256. Фельетон Евгения Августуса, написанный по возвращении на родину, рисующий краткую передышку между тяжелыми боями на р. Тугеле

«СТАРЫЙ БУР»

(Из воспоминаний участника англо-бурской войны)

Замолк наконец грохот ружейной пальбы; перестали шипеть в раскаленном воздухе смертоносные осколки гранат и шрапнелей. Замолкли последние отголоски кровавого боя, но долго еще наболевшие нервы, измученные страшными впечатлениями дня, не могут успокоиться, и эта наступившая вдруг тишина кажется болезненным пробуждением от какого-то тяжелого, угнетавшего душу кошмара.

Но вот с реки повеяло прохладой, и свежим порывистым дуновением ветра уносит удушливый запах гари и крови! Еще час тому назад она билась горячим ключом в жилах людей, еще час назад она вызывала жизнь и движение, а теперь — холодная, скользкая — она сияет черными пятнами на бархатной зелени колючих кактусов, на изрытой снарядами сырой земле.

Кровь запеклась ручейком на желтых грязных мундирах английских солдат; она темнеет застывшей пеной на посиневших уже лицах искалеченных людей.

В воздухе жужжат целые тучи жирных зеленых мух: они копошатся на безжизненных лицах, заползают в глаза, в рот, покрывают густым слоем вывалившиеся внутренности.

Вот еще корчится в предсмертных судорогах какой-то несчастный, дико он взмахнул рукой, опрокинулся навзничь и зарылся лицом в сырую землю, заглушившую его последнее хрипение, а высоко-высоко в ярком бесчувственном небе неподвижно парят коршуны. Будет им пир на славу.

Молодцами поработали нынче буры. Бешеные атаки Буллера отбиты на всех пунктах. Pieters-Hill, эта громада безжизненных голых камней, осталась за нами. Но зачем она понадобилась англичанам? Зачем ее защищали буры? [375]

Вокруг маленькой 75-миллиметровой пушки хлопочут артиллеристы. Тщательно протирают они башлыком прокоптевшее от порохового нагара дуло, тщательно прочитают затвор, и скоро эта адская машина заблестит, точно детская игрушечка.

Недалеко от стрелковой траншеи, усеянной расстрелянными гильзами и блестящими обоймами, сидит старик бур с седой как лунь бородой. Могучий стан его изогнулся, и мутные стеклянные глаза из-под нависших серых бровей неподвижно уставились на лежащие перед ним трупы, трупы его сыновей.

Первый — это рослый красавец; бледное лицо, застывшее с выражением какого-то немого удивления, обрамлено кудрявыми золотистыми волосами; руки сложены на груди; он точно спит спокойным сном, и что это сон непробудный, об этом говорит лишь маленькое кровавое пятнышко на высоком лбу. Уложила первенца шальная пуля Ли-Метфорда.

А у второго и грудь, и куртка, и кожаный патронташ истерзаны, видно, осколком; у него белеют острые обломки ребер и виднеется нежно-розовая ткань легких.

А третий — это бесформенная масса обрывков платья, крови, мяса — хорошо угодил снаряд — как это у него уцелела обшитая зеленым сукном баклага?

Точно дуб, вековой, корявый ствол которого уныло возвышается среди сраженной, прибитой к земле молодой заросли после промчавшейся бури, старик сидит, безмолвно шевеля губами и не отрывая глаз от дорогих ему трупов.

И вспоминает он далекую ферму, утопающую в зелени оранжевых деревьев. Под тенью их резвились его дети, росли, возмужали; там и теперь еще раздается лепет краснощеких внуков, ожидающих возвращения с войны отца, деда. Неужели ему одному суждено вернуться? Зачем не его первого сразила английская пуля?

К старику подошла группа буров с лопатами и мотыгами.

— Вставай, Потгитер, будет тебе! Похороним твоих сыновей!

И они приступают к работе. Некогда вырыть могилу — грунт скалистый, да и измучились они за день. Наскоро вырывается углубление, и старик слышит, как камни сначала беззвучно, а затем с грохотом ударяют один о другой. Куча растет. Старик Потгитер застонал глухо; он вспомнил, что у него еще был сын, четвертый; он когда-то проклял его, позабыл о нем, и только теперь, когда камни холодные принакрыли на век трех сыновей, радость и свет его одинокой жизни, в глубине его зашевелились воспоминания о прошлом.

