сюда, в пески и горы Сахары, не заходит прогресс иначе как воробьиными шагами; вечно кочующий номад остается таким же как и тысячу лет тому назад. Хотя порой проникают плоды цивилизации и сюда в беспредельную глушь пустыни, но им не нарушить течения жизни сложившейся тысячелетиями и обусловленной всеми естественными и историческими причинами в каких от века пребывала Сахара.

«Вот они типы давно минувшего, настоящего и далекого будущего, их нельзя упрекнуть в быстрой изменчивости», восклицает Лепаж, говоря об обитателях пустыни. Счастливый по своему народ, довольные сами собою люди, умеющие и в мертвой пустыни, откуда бежит другой человек, находить и устраивать свое счастье. И чем больше я вглядываюсь умственным оком в галлерею типов фотографировавшихся в моей памяти, тем рельефнее и живее из целого ряда их встают типы [592] обитателей Сахары. Я представляю их себе и теперь как живых, но перо отказывается их живописать. Встает предо мною могучая, словно из гибкой стали или из одних мускулов выкованная фигура Туарега с его верблюдом, оружием, полуприкрытым лицем, огненными глазами, вся увешанная амулетами. Часто раскрашенные лицо его и руки индиговою краской, в защиту от внешних влияний; все тело принимающее голубой цвет от линяющего платья окрашенного в тот же цвет, — поражают человека видящего впервые этого раскрашенного грозного номада Сахары, и ему кажется понятным страх внушаемый Арабам этими истыми сынами пустыни. Я не видал чтобы молодые Туареги носили деревянные, железные и костяные кольца на свободном краю нижних век и в ушах для отвлечения дурной крови от глаз и других органов чувств, но так как это утверждает Дюверье, сказанное должно считаться фактом, и я легко представляю себе впечатление которое может произвести такой дикарь с кольцами в веках и в ушах.

В противуположность непрекрасному полу, красящему лицо в синий цвет, дочери пустыни окрашивают его охрой до того что оно кажется желтым; с преобладающим голубым цветом их одежд это представляет своеобразное сочетание, не производящее особенно приятного впечатления, тем более что женщины Туарегов в общем недурны и между ними встречаются настоящие красавицы смешанного арабского и берберского типа. Помнится мне не одна стройная фигурка в длинной голубой блузе, схваченной на поясе красным кушаком, в белом или красном плаще, в который они драпируются с головой, украшенною хитро заплетенными косичками, покрытою куском материи, с монетами и стеклянными бусами на шее, серебряными браслетами на смуглых красивых руках, безделушками из стекла и амулетами болтающимися как на шее так и у пояса. И эти голубые, часто стройные фигурки не составляют у Туарега той вещи какою считалась женщина на всем Востоке с незапамятных времен. В этом заключается огромная разница между Туарегами (как и Берберами вообще) и всеми остальными народами мусульманского, мира.

В то время как всякий другой мусульманин в женщине видит лишь оживленную вещь, служащую к его усладе, [593] или рабочий скот, которого он не стесняется заводить целые десятки, ревнуя притом своих гаремниц до nec plus ultra, свободный сын пустыни придерживается во всем относящемся к женщине самых противоположных понятий, приближаясь к цивилизованным народам и своеобразно решив вопрос об эманципации. Глубокое чувство равенства, присущее Берберу вообще, у Туарега развилось в полный принцип, который может быть выражен не только относительно женщины, но и всех словами: liberte, egalite, fraternite... Туарег возвысился до рыцарского отношения к женщине, и в этом отношении, как и во многих других, заслуживает живейшей симпатии.

Никогда у своего очага Туарег не заведет другой жены; избранная им раз подруга жизни есть настоящая избранница сердца, а не навязанный товар, расхваленный досужим сватом и торговцем; неизвестное у мусульман общение между молодыми людьми обоего пола широко практикуется между Туарегами, и это единственный из известных мне мусульманских народов который знает что такое ухаживание за молодою девушкой и испытывает всю прелесть невинного общения одновозрастной молодежи обоего пола. Дочь Великой Пустыни свободна в выборе себе мужа, и даже выйдя замуж может иметь сколько угодно друзей не злоупотребляя возлагаемым на нее доверием.

Помнятся мне прекрасные ночи когда в становищах Туарегов шли вечерние фантазии (всякое веселье, пиршество), когда суровый сын Сахары проявлял не идущую к нему веселость и резвился как ребенок в кругу своих родичей, а на утро опять садился на быстроногих мехари и мчался в необозримой шири родных песков, следя за всем что делается на ее бесконечном просторе, о чем ведать должны только небо да Туарег.

VI.

Закатилось солнце за красноватожелтый кругозор песков, залитых пурпуром и огнем; на небе еще играют радужные переливы цветов переходящих ближе к зениту в темную лазурь неба; кое-где выступили уже яркие созвездия, которых серебряные лучи силились пробиться [594] сквозь легкую дымку дневного света, быстро сбегающего волнистыми полосами по направлению к востоку. Из золотой огненнокрасной пустыня стала коричневато-желтою, бурою и наконец темноватою на восточном горизонте, откуда набегавшая тень покрывала пустыню, сглаживая все ее неровности, скрадывая все цвета и оттенки. И яркий золотисто-красный лесок, и беловато-серые залежи гипса и извести, и темные холмики изборожденных уади, все это потонуло и сгладилось в легкой тени, не то спустившейся с неба, не то поднявшейся с земли над пустыней.

Большая Медведица уже резко обозначалась к северу своими семью звездами, в которых Туарег видит верблюдицу с ее птенцами; яркими серебристыми звездочками проявились на голубом просторе и Страус (Капелла), и Пальма (Гемма), и Скорпион (Офион), и Газель (северная часть Ориона), и Пес (Сириус), и Заяц, и Охотник, и та яркая звездочка которой появление предвещает Туарегу наступление ветров.

Небо для Туарега та же пустыня, столь же необозримая, свободная, залитая светом и огнем, но голубая как и плащ развевающийся у него на плечах; в ней блуждает небесный Туарег (Орион) на небесном верблюде, охотясь за небесными зверями: страусом, зайцем, шакалом и газелью в сопровождении верного небесного пса, которым, как и у нас, является ярко блистающий Сириус.

«Поэты нередко изображали вид звездного неба в летнюю ночь на Востоке над недвижным ландшафтом, объятым благодетельною прохладой и отдыхающим после палящего дневного зноя; однако, хотя бы таких описаний было столько же сколько звезд на небе, едва ли найдется перо которое могло бы верно изобразить эту волшебную игру природы. Какими бледными, какими мелкими кажутся теряющиеся в темной лазури звезды нашего пояса в сравнении с мириадами сверкающих серебристым блеском звезд восточного неба!» Эти прекрасные слова можно применить ко всем ясным ночам Востока, где бы ни наблюдать его прекрасное небо и его яркие звезды.

В этот вечер одно за другим возникали созвездия над тихим лагерем Туарегов; ночь своим мягким покровом облекла пустыню; во глубине высохшего колодца как-то глухо прокричала сова; живее заползали по [595] выжженным гамадам ядовитые змеи, когда юркие ящерицы забились в свои норки и щели, откуда уже побежали скорпионы и многоножки; на добычу вышел феннек, с быстротой молнии помчавшийся к круче осевшего края уади, где гнездились жаворонки пустыни; вышел поиграть в ночной тиши и двуногий тушканчик, не боясь подкрадывающейся змеи; где-то вдали прохрипел гепард, пробирающийся ближе к заснувшей стоянке... и пустыня словно замерла, купаясь в легкой прохладе, разлившейся по всему ее простору.

Когда заблистал долго прятавшийся за горизонтом блестящий Сириус-Эйдене, лагерь Туарегов словно проснулся для фантазии, то есть ночного пиршества.

Из черных палаток появился и седой старик которому будет под сотню лет, уже ничего не видящий своими, рано потухшими от вечного света в пустыне, глазами, и бодрый, словно вылитый из стали детина, обвешанный амулетами и оружием, с дико раскрашенным голубым лицом, и юноша, еще не получивший крещения в боях, и дочери пустыни в длинных голубых одеяниях, украшенные ожерельями и кольцами блестевшими на их смуглой шее и руках. Не все лица красавиц Сахары были окрашены желтою охрой, и многие из них могли показать в полном блеске и свои черные очи, и красивый профиль носа, и арабски изящный разрез рта, украшенный розовыми, слегка вздернутыми губками, не закрывающими белоснежного ряда зубов. Мало-по-малу круг по середине лагеря наполнился желающими принять участие в фантазии. Не все же Туарегу проводить жизнь в походе, на войне, да в совещаниях; ему хочется тоже хоть изредка отдохнуть в кругу своих близких и родных на шумной веселой фантазии, где старики могут вдоволь, за трубкой табаку или за пережевываньем комочков этого зелья с едким натром, поболтать о своих походах и войнах, а молодежь поухаживать за черноглазыми красавицами Сахары.

