247. Евгений Августус об улаживании необходимых формальностей по формированию русского отряда

[...] Теперь нужно было еще получить санкцию главнокомандующего Жубера, чтобы отряд мог считаться действительно существующим.

Депутация в составе Ганецкого, Грюнштейна, Шульженко и меня отправилась к Жуберу, главная квартира которого находилась тут же, в Гленко, верстах в двух от нашего стана.

По-прежнему четырехцветный флаг развевался над зеленым шатром главнокомандующего; по-прежнему на столе валялись экземпляры газет, план Наталя, написанные карандашом бланки с донесениями фельдкорнетов. Только лицо его как-то осунулось, в бороде прибавилось больше седых волос, да глаза потускнели, потеряли прежнюю живость и блеск.

Сколько жестоких ударов нанесла судьба престарелому Жуберу, сколько нравственных мучений пришлось пережить ему! Орлом перелетел он Драконовы горы, нанес англичанам целый ряд кровавых поражений, имя его прогремело по всему свету, и вдруг — изменило ему счастье, неудача за неудачей, и на закате дней рухнули все его надежды видеть торжество родного народа и дождаться свободы и полной независимости республик.

Жубер равнодушно выслушал пылкую речь Ганецкого, что сформирована «сотня русских казаков», неторопливо потянулся за пером и крупным, неровным почерком вывел свою подпись на требовательной ведомости, предназначенной для предъявления в главный Comissariat в Претории.

«Alltoom besten!» [Всего хорошего!] — проговорил Жубер глухим, старческим голосом. Это была моя последняя встреча с ним.

Теперь предстояла самая сложная работа — снабжение всех 36 человек отряда всем необходимым: платьем, лошадьми, оружием и прочим.

В Преторию вызвался поехать сам начальник отряда, Ганецкий; помощниками его по получению предметов вооружения и снаряжения были назначены Диатроптов, Грюнштейн и я. Лошадей должны были принимать в качестве экспертов драгуны наши — прусский лейтенант Дезелер и Лейба Карнан.

Перед самым отходом поезда в наш вагон влетел итальянец с просьбой посмотреть, не захватили или не подменили ли мы по ошибке его винтовку Ли-Метфорда, которая еще утром бесследно исчезла из его палатки. Поиски, конечно, ни к чему не привели — у всех у нас оказались свои винтовки, и мы бедного итальянца со смехом вытолкнули из вагона. Поезд тронулся, и долго мы еще видели из окна, как он, окруженный своими товарищами, жестикулировал руками. Хорошо было сидеть на мягком диване и смотреть, как в окне вагона непрерывной вереницей проносились палатки лагерей, табуны пасущихся коней и волов, разрушенные фермы, зеленеющие долины и массивы далеких гор. Сознание полной безопасности, уверенность, что все ужасы смерти, все невзгоды бивачной жизни [343] остались теперь далеко позади, там, где-то за этой синей далью, ритмическое постукивание колес [ — все это] как-то успокаивало, усыпляло измученные, надорванные нервы. Невольно смыкались глаза, и я, растянувшись на мягком сиденье, хотел уже предаться сладким грезам, как вдруг в дверь моего купе ввалился Дезелер с дико вытаращенными глазами и бледным, искаженным лицом. Сзади бесцеремонно его подталкивал не кто иной, как Лейба Карнан, почему-то с винтовкой в руках.

Я вскочил в недоумении: «В чем дело?»

Лейтенант не отвечал. Лицо его нервно вздрагивало, и глаза беспокойно перебегали с Карнана на винтовку, с винтовки на меня. «В чем же дело?»

Запасной ефрейтор, видимо, наслаждался смущением лейтенанта, как художник любуется эффектной картиной.

«Вот, — произнес наконец Карнан, отчеканивая каждое слово, — винтовка нашего итальянца. Она была аккуратно завернута в газетную бумагу, перевязана веревочкой, и я нашел ее над сиденьем господина офицера. Совсем нехорошее дело! Нельзя красть у товарища! Нужно доложить господину ротмистру. Вот я только с вами хотел посоветоваться, как быть».

Лейтенант несколько овладел собой и несвязно, прерывающимся голосом стал объяснять мне, что здесь одно недоразумение, что ему, видно, подложили винтовку, что жид этот никакого права не имел рыться в его купе, сам, вероятно, хотел стянуть что-нибудь. Наконец, кто же больше заслуживает доверия, офицер германской армии или какой-то бродяга жид; и так далее.