Давно это было. Мирно жилось старому Потгитеру среди необъятного простора зеленых равнин, окаймленных синеющими вдали вершинами неприступных гор; но вот в горах этих оказалось золото, появились какие-то чужестранцы с лихорадочно горевшими глазами и цепкими руками, и все преобразилось: зашипели, задымились паровые чудовища, засверкали на солнце белоснежные горы перемытого золотоносного, кварца.

Недалеко от его мирной фермы возник целый городок жестяных переносных домиков; в них копошились, кричали, смеялись пришлые люди. Над одним из таких домиков появилась раззолоченная вывеска: «Bottle Store» [винный магазин; распивочная], и от соколиного взора старика не ускользало, что его любимец, стройный Веньямин, лучший стрелок и наездник во всем округе, по целым дням, по целым ночам просиживал за прилавком Store'a; приковывали его не звон гиней, не ряды бутылок с одурманивающим виски, а очаровали, притягивали с неудержимой силой чудные глаза молодой Ревекки, красавицы еврейки. А глаза эти, то вспыхивающие как метеор в непроглядную ночь, то потухающие под бархатными ресницами, довели юношу до того, что он наконец потребовал у отца выделения ему части [376] наследства и заявил, что уезжает с Ревеккой в далекий Дурбан и там, даже без благословения родительского, женится на ней.

Потухла у старого Потгитера неизменная трубка, грозно засверкали его глаза, и он хотел заставить сына, чтобы тот на старой Библии в пожелтевшем кожаном переплете поклялся ему оставить и позабыть навсегда обольстительную еврейку. Веньямин угрюмо молчал. На другой день он исчез навсегда, исчезли с ним и звонкие гинеи, накопленные отцом долгими годами, из взломанного сундука; исчезла и красавица Ревекка.

Тогда отец собрал всю семью, удрученную горем, созвал домашнюю прислугу, дрожащую от страха, и при всех на той же Библии проклял блудного сына, поправшего и волю отца, и заветы семьи.

Старый Потгитер очнулся, кто-то положил руку ему на плечо. Перед ним стоял чернобородый фельдкорнет.

— Потгитер, тебя зовет сын твой! — проговорил он мягко.

— Вот они! — простонал старик, указывая на груду камней.

— Уж эти заснули непробудным сном, ты их увидишь на том свете; тебя зовет Веньямин.

Старик выпрямился во весь рост и смутно обвел взглядом молчаливые вершины темных гор, на которых играло и переливалось кровавыми лучами заходящее солнце.

— Пойдем за мной! — повторил фельдкорнет.

У той же траншеи лежало несколько раненых английских солдат, подобранных бурами на поле сражения; искалеченные, изуродованные, они хрипели и корчились под руками санитаров.

Потгитер как бы окаменел, но в следующее мгновение он весь задрожал и припал к земле.

У ног его, страшно расширив глаза, с мертвенно-бледным лицом лежал английский солдат с красной нашивкой сержанта. Грудь его порывисто поднималась, из полураскрытого рта хлынула струя алой крови, и вслед за тем раздалось какое-то хрипение, старый бур схватил его шею рукой, глаза их встретились.

— Веньямин мой, последний мой! Не умирай! — стонал Потгитер.

— Отец, прости... она меня бросила... я... я... прости...

Снова с зловещим клокотанием выступила из сжатых губ кровавая пена; умирающий прильнул жадно к бокалу с холодной родниковой водой; руки его судорожно обхватили загорелую шею отца. А старик прильнул к лицу несчастного сына, которого он проклял когда-то, которого он нашел теперь в числе ненавистных врагов. Седая борода его обагрилась кровью сына, сраженного, быть может, его же рукой.

— Прости отец... дай мне умереть... прости сына...

Последняя дрожь пробежала по молодому телу, ноги вдруг вытянулись, и он испустил дух, так и не услышав последнего слова родного отца, последнее «прости».

Непроглядная мгла охватила своим покровом заснувшую землю. С кустов над Тугелой раздавалось, точно издеваясь над злобой и кровожадностью людей, мирное воркование горлинок и звенел серебряными колокольчиками несмолкаемый хор лягушек.

Евгений Августус

«Варшавский Дневник». 15/28 ноября 1900 г., № 312, с. 3-4.