Ахарехеллен (Истребитель Львов) со своею прекрасною дочерью Афанеор (Полноликою Луной) устраивал в ту ночь фантазию для всех Туарегов племени Орахен. И благородный, и раб, и отпущенник, принадлежащий к этой благородной отрасли, спешили из далека на пиршество [596] Истребителя Львов, которое всегда отличалось веселием многолюдностью и хорошим угощением.

Могучий Ахарехеллен только что вернулся из похода в горы Ахаггар, где от его тяжелой руки погиб большой караван шедший из Тимбукту в Феццан с дарами Нигера и Бенуа. Пролитая кровь еще более разожгла Туарега, и тяжелый меч его, рубивший и спутников Флаттерса, как говорил мне Нгами, не мог успокоиться в своих ножнах пока не отомщены были верные имрады Ахарехеллена, которых обобрали их же соседи-горцы хребта Ахаггар, не оставив жатвы, плодов и скота Истребителя Львов. Недостойно благородного Туарега заниматься хлебопашеством, садоводством или разведением скота, а тем более ремеслами; для него найдется деятельность благороднее, потому что одно необозримое пространство где распространяется его влияние поглощает все свободное время. Часто концы которые ему приходится делать в сфере своих владений требуют двух-трех недель или даже месяца пути на быстром мехари, вассалы всегда нуждаются в его защите, а их у Истребителя Львов очень не мало, несчитая черных рабов из Судана.

Вассалы и имрады не рабы у Туарега, а люди занимающиеся ручным трудом, кормящие своего хозяина и в замен того им опекаемые; когда благородный Туарег нуждается в чем-нибудь, в пище, верблюде, скоте или одежде, он идет в земли своих вассалов-имрадов и получает все необходимое. Для того-то чтобы везде поспеть, всем помочь, всех защитить, все разведать, предупредить, отбить врага, или провести караван под своею охраной, или ограбить враждебный себе или своим имрадам, Туарег должен быть вечно деятельным, вечно в пути или на войне, вечно мчаться на своем архелааме по безграничному простору Сахары. Великая Пустыня не балует своих детей, а закаляет их, встречая и пятидесятиградусными жарами, от которых падают верблюды, выгорают солончаковые растения, и песчаными смерчами, и жгучими ветрами, убивающими всякую жизнь и движение, и морозами, и вьюгами, и страшною бескормицей, и жаждой, когда приходится голодать и жаждать по нескольку дней; всякое другое животное, за исключением разве пресмыкающегося, умерло бы при этих невзгодах, но Туарег живет и при этих ужасных условиях, живет, и крепнет, и размножается. [597]

Там, где вымирает иди сводится на minimum всякая растительная, или животная жизнь, Ахарехеллен, лучший представитель благородного типа Туарега, уже тридцать лет ставит свои черные шатры на том же месте где ставили их некогда его праотцы. Тридцать лет он уже объезжает Сахару по всем ее направлениям на своем быстром, как ветер, верблюде, тридцать лет он защищает своих имрадов от соседей врагов и обозревает своим орлиным взором все бесплодное необозримое плоскогорье Эль-Хомра.

Много людей погибло в Великой Пустыне от руки Ахарехеллена; не даром меч его уже зазубрился, а вырезанный на клинке крест и изречение на погибшем языке, meмаках, стерлись совершенно. Не даром он носит и почетное прозвище Истребителя Львов, которое он заслужил еще будучи безбородым юношей. В горах Нефгуза, Феццана, Ахаггара и в предгориях Атласа Ахарехеллен убил их более десятка. Разумеется, французский истребитель львов — Жюль Жерар убил их сотни, но молодой Туарег сражался и побеждал царя зверей не пулей, а силой своих рук, меча, копья, да меткою стрелой. Все левое плечо его разодрано когтями льва, Ахарехеллен и прихрамывает оттого что на этом смертном бою у него разможжено бедро зубами царя зверей. Сильный в бою и на охоте, Ахарехеллен славился в кругу своих друзей и щедростью, и уменьем повеселиться, но еще более своею дочерью, красавицей Афанеор.

Высокая, стройная как пальма, смуглая, с искоркой в черных как ночь очах, дочь Истребителя Львов выделялась среди жен и дочерей пустыни не только красотой, но и прелестью, и уменьем одеться, и врожденным изяществом, и особенно чистоплотностью. В то время как дочери пустыни охотно мажут свое лицо желтою охрой, сурмят брови и вечно ходят в лохмотьях синей рубахи и плаща, никогда не видавших стирки, без вкуса украшаясь кольцами, бусами и амулетами, красавица Афанеор была всегда свежа и чиста, словно умывшись утреннею росой или чистым как янтарь золотистым песком дюн. Белоснежное, несколько короткое одеяние, позволявшее видеть изящные маленькие ножки, обутые в затейливые кожаные сандалии с золотою прошивкой, было перетянуто на гибкой талии широким красным поясом с серебряными монетами [598] и так сидело хорошо что позволяло вырисовываться полным жизни и красоты формам ее молодого тела. Красный плащ и платок драпировался красивыми складками на плечах и голове прекрасной девушки, а блестящие бусы, монеты и кольца, сверкавшие на гибкой смуглой шее и руках, и множество изящных хеджабов — амулетов дополняли костюм Афанеор.

Около хорошенькой дочери Истребителя Львов всегда увивались десятки юношей, и не один подвиг, удивительный даже для Туарега, был совершен ради красавицы требовавшей от своих обожателей прежде всего доказательств мужества и храбрости. Ласковая и приветливая со старыми и молодыми мущинами, она никому не отдавала предпочтения, и величайшею наградой на которую могли рассчитывать ее многочисленные поклонники были кусочки коры тарфовых деревьев, на которых Афанеор собственными ручками выцарапывала свое имя забытыми письменами темаках.

Пропала и захудала эта прежде славная письменность Берберов, и только на скалах Сахары, да среди туарегских женщин еще остались в ходу начертания, подобные которым мне пришлось видеть на скалах Каменистой Аравии и сравнить с надписями иссеченными на камнях таких противуположных стран как пустынная Аравия и Восточная Сибирь. Туарег мущина неграмотен; ему некогда тратить дорогое время на науку: он и без того знает все что нужно знать человеку вечно находящемуся в пути. Знание ненужной ему и притом мало употребляемой грамоты он предоставляет своим женщинам, которые у него никогда не бывают вьючным или рабочим скотом, как у его соседа, поэтического, но вместе и ленивого Араба.

Красавица Афанеор была искусна в грамоте древнего темакаха и славилась своим уменьем писать, а потому кусочек коры с ее именем служил высшею наградой ее обожателей, которая добывалась дорогою ценой, а часто, я думаю, и ценой крови, потому что Туарег готов на все. Как выросшая и расцветшая среди песков, Афанеор была прежде всего истая дочь пустыни. Она часто сопровождала своего отца в его многочисленных странствованиях и переносила лишения не хуже верблюда иди Туарега-воина, что может служить лучшею похвалой. Ездила она на борзом верблюде мастерски, как ни одна женщина племени Таргви; мало [599] того, стреляла из лука и владела копьем как и подобало дочери Истребителя Львов. Небольшой кинжал на кожаном поясе, охватывавшем обнаженное ее левое предплечие, она носила как мущина и вероятно сумела бы им мастерски расправиться со своим оскорбителем. Как ни странно было видеть страшное оружие в руках молоденькой девушка, но оно не нарушало общего впечатления и как-то шло к этой живой, энергичной, кипевшей отвагой и жизнью, отражавшимися в ее глазах, дочери пустыни. Лучшей красавицы, говорил Ибн-Салах, не было в окрестности, и дочь Истребителя Львов могла считаться лучшим украшением Сахары, лучшим перлом Пригадамесской пустыни.

Благодаря Ибн-Салаху я, как колдун и адхалиб, пользовался расположением красавицы и ее могучего отца, и не раз пред их очагом разделял их скудную трапезу, сушеную саранчу, кашу из муки, финики и овощи. В эту ночь фантазии, которую делал Ахарехеллен своим родственникам, друзьям и клиентам, я поэтому со своим хозяином Ибн-Салахом и черным Нгами был не только приглашен принять участие, но даже пользовался особенным почетом со стороны хозяина и прекрасной хозяйки. В то время как все остальные приглашенные в кругу фантазии сидели просто на земле и на своих плащах, для меня и Ибн-Салаха как почетных гостей была подостлана львиная шкура, один из трофеев хозяина, всегда красовавшаяся на седле этого Немврода Сахары и предлагаемая только в знак особенного уважения.