Тогда и Карнан вошел в азарт и на прекраснейшем немецко-жидовском жаргоне [имеется в виду идиш как искаженный немецкий диалект] стал отчитывать злополучного лейтенанта: «Ну и что же такое, что я жид? Да, я простой, темный еврей, мне и сам Бог велел красть и обманывать гоев [неевреев], но я солдат, пять лет прослужил в полку и знаю, что нет большего греха, как украсть что-нибудь у товарища, с которым ешь и спишь вместе; да еще на войне! А вас поймали с поличным, чего же больше! Стыдно, вдвойне стыдно вам, как офицеру! Что о вас подумают Ганецкий и все товарищи, когда узнают, что винтовку нашли у вас? Что подумают о нас буры? На следующей же станции я заявлю коменданту и вас отправлю в тюрьму; не посмотрят, что вы себя называете немецким офицером. Нет, вам не место среди нас, вам лучше перейти к англичанам, чтобы в тюрьму не попасть!»

«Не выдавайте меня... я по ошибке... я больше не буду»! — бормотал несчастный. Жалко было смотреть на него.

Поезд замедлил ход. В окнах замелькали красные фонари. Кто-то постучал в дверь; я запер ее на крючок и, крайне взволнованный этой сиеной, обратился к Карнану: «Нельзя ли уладить дело как-нибудь? Право, лучше будет! Подумайте, Карнан, нельзя ли без огласки? Вернем винтовку хозяину, а господин Дезелер или покинет отряд навсегда, или даст нам слово, что в первом деле искупит свою вину смертью. А вам, лейтенант, если вы в самом деле носили когда-нибудь офицерский мундир, вам нет другого исхода, как омыть свой позор кровью. Вспомните геройскую смерть графа Цеппелина под Эландслаагте! Я вам обещаю, что все останется между нами. Теперь, Карнан, все от вас зависит. Помните, все под Богом ходим!»

Некрасивое, рябое лицо этого сына Израиля засветилось вдруг доброй улыбкой, и он в знак согласия протянул мне заскорузлую, грязную руку: «Буду молчать, Ваше благородие, если вы этого желаете. Буду молчать, потому что теперь война и бурам каждый человек дорог. Винтовку я сам отдам ее хозяину; выдумаю что-нибудь, ну скажу, что сам захватил ружье по рассеянности. Я уж выпутаюсь. А вам, [344] господин Дезелер, лучше не возвращаться к нам. В Претории или на минах [шахтах] йоганнесбургских нет больше подходящего для вас дела!»

Уже во время непродолжительного путешествия в вагоне можно было убедиться, что буры не потеряли веру в успех дальнейшего сопротивления. Проезжая Драконовы горы, мы видели, как на вершине Маджубы, командовавшей над Ланге-Некским проходом, копошились тысячи кафров, согнанные бурами для возведения траншей и батарей для Лонг-Томов. По проселочным дорогам тянулись бесконечные вереницы фургонов с семействами и домашним скарбом натальских буров. Злополучные фермеры, не ожидая добра от нашествия победоносной армии Буллера, торопились отвезти свои семейства в Преторию. На всех станциях в Вакерштроме, в Стандертоне, в Эландсфонтейне были расклеены афиши, возвещавшие народу, что Крюгер на совещании со Штейном решил отказаться от всех мирных переговоров с Англией и продолжать борьбу дальше, до последнего человека, до последнего патрона.

В Претории мы все нашли по-старому. На вокзале в ожидании поезда из Лоренцо-Маркеза сновали юркие жидки, комиссионеры гостиниц, разносчики апельсинов; на улицах кипела по-прежнему мирная жизнь; в садах резвились и бегали дети; из открытых окон коттеджей доносились аккорды рояля; бойко торговали переполненные народом кофейни и boarding-house'ы [ночлежные дома]. Только в тех зданиях, над которыми развевался флаг Красного Креста, все было тихо: там, в комнатах с завешанными окнами лежали раненые, больные и умирающие. У ворот госпиталей толпился народ, женщины, дети; на лицах их можно было уловить выражение скорби и тревожного выжидания. Очевидно, они искали своих родных в госпитале, не нашли их и теперь, увидев нас, осадили с расспросами: откуда мы, не из команды ли Эрмело, не знаем ли мы Пита Форстера и так далее. Высокая женщина, вся в трауре, с классическим лицом римской матроны, еще сохранившим следы былой красоты, настойчиво добивалась от меня, не знаю ли я Самуэля Потгитера: «Это мой последний сын — двое остались на Спионскопе, один теперь с Кронье в плену, четвертый дома без ноги, а от последнего, младшего, до сих пор ни одной весточки».

Мне казалось, что все эти матери, жены, дети смотрят с немым укором на нас, здоровых, вернувшихся целыми и невредимыми с полей сражения, с войны, отнявшей у них столько дорогих жизней. «Зачем вы вернулись с фронта? — часто спрашивали нас встречные. — Ведь oorlog [война] еще не кончена? Или уже khaki [хаки] так близко?»

