254. Евгений Августус об отбытии русского отряда на поле брани

[...] Наступил наконец достопамятный день выступления русского отряда из Претории.

Мы должны были воспользоваться поездом, отходящим вечером по расписанию, с той лишь разницей, что к нему по просьбе Ганецкого были прицеплены вагоны для подъема лошадей и тяжестей отряда. Нужно сказать, что управление и весь состав служащих «Zuid-Afrikanische Spoorweg Maadchapel» (Общество Южно-Африканской железной дороги) все время войны, вплоть до окончательной оккупации страны англичанами, работали в высшей степени самоотверженно и систематично. Этому способствовало, во-первых, то обстоятельство, что симпатии администрации и служащих, почти исключительно голландцев, были всецело на стороне бурского правительства; во-вторых, исправное состояние технической и материальной части. Важно, наконец, было и то, что никогда почти не ощущался недостаток в подвижном составе — бурские отряды, отступавшие по линиям железных дорог, Натальской и Фрейштатской, всегда увозили вовремя паровозы и вагоны. На станции Претории маневрировали паровозы, носящие название Queen Victoria, Prince Albert, Hercules Robinson (захваченные бурами еще на железнодорожных линиях Капской колонии и Наталя), рядом с паровозами Нидерландской компании: Prezident Stein, Pretorius, Piet Naritz, Vrijheid и другие.

Роль администрации Трансваальских железных дорог, принадлежавших частному Нидерландскому акционерному обществу, оказавшему, таким образом, важные услуги бурскому правительству, послужила впоследствии лорду Робертсу желанным предлогом к конфискации железной дороги и объявлении ее собственностью английского правительства без всякого вознаграждения.

Нелегко далась нам нагрузка лошадей и имущества. Наши кафры-прислужники работали неохотно, неумело; на содействие железнодорожных служащих нельзя было рассчитывать; самим пришлось накатывать тяжелые фургоны на платформы и вгонять лошадей и мулов в вагоны. Ужасная возня была в особенности с мулами: эти упрямые животные лягались, брыкались, вырывались на свободу и носились, задравши хвосты, по рельсам станции. Не скоро удалось их согнать и водворить по своим местам.

Наконец, нагрузка была окончена, вагоны прицеплены к поезду, и мы вернулись на пассажирскую станцию, где в этот вечер было необычайное стечение народа. Вместе с нами отправлялись к фронту человек двадцать преторийских буров, которым окончился срок их «verloof а», и вновь сформированный из ирландцев [368] и голландцев «американский отряд». Волонтеры эти, по американскому обычаю, успели изрядно нахлестаться и воодушевиться. Стоявший в буфетной зале аристон-автомат уже в сотый раз наигрывал «Jankee doodle», но волонтерам все было мало, наконец с жалобным визгом треснул какой-то шпенек, и тогда американцы потребовали новый валик с «het Volkslied’» [их народной песней]. Такого валика не оказалось, и растерявшийся буфетчик сунул невзначай другой валик с надписью «Rule Britania» [Правь, Британия].

— К черту! К черту! — заревели американцы, и злополучный валик разлетелся вдребезги.

Прижавшись к подолу матерей, широко раскрыв свои голубые глазенки, испуганно глядела на них детвора, провожавшая своих отцов. Велика была разница между молчаливыми, сумрачно глядевшими бурами, окруженными семьей, детьми, и этими галдевшими, пьяными uitlander’aми-волонтерами. Некоторые из них для пущей важности нацепили неизвестно где добытые кавалерийские сабли; рыжий, косматый мужчина, еле стоявший на ногах, потрясал в воздухе полосатым флагом с белыми звездочками и тщетно старался затянуть популярную бурскую песню:

Kennt jih det Volk vol Heldenmeeth...

Но никто не вторил ему. Около меня послышались глухие рыдания, судорожные всхлипывания и сдержанный мужской голос. Я обернулся и увидел освещенную электрическим фонарем группу людей. Молодой еще бур, одетый по-городскому, но с патронташем через плечо, старался, видимо, успокоить плачущую женщину. А она припала к нему, спрятала голову ему на грудь и, вздрагивая всем телом, рыдала неудержимо, рыдала навзрыд. Мальчик и девочка, разодетые куклами, степенно стояли немного поодаль и держали: мальчик — винтовку отца, а девочка — баклагу. Дети, видно, не очень печалились отъездом отца; они провожали его уж не в первый раз и теперь ожидали, что отец снова скоро вернется и привезет им игрушек — блестящие пули английские — и много, много смешного расскажет. А мать, беременная, не могла, не хотела успокоиться; чувствовало ее сердце, что в последний раз видит она мужа, что не вернется он больше к ней, а искалеченный вражьей пулей погибнет в далеких Натальских горах. А она останется одна, с беззащитными детьми!