Ночь уже совершенно стемнела над пустыней когда фантазия началась. Около сотни Туарегов обоего пола уже наполняли круг лагеря и шумно беседовали между собой. Старики сидели особо, пережевывая и нюхая табак смешанный с едким натром, между тем как молодежь затевала игры и пляски. Туарег не ходок на земле; от постоянной привычки ездить на верблюде день и ночь он ходит не по человечески, а переваливаясь как утка, что нейдет к его стройной сильной фигуре. Молодые Туареги однако, равно как и женщины, хотя двигаются и не совсем грациозно, но все-таки еще не усвоили привычки портящей походку, благодаря которой Туарега узнают в Алжире и Тунисе уже издалека в толпе на базаре. [600]

Пока еще шли оживленные разговоры между девушками и молодыми Туарегами, что было так необычно видеть на Востоке даже среди таких же свободных сынов пустыни как бедуины Каменистой Аравии. Настоящего веселья еще не начиналось. С чувством понятным этнографу, я смотрел на разгоравшуюся фантазию и слушал болтовню неугомонного Ибн-Салаха, не устававшего передавать мне все что говорили между собой Туареги и особенно Ахарахеллен. Предмет беседы Туарегов как нельзя более характеризовал умственное развитие, направление и интересы этих сынов пустыни. Прежде всего они говорили о верблюде, этом alter ego Туарега, причем сообщалась такая масса подробностей что ими можно было бы наполнить целую монографию. От корабля пустыни вполне естествен был переход к путешествиям, походу и войне, всему тому что наполняет жизнь обитателя Сахары. Мелкие ссоры с соседями, иногда оканчивающиеся кровопролитием, выслеживанье, защита одних и грабеж других караванов, охота и политика, вот что наиболее интересовало почтенное собрание Туарегов.

Не думайте что политика чужда этому народу родившемуся и затерявшемуся в сыпучих лесках; они, напротив, интересуются более чем многие даже из присяжных политиков Востока. Еще Дюверье сообщил что Туареги имеют понятие о странах Европы и местностях освященных культом Ислама, но я имел удовольствие слышать даже упоминание о России как страшно гористой, богатой водой и морями стране, и это льстило моему национальному самолюбию. Среди необъятной Сахары все новости распространяются с такою непонятною быстротой что в этом отношении область Великой Пустыни мало уступает даже нашим странам, где действуют телеграфы и железные дороги. Быстроногие мехари и вечно путешествующий Туарег заменяют то и другое, и все что творится в Судане, Египте или Северной Африке, очень скоро становится известным по всей Сахаре. Успехи Махди, сильно возбудив мусульманское население Африки, произвели и на Туарегов Великой Пустыни впечатление, которое благодаря религиозному союзу Сенусси захватило всю северную Африку. И обитатель Сахары, также как Араб Туниса или Бербер Марокко, близко к сердцу принимает [601] успехи лжепророка над коварными Европейцами, и слава Махди проникает далеко во глубь Великой Пустыни. Побывав в Сахаре и наслушавшись Туарегов, я понял отчего мне не удалось пробраться в пустыню через Триполи и Феццан.

Беседы стариков во время ночной фантазии, полные рассказами о славе Махди, которого подвиги были по душе войнолюбивым Туарегам, были так оживлены что сам Ибн-Салах заслушался этих россказней до того что перестал передавать их своему не понимающему спутнику, сидевшему рядом с ним на шкуре варварийского льва.

VII.

Между тем все более и более расходилась фантазия. Кружки с молоком и водой, приправленною душистым медом, обходили гостей, а также слегка опьяняющий напиток, которым однако упиться нельзя. Девушки образовали хоровод, молодые мущины тоже свой круг, двинувшийся в противоположном направлении, но вокруг одного и того же центра, в котором оказалась красавица Афанеор. Пред глазами зрителей закружились оба круга, замелькали темноголубые фигуры при слабом отблеске костров сложенных из сухой травы, верблюжьего навоза и сучьев тарфы, а в центре всей вертящейся толпы неподвижная, как статуя, закутанная с ног до головы красным плащем, стояла дочь Истребителя Львов.

Трубка табаку и чашка кофе, мало употребляемого в Сахаре, были предложены только мне и Ибн-Салаху, как почетным гостям, а принадлежности к курению подала мне сама молодая хозяйка вместе с расшитым кожаным кисетом. Длинная красивая трубка с медною крышечкой, табатерка с нюхательным табаком и кисет с жевательным были поднесены мне в подарок от Ахарехеллена, который, сидя недалеко от меня и сдвинув немного более покрывало с носа и со лба, поглядывал с чувством самодовольства то на меня, то на веселящуюся молодежь уже разошедшуюся вполне.

Тихо, плавно, но не особенно грациозно кружились молодые Туареги; их пляска была не то что страстно порывистая [602] и порой бешеная пляска Арабов, которую мне не раз приходилось видеть в Сирии и Египте, а напоминала скорее неклеящийся русский хоровод. Но вот круг разорвался и все вертевшиеся расселись по средине круга, болтая между собой; не одна пара черных глазок искрилась, не одно порывистое движение скромной туарегской девушки выдавало ее чувства к тому или другому из молодых воинов увивавшихся вокруг нее. Бедные дочери пустыни и не подозревали что за ними так зорко наблюдает дерзкий Франк, повидимому углубившийся в пускание душистых вьющихся колец дыму и в беседу стариков говоривших о войне. Часто ненароком ловил я на себе быстрый взгляд той или другой востроглазой Туареженки, но не подавая вида, сидел неподвижно как индийский кумир, причем глаз привыкший наблюдать может видеть все совершающееся вокруг между тем как другие и не подозревают его шпионства. Порой я сидел вполне обстреливаемый перекрестным огнем черных глазок и ловил в них и любопытство, и уважение, и страх, и даже более симпатичное выражение.

Черные слуги принесли между тем пирующим асинко: это национальное блюдо Туарега, каша сваренная из хлебной муки, ячменя и злака toullult, а также мясо сжаренное на камнях с горькими душистыми травами пустыни, кислое молоко, сушеную саранчу, смокв, фиников и некоторые овощи, привезенные имрадами на фантазию их хозяина. Подношение яств начиналось всегда с меня и Ибн-Салаха, а потом обходило гостей, и только в конце концов приходило к хозяину и к его прекрасной дочери, которая снова направляла то или другое блюдо в мою сторону, словно считая меня голоднее всех.

За едой, разрывая крепкими пальцами жареное мясо, Ахарахеллен оживился как-то особенно; глаза его блестели удовольствием и язык работал без устали, рассказывая о похождениях и охотах на львов, доставивших Ахарехеллену самое почетное имя в пустыне. Мало, разумеется, понял я из слов Туарега, но когда Истребитель Львов узнал от Ибн-Салаха о том что и скромный Европеец сидевший в кругу пирующих гостей тоже бывал на львиной охоте, Ахарехеллен, в знак уважения к собрату по охоте, привстал и подошел ко мне, переваливаясь грузно как утка. В одной руке его был лучший кусок мяса, а в [603] другой какой-то предмет в роде амулета, который он мне в поднес на память. Отказаться было нельзя, и я с благодарностью принял подносимое, поспешно отблагодарив Туарега небольшим перочинным ножиком, очень ему понравившимся. Обменявшись подарками, мы сели рядом, и хор юношей запел хвалебную песнь в честь львиной охоты и людей убивавших льва.

Немного уже теперь даже среди Немвродов Сахары таких которым доводилось бы не только что бивать, а хотя бы просто видать льва, потому что царь зверей исчезает повсеместно в северной Африке, не столько пред грядущею цивилизацией сколько вследствие тяжелых условий борьбы за существование; вытеснение не только львов, но и других животных Атласа представителями средиземной фауны, все более и более покоряющей Африку, распространяется на всем севере ее и даже идет в пределы Великой Пустыни, выработавшей свои типы флоры и фауны. Сперва пропал варварийский лев из Египта, где его можно встретить не ближе Хартума, затем из Алжира, где со времен Жерара его деятельно истребляли Французы, потом из Триполи и Туниса и наконец из Марокко, где представитель варварийской породы еще держится в горных дебрях Атласа. Давно ли еще Жерар истреблял сотни львов в горах Алжира? А теперь возможность стрелять по льву есть завидное исключение которое выпадает только на долю постоянно кочующего путешественника.