Нас удивляло то, что в Претории народ имел самое смутное представление о ходе военных операций, а в особенности о последних роковых событиях. Многие, с которыми приходилось нам разговаривать, считали известия о сдаче Кронье, о снятии осады Ледисмита за ложные или по крайней мере преувеличенные слухи. На стенах вокзала и правительственных зданий висели телеграммы от 20-24 февраля; от обнародования же последних известий правительство благоразумно воздержалось до поры до времени.

На этот раз мы не остановились у своего бердичевского земляка, а по приглашению Ганецкого направились к Европейской гостинице, одной из лучших в Претории.

Хозяин гостиницы, тип разжиревшего еврея-космополита, низкими поклонами встретил нашего командира.

«Я прикажу приготовить вам те же апартаменты, что вы занимали раньше, топ Prince», — проговорил он с приятной улыбкой и сам повел Ганец кого по устланной коврами лестнице. На нас, грязных, оборванных, с загорелыми, почерневшими [345] физиономиями, он не обратил никакого внимания. Мне с Диатроптовым прислуга отвела маленькую, темную комнату с окнами, выходящими на задний двор. Но и эта комната показалась нам роскошной после ночей, проведенных на голых камнях, — умывальник с целым куском благовонного мыла, кнопки электрического звонка, кровать с чистым бельем, с пуховой подушкой.

«Эх, самоварчик бы теперь со сдобными булочками!» — возмечтал Диатроптов, и я себя чувствовал точно как дома, в Зубцове [город в Тверской губернии].

Обедали мы в гостинице, за табль-д'отом. Ярко освещенная громадная зала, звон посуды, говор и смех многочисленной нарядной публики — с непривычки обстановка эта отуманила, вскружила нам головы, и мы сидели точно в чаду. К нам подсаживались какие-то благообразные джентльмены, предлагали виски, пиво, интересовались узнать, откуда и зачем мы приехали в Преторию. Вдруг ко мне протолкнулся лейтенант, тот самый, с которым разыгрался «неприятнейший инцидент» в дороге, одетый с иголочки, вылощенный, выбритый; я насилу узнал его. С покровительственным видом он взял меня под руку и сказал; «Herr Camerad, с вами желает познакомиться старый друг мой, редактор Кельнской газеты, господин Мах; пойдемте к нему».

Мах или Бах, хорошо не помню теперь, представительный седобородый старик в золотых очках, занимал в глубине залы отдельный столик, уставленный вазами с фруктами и замороженным шампанским. Он встал из-за стола, любезно подошел навстречу, и между нами завязалась оживленная беседа. «Я про вас читал в Volksstem. Вы все время дрались на Тугеле — как вам удалось вернуться оттуда? Как теперь там дела?»

Я по мере сил старался удовлетворить его любопытство, хотя не мог удержаться, чтобы не сказать по адресу военных корреспондентов вообще несколько колкостей.

Мах добродушно улыбнулся; Вы сами могли строчить отсюда корреспонденции для русских газет, послали же вы письма с дороги в “Новое Время". Но у вас “une аme de tambour" [душа как барабан] — вам здесь не сиделось, вы не утерпели и переменили карандаш на карабин. Я это знаю, сам был в молодости репортером в 1870-1871 и в 1877-1878 годы. Достаточно пришлось понюхать пороху».

Мах перешел на русский язык, которым он владел довольно свободно. Участвуя в кампании 1877-1878 годов в качестве газетного корреспондента, он близко знал Скобелева, Радецкого, Тотлебена и других выдающихся деятелей минувшей войны. Меткие характеристики этих лиц чередовались с малоизвестными эпизодами и отдельными фактами.

Рассказывал он, между прочим, что Дон Карлос, который приехал в главный штаб русской армии в качестве волонтера с целью получить какое-нибудь назначение, был встречен довольно недружелюбно главнокомандующим и так и уехал ни с чем. Интересен был один из его анекдотов, что Тотлебен уже после заключения Сан-Стефанского договора 125 получил от султана ценный подарок — дойную корову и какое недоумение подарок этот вызвал в высших сферах. Мах коснулся и тех натянутых отношений, которые существовали между методичным, хладнокровным героем Севастополя [Тотлебен] и пылким Скобелевым, одно имя которого наводило страх и трепет на правоверных. Рассказывая про «белого генерала», он вспомнил известного капитана Узатиса, который своей безумной храбростью заслужил такое доверие Скобелева, что тот поручил ему охрану своей матери, путешествовавшей, уже после войны, во время оккупации, по Болгарии и Македонии со значительными суммами денег, предназначенных для восстановления [346] разрушенных болгарских церквей. Как известно, престарелая мать Скобелева подверглась нападению разбойников и была зарезана со всеми своими спутниками. Казаки и жандармы, вызванные по тревоге из ближайшего селения, напали на след разбойников и окружили их на какой-то мельнице. Не желая отдаться в руки правосудия, разбойники после отчаянного сопротивления подожгли мельницу и погибли все до одного под ее пылающими развалинами. Между обезображенными трупами разбойников нашли и тело Узатиса. Как это случилось, что он не разделил участи остальных спутников генеральши, и каким образом он попал в шайку разбойников, так и осталось до сих пор не выясненным, и общее мнение считало его настоящим виновником убийства генеральши с целью ограбления.