Тяжело, невыразимо тяжело стало на душе. Я протолкнулся сквозь толпу кричавшего и галдевшего народа, пьяных волонтеров, носильщиков-кафров, угрюмых буров и очутился на самом конце платформы. Мимо меня, подавая резкие свистки и извергая клубы огненного дыма, медленно пропыхтел паровоз нашего поезда; глухо стукнулись буфера, звякнули скрепы, и снова стало все тихо. Я взглянул вверх. Высоко на небе, над станцией, над городом, над чернеющими вдали горами сияла полная луна. Неясной, серебристой тенью по ней скользили легкие тучки. Забелеет, засветится облачко и снова потускнеет и исчезнет в темном небе.

И вспомнилось мне, что тот же загадочный холодный свет луны сиял над сказочной Троей, в лучах того же света сверкали каски и мечи легионеров Александра Великого, Ганнибала, цезаря; с тем же холодным равнодушием луна глядела на пожары вечного города, на пепелища великих городов древнего мира. С тех пор как стоит свет, к ней доносились стоны и вопли, проклятия и рыдания людей, к ней обращались потухающие взоры умирающих. Возникали могучие царства, созидались великие города — и все вновь разрушалось, и последние следы славы и величия развеяны в прах. Века проходили за веками, все необъятное, непостижимое теперь кажется одним мимолетным сновидением, а люди по-прежнему готовы [369] страдать и бороться, и по-прежнему луна озаряет этот муравейник людской злобы, тоски и отчаяния. Зачем же жить? Зачем бороться?

— И где же вы попрятались? Совсем нехорошо! Я же вам сказал, что буду на вокзале. Прошу, пожалуйте со мной! И очень вам будет приятно!

— Что? А? Иссаак Петрович!

Предо мной стоял почтеннейший Иссаак Петрович Абрагамсон, тип благодушного и просвещенного еврея, миллионера, с которым я успел познакомиться еще в январе, в первый мой приезд в Преторию. Приехал он из России с самоваром, женой и пятнадцатью рублями в кармане, а теперь, после двадцатилетнего пребывания в Трансваале, у него имелись семиэтажный дом и магазины в Йоганнесбурге. К русским волонтерам он относился как истый патриот своего отечества, о котором он, несмотря на черту оседлости, сохранил самые приятные воспоминания, старался оказывать нам всевозможные услуги и горевал только, что не может нас принять у себя дома в Йоганнесбурге.

Иссаак Петрович подхватил меня фамильярно под руку, и мы вошли с ним в одну из станционных комнат. Меня прежде всего ослепил внезапный переход от полумрака к яркому свету электрических лампочек.

— Voyons! Покажите мне вашего волонтера! — раздался вдруг певучий женский голос.

Если бы внезапно лиддитная бомба разнесла бы потолок и взорвалась бы с оглушительным треском перед самым моим носом, я, смею думать, не растерялся бы до такой степени, как растерялся тогда. Передо мной стояла пышная дама с задорно смеющимися глазами, с легким пушком над верхней губой.

— Мне про вас много рассказывал monsieur Абрагамсон. Я желаю с вами познакомиться. Вы снова едете на эту несносную войну?

Я покраснел, побледнел, онемел.

А она продолжала все говорить, подошла вплотную, скинула с меня вдруг пенсне и залилась звонким хохотом, обнаружив ряд белых как жемчуг зубов.

— A, comme c'est drщle [Ах, как это забавно] — в бурской шляпе и пенсне! Вы без этих стекляшек лучше! И какие у вас усы маленькие! Да вы совсем еще мальчик!

Я сконфуженно забормотал что-то такое «Madame... Mademoiselle... je dois partir...» [Мадам... мадмуазель... я должен уходить].

— Та, ta, ta! Mon petit pion-pion! Еще полчаса до отхода поезда. Успеете! Tenez! [Держите!]

Француженка достала миниатюрные часики и показала мне переделанный в виде брелка бархатный медальон в золотой оправе.

— Узнаёте?