Пока пелись хвалебные песни, Ахарехеллен не без гордости рассказывал о своих приключениях на этой благородной охоте когда луком и копьем одолевал он страшного хищника. Глядя на мощную фигуру Истребителя Львов, нельзя было не верить его словам, и мне становилось как-то и неловко пред этим Немвродом одолевавшим льва в честном бою лицем к лицу, а не так как недавно охотились мы, направив из засады дула берданок в беззащитного против наших страшных пуль врага.

А фантазия, продолжалась с прежним оживлением. Темноголубое небо пустыни, доселе ярко блиставшее тысячами звезд, стало бледнее и яснее, светила ночи как бы потухли и потонули в море беловатосинего света, залившего [604] и небо, и пустыню, и трепетавший воздух. Над лагерем веселившихся Туарегов всплыла красавица ночи, луна.

— Афанеор, Афанеор! закричала крутившаяся молодец и бросилась к дочери Истребителя Львов, которой имя в буквальном переводе означало полную дуну. Когда расступился круг молодых Туарегов и Туареженок, я увидал красавицу Сахары, стоявшую посередине веселившихся юнош и девиц, всю залитую лунным сиянием. Еще ярче и светлее казалась белая туника, отливавшая как серебро, оттененная ярким красного цвета, небрежно накинутым на плечи плащем; блестящие серебряные и золотые монеты и монисты на шее, браслеты на обнаженных смуглых руках заблистали еще ярче, как звездочки на темном фоне неба и искорки ее черных очей.

Обращая к луне свои распростертые руки, красавица пустыни запела вполголоса какую-то хвалебную песнь или гимн, исключительно обращенный к светилу ночи.

Хотя Туарег и мусульманин, но как всякий номад, он в душе прежде всего сабеист и de facto почитает более небо — Адженна, солнце — Тафуко и звезды — Итран, чем туманного, отвлеченного Амманаи, соответствующего Аллаху ислама. Дух, Идебни, или скорее душа усопшего, вызванная из царства мертвых, везде сущие гении, Алхин, играют в мировоззрении Туарега большую роль чем навеянные исламом, Анджеллус и Иблин, ангелы и черти, и мне понятно было обращение молодой Туареженки к духу-покровителю ночи, Афанеор, проявляющемуся в образе полной яркой луны.

Вслед за молодою певицей подхватил ее хвалебную песнь целый хор доселе кружившейся молодежи, и гимн в честь ночи и ее светила раздался громко в безмолвии пустыни. Дико, не стройно звучало оно в ушах Европейца привыкшего к гармоническим сочетаниям звуков, но звучные голоса, симпатичный тембр некоторых певцов, строго выдержанный такт и верные кадансы заставляли мириться с прорывавшеюся местами дисгармонией. Впечатление этого ночного пения было так сильно что я забыл на время все что совершалось вокруг и отдался всецело потрясавшему все мое существо гимну ночи и луне. Ни дикие стоны пустынной совы, ни безобразный рев верблюдов, порой нарушавший торжественное пение, ни разговор стариков, ни болтовня Ибн-Салаха не могли вывести меня из этого [605] состояния. Эта ночная молитва под открытым небом торжественная обстановка среди пустыни и сотни собравшихся отовсюду людей в становище знатного Туарега напоминали мне другие аналогичные случаи во время моих странствований. Мне припомнились фантазии Арабов в пустынях Синая, ночные оргии феллахов по Нилу, молитвы и веселье туземцев на Елеонской Горе, дикие песни Вогулов в заповедных рощах во время их жертвоприношений, даже унылые песни Лопарей, рассказы мусульманских ходжей о ночной молитве в долине Муна под Мединой и ночные гимны Индусов на берегах священных рек и в таинственных лесах Индостана. Но ни с одним из этих ночных торжеств нельзя было сравнить гимн или песнь которую я услыхал в лагере Туарегов Сахары в чудную лунную ночь.

Окончилось пение, и поющие опять разместились в круг, тихо болтая между собой; луна, всплывшая над самым становищем, облила своим матовосеребристым светом живописную группу в белых, синих и красных одеждах. Афанеор сидела рядом со своим храбрым отцом, представляя настоящий центр празднества. Около них восседало несколько стариков, из коих каждому можно было бы насчитать за сотню лет, так как долголетие не редко между сынами пустыни. Их важные лица, полуприкрытые белыми и черными покрывалами, темносиние одеяния и копья воткнутые около них в знак их достоинства, вся эта картина озаренная луной так и просилась на полотно художника; слова же бессильны живописать ее.

Когда смолкло все и фантазии словно приостановилась на время, я прошел с Нгами прогуляться немного за лагерь Туарегов. Пятьдесят шагов от костерка Ахарехеллена, и мы были в мертвой пустыне, вдали от шума людского нарушающего покой чудной ночи.

Кто хочет видеть пустыню во всей ее красоте, когда она представляет наиболее прелести, тот должен провести в ней лунную ночь от заката солнца до утренней зари, не смыкая очей, не в кругу шумного каравана, а вдали от его дымящегося костра. Тогда только вполне он поймет пустыню, насладится видом ее, ужасающим в час полденной жары, и скажет что тысячу раз прав номад Сахары когда сравнивает ее не с океаном, а с небом. [606]

Чувство бесконечного охватит его полнее и сильнее когда он всмотрится яркою лунною ночью в то беспредельное пространство где утопают горизонты пустыни озаренные серебристым светом, в ту трепещущую дымку лунного сияния которым тогда пронизывается все вокруг. Прозрачный как эфир, как самый свет, чистый воздух пустыни не загрязняется примесями присущими атмосфере других пространств на земле, стоит недвижимо, насквозь пропитанный сиянием и придает блестящий колорит и безжизненным камням, и песку, и выжженной серой поверхности гамада. Глаз уносится в беспредельную даль, в те светлые сферы за которыми кажется нет ничего кроме света, а за ним вольною птицей несется и самая мысль, не связанная представлениями о времени и пространстве. Древние обитатели Египта поклонялись всеобъемлющему Пространству Пашт, и всепоглощающему Времени, Себек, и олицетворяли их в представлении о пустыне.

«Образ пустыни дает понятие о вечности; освобожденный дух никогда не пугается такого величия; он рвется к свету и стремится изведать глубину бесконечного». Так поэтически говорит поэт, много переживший и много перечувствовавший в пустыне. «Кто был в пустыне, кто созерцал ее безмолвие и беспредельность, тот был близок к созерцанию вечности и Божества», говорит другой страстный обожатель пустыни. Вследствие этой-то большей возможности свободного созерцания и общения с Божеством в пустыню издавна бежали люди, для которых это созерцание было идеалом жизни, вне которого они не знали и не хотели знать ничего. Культ самосозерцания, также как и сабеизма, выработался в пустынях; из глубины их явились и Магомет, и Будда, Конфуций и Зороастр. Сам Божественный Основатель религии мира и любви искал уединения в пустыне пред подвигом Своего служения.

На почве пустыни, как чудное прозрачное марево, родилась и арабская сказка, которая на своих воздушных крыльях так далеко унеслась в мир грез и фантазий, как не могут вознестись даже лучшие умы человечества, скованные рамками будничной жизни со всеми ее мелочами и суетой, с ее рутиной, формой, символом и догматикой... И поэт, и художник, и философ в пустыне найдут все [607] условия для того чтобы напитать свой ум, успокоить взволнованную сомнениями душу; там они поймут что еще много струн в их сердце может отозваться и звучать, как только вырвавшись из тесного мира мирской суеты они погрузятся в безмолвие пустыни, звучащей, по словам поэта, лишь аккордами вечного безмолвия, да гармонией ощущаемою не ухом, а душой.

Как не найдется у художника красок для того чтоб изобразить это царство света, пустыню, где лучезарное светило дня расточает всю колоссальную силу разноцветных лучей своего спектра на неизмеримом просторе, где ничто не поглощает света, а только отряжает его, где солнечный луч играет всеми яркими красками преломления, не передаваемого земными колерами; так не найдется и у созерцателя слов живописать состояние души человека ушедшего в пустыню и погрузившегося в море ее тишины и безмолвия.

Пустыня выработала свой нравственный кодекс, его же не прейдет сын пустыни кто бы он ни был, Араб, Туарег иди Монгол. Мораль народов пустыни настолько выше нравственности их родичей и земляков живущих рядом, но вне ее, насколько мораль христианина выше морали юдаизма и ислама. Пока живет тот или другой народ в необъятной шири пустыни, он нравствен и чист; но едва он пришел в соприкосновение с оседлым туземцем, блеск морали его тускнет, и он покрывается тою ржавчиной, тем грязным налетом безнравственности, под которою прячется светлый металл, то лучшее что сокрыто в каждом человеке, даже закоренелом преступнике и злодее.

Привет тебе Пустыня, с твоим вечным безмолвием, с твоим необъятным простором уступающим только небу., с твоими верными, честными сынами! Как недоступна ты плугу и сохе, так недоступен для полной цивилизации и твой обитатель, номад, потому что эта последняя связуется прежде всего с оседлостью, а следовательно земледелием или промышленностью. Ни того, ни другого не может поддержать пустыня, а потому как она вечно будет пустыней, так и ее обитатель останется навсегда номадом если только цивилизации, [608] как и жизнь, обладающая даром могучего приспособления, не найдет возможности пробраться и сюда, все покоряя и все превращая своею силой и умением.

Когда я вернулся из своей прогулки, фантазия уже ослабевала; гости видимо уже уставали. Истребитель Львов со своею прекрасною дочерью уже сидели молча, а Ибн-Салах, как и большинство стариков, дремал, поклевывая носом. Увидя меня на возврате в круг, Ахарехеллен встал и что-то сказал молодежи, тоже сидевшей на песке, но неумолчно ворковавшей со своими голубками. Молодые девушки и юноши быстро вскочили, образовали двойной круг и завертелись так быстро как не кружились даже в начале фантазии, словно подгоняемые невидимою силой. По временам от избытка душевных волнений раздавались резкие крики в кругу плясавших, походившие на стон совы, которая отзывалась несколько раз в течение ночи недалеко от нашего становища. Но вот все слабее и слабее становилась пляска; круги плясавших разорвались, и гости начали расходиться по своим палаткам, посылая Ахарехеллену прощальные приветствия и пожелания доброй ночи. Красавица Афанеор прощалась со своими подругами, и я подметил нескромным взглядом как она сунула в руку молодому стройному Туарегу что-то завернутое в голубую материю.

Наученный Ибн-Салахом, проговорил и я спокойной ночи Истребителю Львов и его прекрасной дочери, и ушел в черный шатер, где нам приготовлены были одежды служившие постелью, и успокоился полный впечатлений только что окончившейся фантазии и того радостного чувства что понятно только путешественнику бывшему свидетелем одной из таких сцен которые никогда не забываются в жизни и остаются навсегда источником самых отрадных воспоминаний.

VIII.

Не долго прожил я среди Туарегов Сахары; мой кошелек был так скуден что мне нельзя было проникать дальше в Сахару, хотя под покровительством Ахарехеллена и пользуясь священным званием врача я мог бы легко дойти до самого Кано иди Тимбукто. [609]

Много мне приходилось путешествовать, но до сих пор я не встречал народа который произвел бы на меня большее впечатление чем Туарега Сахары, которые поражали меня как своею выносливостью, своим естественным подбором, так и всеми этнографическими особенностями отличающими их ото всех других обитателей пустынь Старого Света. Туарег и Сахара мне теперь представляются, согласно рассказанной легенде, действительно созданными друг для друга и взаимно друг друга дополняющими.

Покидая страну Туарегов, их широкие гамада и пески, я должен был направляться в обратный путь. Из экскурсии по становищам детей пустыни я вернулся в Гадамес, откуда порешил пробираться к берегу северной Африки кратчайшим, хотя и не безопаснейшим путем. Несмотря на неудачную мою первую попытку пробраться в Сахару из Триполи, я решил сделать обратный путь из Гадамеса на Феццан и Триполи, если нельзя пройти прямо из Гадамеса на Триполи.

Старый Ибн-Салах устроил мне и это путешествие, прикомандировав меня к большому каравану шедшему из Гадамеса в Триполи.

Не буду описывать как я прощался с моим хозяином, как неподдельно было горе старого воробья пустыни которому я успел так понравиться, и с какою грустью расставался я с Гадамесом затерявшимся в песках и семьей Ибн-Салаха, унося с собой лишь одно воспоминание что и в Сахаре я нашел и оставил друзей, лучшее из воспоминаний путешественника, которым он может гордиться.

Ранним вечером наш караван выступал из Гадамеса по дороге на восток, провожаемый всеми жителями города. Более сотни верблюдов и пятидесяти человек составляли его, не считая трех моих животных, меня и Нгами, которого Ибн-Салах посылал со мной до самого Триполи. Верный негр стал мне так дорог что я не знал как благодарить Ибн-Салаха, потому что без такого преданного человека как Нгами я был бы пропащий человек среди огромного каравана. Не только проводником, но и переводчиком служил мой черный спутник (так как я ни слова не понимал по-берберски), а также конвойным, и слугой, и товарищем по путешествию, [610] единственным человеком с которым я мог побеседовать на пути. Трудно было бы описать организацию нашего каравана готовившегося сделать переход в целые сотни верст по пустыне, потому что это было бы слишком не интересно; сказку только что ничего не было забыто, все было предусмотрено, все казалось предупрежденным. И воды в бурдюках, и съестных припасов, и оружия, всего было довольно; еще более было, по крайней мере с моей стороны, желания двигаться вперед, несмотря ни на какие препятствия. Но когда мы распрощались с Гадемесом, где я провел столько прекрасных дней и не испытал ни одного оскорбления, а видел лишь ласковый прием, приязнь и даже почет, когда я сказал последнее прости Ибн-Салаху, а Нгами плакал прощаясь с хозяином, я почувствовал себя совершенно одиноким в беспредельном просторе Сахары, и сердце у меня болезненно сжалось. Не будь возле меня верного Нгами, я был бы близок к отчаянию, что всегда бывает с человеком заброшенным судьбой туда где он чувствует себя совершенно предоставленным самому себе и вполне беззащитным против тысячей превратностей которые стерегут его на каждом шагу.

И риск предприятия, и грустные предчувствия что не суждено дойти до намеченной цели, и ряд ужасов и опасностей, все это рисуется одинокому путнику плетущемуся вслед за разношерстым караваном полудиких людей, которых видишь впервые и чьи намерения неизвестны. Куда и зачем ты идешь? подсказывал мне внутренний голос осторожности, воротись пока есть возможность. Иди смело вперед, не возвращайся, шептал другой голос, заставляющий путешественника и воина идти вперед не оглядываясь, ни над чем не задумываясь, хотя бы пред ним была сама смерть.

Два дня вслед за караваном тащились и мы с верным Нгами по Великой Пустыне, идя от Гадамеса на северо-восток. Кто не знает Востока, всех условий его жизни, отлившейся в известные формы много сот лет тому назад, всего склада его сложившегося веками естественным путем, тот не может понять всего того что заключается для жителя Востока и путешественника в слове караван.

Это одно слово, один этот звук переносит меня вольною [611] мыслью далеко от родины под другое небо, под жгучее солнце Востока, и мне нераздельно представляются и пустыня, и миражи, и пальмы, и верблюд, и сам восточный человек двигающийся с караваном. «Как Ариосто заставляет своих средневековых героев сетовать об изобретении пороха, так точно и Дероглу, сказочный герой Турок, желал бы расплодить змей в мозгу того человека который принес в мир для истребления рыцарства этот черный порошок дьявола. Чем был порох для рыцарства, тем железные дороги и европейские пути сообщения будут для караванов на Востоке». Так говорит о значении каравана один из знатоков Востока, Вамбери. В караване, на самом деле, вылился весь Восток в одно и то же время дивно прекрасный, поэтический и апатичный, сонный, умирающий, теряющий всякое обаяние; без каравана нельзя представить себе и Востока, как моря без корабля, а пустыни без верблюда иди пальмы.

Длинною узкою вереницей тянется караван по беспредельной пустыне в безмолвной тишине, словно то двигаются тени, а не живые люди. Завернувшись в свои бурнусы и гандуры, поджав ноги иди подогнув колени, сидят согбенные белые фигуры на горбах дромадеров; «ослабевшие поводья и все более понижающиеся голоса вожатых действуют усыпляющим образом на животных, сгибающих склоненную голову к земле. Удары мозолистых копыт то по мелкому песку, то по хрящеватой почве глухо отдаются в темной дали». Только изредка проносятся над засылающим караваном гортанные крики того или другого погонщика, крепкое словцо обращенное к верблюду, или безобразный стон вырвавшийся из многострадальной груди несчастного животного, а лотом опять все тихо, мертво... Лишь как-то уныло и монотонно звучат медные колокольчики которыми обвешана шея животного для того чтобы придать ему бодрость и, повидимому, располагающая их наоборот скорее к дремоте.