Я узнал. Это был медальон, снятий с убитого офицера после битвы на Спионскопе. Бур, обобравший труп, преподнес потом его мне, а я всего несколько дней тому назад, растроганный ужином, который Абрагамсон устроил мне и товарищам, подарил ему медальон в знак памяти.

— Вы ничего не имеете, кровопийца вы эдакий, что медальон этот теперь у меня?

— Mais... je suis enchantе [Но... я рад], — пролепетал я.

«Аншантэ, аншантэ! — передразнивала она мой выговор. — Садитесь, поболтаем!»

Я очутился рядом с ней на клеенчатом диване станционной комнаты. Абрагамсон куда-то исчез. Француженка теперь вполне овладела мной и продолжала болтать без умолку. Я глядел на нее, не находя силы отвести глаз, я позабыл, что меня [370] ждут товарищи, что через минуту-другую должен тронуться поезд. Мне почудилось, что я эту женщину знаю уже давно, что я вижу перед собой воплощение моих неясных грез и сновидений. Зачем она встретилась, зачем она обласкала меня? В звуках ее голоса, в изгибах ее тела, в чарующей улыбке, в задорном блеске ее глаз было что-то опьяняющее, захватывающее всю душу, все помыслы мои.

Она вдруг наклонилась близко-близко ко мне, так, что я почувствовал прикосновения ее шелковистых локонов к моему разгоряченному лицу, и проговорила тихим голосом: «Мне жалко вас, бросьте эту гадкую войну! Вы точно школьник, начитавшийся Майн Рида». Я не успел ей ответить. В комнату ворвался запыхавшийся, взволнованный Диатроптов.

— Вот вы где! А мы уж обыскали весь вокзал, посылали за вами в гостиницу. Pardon! — Только теперь он заметил даму и галантно расшаркался.

— Вас ждет Ганецкий. Сейчас уходит поезд. Идите же скорей!

Сирена догадалась по моему растерянному виду, что меня требуют «по делам службы». Она поднялась и стала прощаться со мной.

— Ну так и быть, поезжайте к своим бурам. Слышите, я вас жду в Йоганнесбурге!

На вокзале на меня набросился Ганецкий:

— Господа, это черт знает что такое! Кафры разбежались, итальянец и Каплан [Карнан] сквозь землю провалились, лошадям и мулам нужно задать корму, нет никого, да и вы, наконец, куда-то запропали. У меня просто голова кругом ходит! Что же будет дальше?

Кое-как удалось уладить дело. Явились к отходу поезда Blanchetti и Каплан, оба порядочно-таки под хмельком и в обществе подозрительного вида друзей.

Разыскали кафров, которых разместили на платформе с фургонами. Лошадям и мулам задали корму, высыпав в вагоны, прямо на пол, кукурузу. Мы поместились в пассажирских вагонах, в купе I класса, куда втащили седла и амуницию. Было тесно, неудобно; в вагоне чад стоял от табачного дыма; американцы осипшими голосами выкрикивали свое «hip-hip hurra», прощаясь с публикой; та вторила им тем же ревом. Машинист подавал свисток за свистком, торопя запоздавших пассажиров; вдобавок к этому наш храбрый драгун, Каплан, затеял драку с пьяным ирландцем в проходе вагона; затрещали сиденья, зазвенели выбитые оконные стекла; вцепившись друг другу за глотку, они грохнулись об пол, и с трудом лишь удалось их разнять и усмирить. Наконец поезд тронулся и загремел по рельсам.

Я забился в темный угол вагона, и все эти дикие, нестройные звуки долетали до меня как будто издали, точно неясный далекий гул морского прибоя.

Я все еще был под впечатлением той неожиданной встречи; мне все еще мерещилась музыка ее голоса, все еще чудился ее взгляд, полный обещания ласки, неги и блаженства.

— Эй, вы, сладострастное насекомое! Насилу отыскал вас! — послышался голос поручика Дрейера, и он, шагая через растянувшихся на полу людей, подошел ко мне. — Вот вам корзина фруктов, преподнесенная Абрагамсоном. Советую не зевать, а то к утру все сам слопаю. А что, хороша француженка? Вероятно, отставная певица из Парижа из Moulin Rouge? Их много в Йоганнесбурге, говорят.

— Не разрушайте моей иллюзии! — взмолился я, отказался от фруктов и снова предался своим мечтаниям.

Евгений Августус. Воспоминания участника англо-бурской войны 1899-1900 гг. — Варшавский военный журнал. 1902, № 6, с. 562-566.