«Поспешность есть привычка дьявола», думает сын Востока, и спокойно, не считая времени, качается на своем верблюде целые недели и месяцы, погрузясь в свою ни с чем несравнимую апатию, в которой он проводит добрую часть своей и без того растительной жизни. «Белая или [612] черная собака все-таки собака, скоро или тихо поедешь все-таки приедешь, если то будет угодно Аллаху», вот обращик рассуждений восточного человека, но не Туарега пустыни, умеющего ценить время.

Вскоре по выходе из Гадамеса нас застигла песчаная буря, одна из тех которые так часто бывают в Сахаре, в великой области дюн, служа главнейшею причиной и образования этих последних. Хотя и не впервые испытывал я самум, уже виденный на пути в Гадамес, но картина последней бури была так ужасна и непривычна при виде бедствующего большого каравана что я не желал бы ее повторения.

Еще до вечера с юго-востока начался довольно сильный ветер, который грозил скоро превратиться в страшную бурю. Голубое как индиго, прозрачное как воздух, небо Сахары потемнело, словно грязный, пыльный покров или туман лег на эту чудную блестящую лазурь. Будто следуя за этою грязною пеленой с розовато-багровыми отсветами, ветер все усиливался до того что с силой рвал покрывала, спущенные у нас на лицо, и развевал по воздуху наши плащи и гандуры; мешки с водой сделалась заметно менее и легче, благодаря усиленному испарению. Верблюды наши как-то неровно ступали по твердой, засохшей, истрескавшейся известковой почве, издававшей металлические звуки, словно усиливаемые консонирующими порывами ветра.

К вечеру, когда мы остановились на ночлег и развьючили наших животных, дальнейшее путешествие было бы невозможно, ибо с юго-востока неслись уже такие массы песку что приходилось опасаться как бы не заблудиться в песчаном хаосе наполнившем дотоле прозрачный воздух пустыни, а ветер уже настолько был силен что не позволял нам поставить палаток, вырывая их у нас прямо из рук. Эту ночь нам пришлось провести без шатров, под одним покровом грязно-серого или свинцово-черного неба, под песчаным дождем, несшимся с ужасающею силой на северо-запад, сметая все на пути. Глядя на эту страшную массу летучего песку, можно было понять образование дюн Сахары, этих масс нагроможденного песку, форма коих обусловливается как направлением господствующих ветров, так и рельефом [613] местности, подчиняясь разумеется еще физическим условиям статики и динамики сыпучих тел, поставленных под влияние таких случайных моментов какими сопровождается награмождение песку во время сильных бурь.

Эта ночь в пустыне была одна из самых ужасных пережитых мною во время моих путешествий. Ясно я понимал действительную возможность быть засыпанным песками и чувствовал себя вполне беззащитным, игрушкой в руках могучей стихии. Верблюды наши, словно чувствуя беду, несмотря на заросли альфы и дрина, лакомых растений покрывавших обильно гамада, не шли на пастбище, а легли там где их разгрузили, около своих грузов и хозяев, тогда как их вожаки, спрятавшись за тюки, поставленные против бури, закрывшись в свои гандуры, в каком-то тупом оцепенении полулежали или полусидели, питаясь слабою надеждой что всему на свете, а следовательно и буре бывает конец. Человек в самом страшном положении, среди отчаянных обстоятельств, все-таки льстит себя надеждой; эта последняя, как благодетельная фея, поддерживает его радужные, часто не сбыточные грезы и мечты, а тем самым нередко спасает уже совсем ослабевший организм от конечной апатии и отчаяния за которыми обыкновенно следует смерть.

Укутавшись с годовой в свой плащ, стараясь прикрыться от песку, прорывавшегося в рот, глаза, нос и уши, не то в тупой надежде, не то в полусознательном состоянии, близком к кошмару, но не к нирване, потому что хотя и тупо, а бытие все-таки ощущается, я просидел или пролежал всю ночь. Около полуночи началась гроза, и вся пустыня наполнилась грохотом и гулом, словно от канонады тысячи орудий. Ужасны грозы в Сахаре; я никогда не мог и представить себе чтобы такая масса электричества была сокрыта в этом прозрачном как эфир воздухе, и мне поневоле приходила в голову смелая мысль что трение песку, несомого ветром с страшною силой, вызывает электрические токи в атмосфере, пронизанной песчаными частицами. Как и везде в природе, круговорот сил и движения всего лучше проявляется в грозах пустыни. Могучая статическая сила удерживающая частицы каменных пород в их связанном состоянии, разъединяется физическими агентами, теплотой, светом, [614] движением воздуха, переменой температуры, влагой и рядом других условий, и порода рассыпается в лесок. Подъятый огромною потенциальною силой бури в массе, он несется по пустыне, развивая при трении частиц новые статические и потенциальные силы, могущие породить ту массу связанного электричества которое разражается во время гроз, так обыкновенных в Сахаре.

Страшна была эта ночь; к счастью для меня, но быть может к сожалению для читателя, я был в таком состоянии что теперь не могу передать во всей подробности пережитых ощущений той ночи, не могу живописать ночной песчаной бури с грозой в Сахаре всеми теми красками в каких она является пред глазами несчастного путника, не могущего и думать о сопротивлении стихийной силе, сокрушающей все на пути. В те долгие, казавшиеся вечностью часы хотелось бы не жить, не существовать, погрузиться в небытие, хотя бы исходом из него была незаметно подкравшаяся смерть.

Я лежал уткнув лицо в дорожный мешок, покрытый дважды обвитым плащем, а надо мною, как и надо всем распростертым караваном, проносились тучи песку, заряженного электричеством, озонический запах коего ощущался и в без того душной атмосфере; надо мною грохотали громы перекатывавшиеся с одного конца пустыни до другого, и гул их отдавался в металлически консонирующей почве, на которой в ужасе лежали трепещущие путники; свист бури и шум несущегося леску наполнял всю атмосферу тысячами звуков, не передаваемых никакою гаммой и которым в унисон грохотали громы и стонала пустыня, потрясенная страшным космическим явлением.

Я не пытался приподнять голову чтобы посмотреть на невольных спутников своего несчастия; в те минуты и часы каждый заботился только о себе, не зная и не желая знать что делается с его ближайшим соседом, хотя бы то был брат, сын или отец... Только порой, когда казалось стихали громы, на время молчала буря и шум несущегося песку переходил в легкий шелест словно листьев дремучего леса, слегка колышущихся в ночной тишине, и природа словно отдыхала для того чтобы чрез несколько секунд забушевать с новою, ужасающею, удвоенною силой, мне казалось что я слышу и страшные стоны несчастных верблюдов, и полные отчаяния крики Арабов. [615]

Хауэн аалейка я забба (помилуй нас Господи)! Мафишь фаида мин шан эльмухт абаттена (смерти не избежишь)! слышалось мне в этих воплях и стонах, которые как новом резали и без того трепетавшее измученное сердце.

Как я дожил до утра, не знаю, потому что из тупого оцепенения я перешел в крепкий сон под утро, когда немного утихла страшная ночная буря, когда начала успокоиваться потрясенная атмосфера и пустыня перестала стонать.

IX.

Когда я открыл глаза, разбуженный шумом копошившегося каравана, солнце уже выкатывалось на горизонте, обдавая пустыню и небо снопами пурпурового, огненного и золотисто-розового цвета, резко выделявшимися на голубом небосклоне; ветра как не бывало; воздух был чист, неподвижен и приятен, освеженный такою страшною вентиляцией; только далеко на северо-западном горизонте виднелась черная полоса и серовато-грязная пелена еще более оттенявшие прекрасный радужный цвет утреннего неба. То были остатки ночной бури, следы песчаных вихрей унесшихся далеко от нас с быстрокрылым ветром пролетевшим с юго-востока далеко на простор северных пустынь, в дюны Ерга за Гадамес.

Аллах архамту (Господь нас помиловал)! Нет бога кроме Бога и Магомет Пророк Его! отвечали на это благочестивые мусульмане.

Эль Хамди Лилляхи (Слава Богу)! слышалось опять, и нельзя было не повторять вслед за правоверными этих радостных слов, потому что мы избавились от страшной опасности; но сколько таких опасностей еще придется нам испытать и что нас ждет впереди, то было неизвестно. Избавясь от одной опасности мы, как беззаботные дети, не думая и не загадывая о будущем, уповая на то что все делается как угодно Богу, Иншаллах! снаряжались в дальнейший путь, и мой Нгами усердно грузил наших трех верблюдов.

Через час мы уже тронулись с места, где я думал остаться на веки погребенным в песке, бросив двух верблюдов нашего каравана, не вынесших ночной бури со [616] всеми ее ужасами. Трупы этих животных остались в песке чтобы потом превратиться в выбеленные солнцем скелеты и служить вехами в пустыне, напоминая следующему путнику о том чтоб он молил Аллаха помиловать его от гибели являющейся на каждом шагу в пустыне.

Еще день мы шли благополучно к Триполи, и я с каждым днем и шагом радовался тому что наконец достигну заветной цели, но человек предполагает, а Бог располагает, и наш караван «не пошел по тропинке счастия», как говорят Арабы.

Желтоватые горы отрогов Нефгуза уже виднелись на горизонте зубчатою линией и до первого поселения Триполи оставалось всего два дня пути как нас остановили Туареги. Я никогда не забуду этой последней встречи с полудикими сынами пустыни, которых и не предполагал встретить в пределах Триполи, что объясняется разве волнениями начавшими охватывать туземцев вообще при вести об успехах Махди.

Дело было под вечер; караван наш шел последний час перед ночлегом медленно и растягиваясь длинною вереницей; верблюды мерно топали своими широкими мозолистыми подошвами по твердой почве и уныло позванивая своими колокольцами. Путь наш лежал по местности довольно пересеченной; небольшие возвышения мешали нам видеть дорогу на большом протяжении. На одном повороте мы заметили что верблюды наши стали настораживаться, а передовые каравана засуетились. Вожак наш передавал какие-то предостерегательные сигналы; весь караван как-то вскопошился, мой верный Нгами подогнал своего верблюда и промчался вперед узнать в чем дело.

Видя что все члены нашего каравана приготовляют свое оружие, я тоже отвязал от седла свою берданку, мотавшуюся в кожаном мешке у бока, и зарядил на все оба револьвера. Чрез несколько минут вернувшийся Нгами сообщил что нас ждут Туареги, которые, вероятно, думают сделать нападение на наш караван. По всем данным то были Туареги пришедшие из Сахары чтоб ограбить караван, а потом бежать в недосягаемую глубь Великой Пустыни. Нам предстояло поэтому несомненно вступить в бой. [617]

Не столько от страха сколько от неожиданности и быстроты овладевшего впечатления, сердце у меня сжалось когда пронесся по каравану призыв к битве с грозой Сахары, Туарегами, не умеющими щадить сопротивляющихся. Врага еще не было видно в тылу каравана, где находились мы с Нгами, но десятки ружей уже были наготове встретить неприятеля. Верблюды, словно сочувствуя своим хозяевам, не растягивались больше, а кучились, стягивая наши боевые силы из узкой цепи к центру в каре, в котором мы легче могли дать отпор даже сильнейшему врагу. Замечалось что-то сериозное в этих смуглых лицах, прикрытых со лба гандурами закутывавшими плечи и голову вместе со всем туловищем; но увы! гораздо более было трусливых и оробевших чем храбрых и решительных лиц, и я уже по первому приготовлению к бою понял что нам не выдержать нападения таких храбрых воителей как Туареги если они поведут его настойчиво и энергично, а тем более в значительных силах. Съежась в кучу, все как-то нервно суетились, оправляли оружие, старались выйти из боевой передовой линии и спрятаться ближе к центру за спины своих товарищей; эти беспрестанные перемещения обусловили то что мы с Нгами, находясь доселе в тылу каравана, теперь очутились впереди словно застрельщики.

Но вот появились и враги. Сердце сжалось еще более, поводья опустились сами собой, руки судорожно сжали приклад берданки, взор как-то невольно остановился и замер на строе всадников на верблюдах, выдвигавшемся из-за возвышенности. Длинные копья стояли над этою голубою кучкой людей прикрывшихся своими щитами и сверкавших острыми саблями уже обнаженными наголо; первое впечатление было поразительное, и я не мог не отдаться чувству легкого страха, особенно при виде трусливых товарищей прятавшихся один за другого. Я ждал дикой атаки Туарегов, готовясь разделить участь Дюпере и Флаттерса, изрубленных сынами пустыни. Но Туареги остановились, стояли и мы; обе стороны чего-то ждали, словно ни одна не желала начинать бой.

Храбрый Юсуф, вожак нашего каравана, седой старик с огненными черными очами сверкавшими гневом, выехал из нашей жавшейся кучи и помчался прямо на [618] Туарегов с обнаженным ятаганом в руках. Размахивая оружием, он что-то исступленно кричал; я не знаю был ли то призыв к битве или условия сдачи и мира: то и другое было одинаково возможно.

Но вот Туареги с диким гиком бросились на Юсуфа; сверкнули из-за темных щитов их острые сабли, заколыхались в воздухе их длинные лики с зазубринами при остреях, и наш вожак поспешно отступил к строю своих, умоляя встретить врага хорошим отпором.

Инстинкт самосохранения заговорил и в нашей кучке испуганных и растерявшихся купцов; вслед за моим выстрелом раздалось еще пять-шесть с нашей стороны; вслед за этим послышались два-три ответные, короткие как хлопанье бича. Мы со Нгами, находясь на правом фланге каравана, ближайшем ко врагам, успели вслед за залпами сделать еще по три выстрела, ожидая уже страшной атаки Туарегов опустивших копья. Раз допустив грозных воителей до возможности действовать холодным оружием, мы тем самым обрекли бы себя на верное поражение по тому что у нас было мало сабель и всего три копья; противиться же Туарегам, разрубавшим, по словам Арабов, пополам человека своими тяжелыми мечами, было во всяком случае невозможно оробевшим купцам. И в то время когда все наше спасение заключалось в быстром и метком огне, мы бездействовали, храбро выставив свои ружья по направлению врагов. Дожидаясь уже всего худшего перестали отстреливаться и мы со Нгами, держа наготове свои револьверы.

Но не успел рассеяться дым нашего залпа как Туареги из бешеной дикой атаки перешли в отступление, повернув своих верблюдов, и Нгами сбоем зорким глазом заметил что двое из наших врагов уже не сидели, а полулежали на седлах прикрывшись своими щитами; очевидно то были раненые.

К удивлению моему Туареги отступали все далее и вовсе не с намерением начать издали новую атаку, а словно сознавая себя побежденными; пораженные ли нашим сопротивлением, на что они видимо не рассчитывали, или видя превосходство нашего оружия выбившего уже из строя двух товарищей, они не повторяли атаки. Отойдя сотни на две, на три шагов, они вдруг остановились и начали оттуда [619] посылать в наш караван выстрел за выстрелом, а в промежутках между ними длинные деревянные стрелы с металлическими наконечниками. Слезши с верблюдов и полуприкрывшись тюками, мы начали также ответную перестрелку, хотя видимо без большого успеха; я видел даже что мой сосед, тунисский купец частенько постреливал холостыми зарядами, так как свинцу у него не оказалось вовсе; много было шуму, много дыму, много страху, но толку не было никакого.

Часа полтора или два продолжалась эта перестрелка, во время которой у нас были убиты три верблюда и ранено шесть; из людей пострадали пятеро; шальная пуля задела и меня в кисть левой руки, вырвав небольшой кусок мяса и кожи; у моего Нгами был прострелен мех с водой, за что он и проклинал Туарегов. До самой темноты перестреливались мы, и даже когда спустилась ночь на землю, долго еще свистали длинные стрелы Туарегов, из которых одна ударилась в седло моего верблюда. Потом Туареги куда-то скрылись и запропала, а мы заночевали на поле этой комичной битвы.

Всю ночь мы ожидали нападения и не смыкали глаз; двое из храбрейших, в том числе и мой Нгами, ходили на рекогносцировку и вернулись с известием что вблизи нет Туарегов, хотя своими зоркими глазами они и примечали багровые отсветы между холмами, указывавшие на то что враги наши отдыхали неподалеку от нас. Странно и смешно было видеть многих из храбрецов нашего каравана дрожавших как осиновый лист и моливших Аллаха чтоб он избавил их от рук этих «проклятых дьяволов».

Молитвы их были услышаны; мы провели ночь спокойно. Всех храбрее оказались мой Нгами, да вожак каравана Юсуф, которые ободряли большинство упавших духом торговцев, не желавших идти далее вперед и подвергаться дальнейшим опасностям, и всю ночь спорили то с тем, то с другим с оживленными жестами. Понадеявшись на бодрость своего Нгами, я прилег отдохнуть от треволнений дня и проспал благополучно до утра, хотя и во сне мне представлялись Туареги готовившиеся перерубить наш сонный караван, воспользовавшись его оплошностью. [620]

Когда я проснулся, караван наш был на ногах и собирался в путь, но, увы! обратный. Трусливые торгаши даже после комичной победы над оказавшимися не менее робкими Туарегами, видя кровь струившуюся из ран своих товарищей, постыдно бежали от побежденных, сами не зная для чего, боясь сделать лишний выстрел или обнажить сабли, которые, впрочем, они носили кажется больше для виду. Пика Туарега и его меч испугали несколько десятков хорошо вооруженных людей, и наш караван с позором бежал в Гадамес. Разумеется нам с Нгами при всем нашем желании нельзя было одним продолжать путь вперед, хотя мы сгоряча и хотели сделать это чтобы показать пример купцам и увлечь их за собою, но когда и нетрусливый Юсуф стал отговаривать нас от этого рискованного предприятия, мы послушались голоса благоразумия и остались с караваном, проклиная трусость спутников и оплакивая вторую попытку пройти чрез Триполи. Чрез полчаса мы уже возвращались по старому пути в Гадамес.

Грустен был этот обратный путь, но я не буду описывать его, потому что он мне казался погребальным шествием, и не раз краска стыда выступала на моих загоревших щеках при одной мысли о том что мы бежим. Прошли мы и мимо верблюдов недавно покинутых мертвыми на месте нашего ночлега; над ними уже усердно работали коршуны пустыни успевшие вскрыть полости животных и выклевать внутренности, как и впавшие глаза. Отвратительное, страшное зрелище для того кто еще должен путешествовать по пустыне!

Не скажу чтобы мы победоносно вступили в Гадамес, где нас встречали сперва с недоумением, потом с укоризной, а наконец, узнав в чем дело, как героев победителей страшных Туарегов. Ибн-Салах обрадовался как отец увидав меня невредимым, потому что небольшая моя контузия не могла идти в счет когда нам всем угрожала лютая смерть. Добрый старик, перевязывая мою рану душистыми целебными травами, согласно моему указанию, проклинал от души «дьяволов пустыни» и называл постыдных трусов нашего каравана героями и победителями, как и другие Гадамесцы. О как зло, я думаю, надсмеялся над нами Истребитель Львов и даже его прекрасная дочь, узнав о важности нашей победы? Все Гадамесы [621] негодовали на то что чуждые Туареги осмелились придти в земли опекаемые Ахарехелленом. Храбрый вождь на этот раз прозевал, вероятно загулявшись на фантазии под ласками своей любимой дочери.

Через два дня старый Ибн-Салах снарядил меня с новым небольшим караваном уже прямо в Алжир через дюны Ерга к Эль-Уэду, передовому посту Французов, послав со мною по прежнему верного Нгами и младшего из своих сыновей, настоящего потомка Гарамантов, красивого юношу, прозванного Гадамесцами Абиод (белый) за его белое лицо, темноголубые глаза и светлокаштановые волосы.

X.

Через двенадцать суток трудного пути по песчаному морю Ерга, испытав всевозможные лишения, и в том числе песчаную бурю, причинившую мне пузырчатое воспаление глаз, благодаря которому я должен был восемь дней ехать с завязанными глазами в приятной переспективе если не потерять совсем, то попортить свое зрение навсегда, наш караван прибыл в Эль-Уэд, небольшой алжирский городок, выдвинувшийся далеко в пески Ерга, где я нашел и ласковый прием, и помощь со стороны приветливых Французов, заставивших меня позабыть и о широком славянском гостеприимстве.

Тут я прощался с Сахарой и своими последними друзьями, достойным Нгами и Абиодом.

Я уходил из Сахары в Европу, унося с собой целый запас впечатлений, о разнообразии которых я доселе и не грезил, смотря на область Великой Пустыни сквозь очки жидких учебников географий, трактующих о ней как об океане песков, где живут какие-то Туареги, носятся одни смерчи, а из животных водятся лишь верблюды.

В ней я видал не одни пески, да оазисы, а остатки древней культуры, колоссальных гидравлических сооружений, древность которых восходит чуть не до каменного века, не говоря уже об остатках времен Карфагенян, Нумидийцев, Гарамантов и Римлян; в пустыне же я видал бодрый живой народ Туарегов царящих в Сахаре, наблюдал смесь народностей идущих с Алжира, [622] Туниса и Марокко во глубь Великой Пустыни, чередуясь с черными Судана и Гвинеи; в Сахаре я видал земледелие, садоводство рядом с пастбищами номадов, видел целые города полные своеобразной культуры, видел многочисленные караваны и остатки еще недавнего прошлого величия.

Отныне для меня Сахара не синоним моря жгучих песков где нет ничего более, где бесконечность царит над пустотой и отсутствием всякой жизни, а страна своеобразной культуры, которая может быть названа одним словом: страной Туарегов.

В последнюю ночь проведенную в Бискре, где кончается пустыня, долго в ночной тиши сидя на террасе приютившего меня дома, я глядел в необозримую даль пустыни, посеребренной лучами высоко стоявшей над горизонтом луны. Меня уже не страшила бесконечность как в то время когда я впервые пускался от Бискры чрез Тугурт и Уарглу, ворота пустыни, в необозримую ширь Сахары; теперь хотя я прошел лишь ничтожную часть пустыни, она казалось была уже мне так знакома что я не побоялся бы провести целые месяцы в ее просторе и пересечь ее дюны и гамада, горы и оазисы в таком бы то ни было направлении. Мне знакома и близка была эта необъятная серебрящаяся манящая к себе даль, этот сливающийся с голубым небом горизонт песков за которым я знал по порядку идут Эль-Уэд, Тугурт, Чаргла, Аин, Тайба и наконец тихий Гадамес, а за ним дюны Эйдене и т. д.

— Мир тебе, Аллах селлакум, невольно припомнились мне слова арабского изречения, — тихий, но гостеприимный Гадамес, и тебе, добрый Ибн-Салах! Да будет благословение Пророка которого ты так чтишь над домом твоим, твоими чадами, домочадцами, рабами, стадами и верблюдами, над твоими пальмами, колодцами и всеми «тропинками пути твоего»! Пусть также будут счастливы твои последние дни как час благословенный Аллахом, безмятежны как пустыня спящая в ночной тиши и гладки как вода глубокого колодца затерявшегося в песках!

Серебристый диск луны стал пред моими глазами... Афанеор! припомнилось мне, и вся поэзия пустыни овладела мною при одном воспоминании этого имени. Название полной луны во всем ее блеске и вместе с тем имя [623] первой красавицы Сахары, это не простая случайность, и я уверен что Туареги, поклонники неба и его неземной красоты, не случайно назвали прекрасную дочь Истребителя Львов именем красивейшего из светил голубого неба Сахары.

Афанеор, Афанеор! И мне припомнилась до мельчайших подробностей вся моя жизнь среди Туарегов Великой Пустыни, все встречи с этими сынами свободы и песков: и первый визит Татрит-тан-Туфата среди песчаных дюн Ерга, и таинственное появление его в полночный час в пальмовом лесу Гадамесского оазиса, и фантазия Ахарехеллена, и последняя встреча с сынами пустыни, все припомнилось мне...

Как живые, полные силы и дикой воли встали предо мною могучие образы Татрит-тан-Туфата и Ахарехеллена и рядом с ними, как прекрасный контраст грубой силе и дикой красоте, представилась мне воздушная фигурка красавицы Афанеор, тип истой дочери пустыни, рожденной и вскормленной песками.

Тихою чудною ночью на террасе дома в Бискре я пережил снова все пережитое, передуманное и перечувствованное в пустыне, и мог повторить слова восточного поэта: «О зачем ты, золотая волшебная греза, так скоро исчезаешь, как ветер, и не остаешься со мною усладить скорби скоро проходящих дней юности, счастливой поры страдания и любви, золотых мечтаний и ласкающих розовых надежд? За что и ты обольщаешь мой мозг своими призрачными образами, своею легкою как воздух, как марево пустыни грезами о минувшем счастье, о прожитых счастливых часах?...»

А. ЕЛИСЕЕВ.

Текст воспроизведен по изданию: В стране туарегов. Очерк из путешествия по Сахаре // Русский вестник, № 8. 1885

© текст - Елисеев А. В. 1885
© сетевая версия - Тhietmar. 2016

© OCR - Иванов А. 2016
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русский вестник. 1885