Мах, знавший довольно близко Узатиса, не верил в его виновность, не считая его способным на подобное чудовищное преступление. Мах знал такой факт про Узатиса, что тот как-то отдал все свои деньги, около 20 000 рублей, промотавшемуся казначею одного из полков оккупационной армии и тем спас его от суда. И этот человек, презиравший деньги, украшенный тремя георгиевскими крестами, общий любимец товарищей, для того только уцелел среди дыму и пламени плевненских редутов, чтобы погибнуть позорной смертью, с клеймом преступника, убийцы матери своего начальника и благодетеля!

«Ты знаешь, что в Претории в одной гостинице с нами живет недавно приехавший из России жандармский полковник Максимов. Говорят, что он тайный агент нашего правительства, что у него самые обширные полномочия и, между прочим, ему приказано представить подробный отчет о действии и поведении русских волонтеров в Трансваале. Пренеприятнейшая история!» — «Что за вздор? Как ты мог поверить подобной сплетне?»

Разговор этот происходил в нашей комнате. Был уже третий час, когда мы с Диатроптовым вернулись из общей залы. Я разделся и уже сладострастно потягивался на мягкой перине, а храбрый соперник мой взволнованно ходил из угла в угол и продолжал высказывать свои опасения насчет таинственного полковника.

«Ты вот все болтал с каким-то очконосом по-немецки, а я пошел в курительную залу выкурить трубочку. Слышу русскую речь; за одним из столов, вижу, сидит Ганецкий и спорит с кем-то. Вдруг ко мне подходит какой-то господин небольшого роста, знакомится и говорит, что слышал про меня как про “красного". Я не знал, что и ответить ему!» — «Успокойся, Алексей Николаевич! — забормотал я сквозь сон. — Все это ерунда. Завтра поговорим! Ложись спать!»

Но Диатроптов не давал мне покоя. «Это не по-товарищески; тебе, конечно, все равно: если вернешься в Россию, снова поступишь на службу, в полк. А я ведь часто вел речи о свободе, открыто высказывал свои взгляды, и ему все это, вероятно, известно. Не тебе одному я говорил, что дед мой, царство ему небесное, ослеп и оглох в казематах Петропавловки. Вот, если удастся вернуться в Россию, могут и законопатить туда, куда Макар телят не гоняет. Ты вот что, голубчик, не откажи, пожалуйста, если завтра увидишь полковника Максимова, объясни ему, что я теперь воочию убедился в преимуществе монархической формы правления над республиканской; здесь, в республике, я стал самым ярым консерватором; мое искреннее, непоколебимое убеждение теперь, что только твердая отеческая власть губернаторов и градоначальников может предохранить государство от гибели. А всякие парламенты, свобода голоса и прочее только приводят в конце концов к гибели. Да слушай же ты! — возовопил он и бесцеремонно растормошил меня. — Ты должен все это передать завтра Максимову; тебе он поверит как офицеру». [347]

«Оставишь ли меня наконец в покое? — заревел я, окончательно выведенный из терпения. — Какую теперь власть имеют над тобой какие-нибудь жандармы или околоточные? Какое им дело до твоих политических убеждений? Да меня, главное, оставь в покое, а то, ей Богу, хвачу из винтовки, а завтра донесу твоему тайному агенту рапортом, что пристукнул тебя по долгу службы как зловредного нигилиста!»

На другой день мы все, с Ганецким во главе, направились в парламент. Чиновники Comissariat'a на этот раз отнеслись к нам гораздо любезнее и предупредительнее. Громкого имени «русского графа» оказалось достаточно, чтобы все формальности по выдаче нам бланков и ордеров были улажены в несколько часов.

Русские евреи, с успехом подвизавшиеся в роли поставщиков правительства, встретили нас не менее любезно. Палатки, кухонные принадлежности, шанцевый инструмент, платье, белье, сапоги, седла, баклаги — все мы получали исключительно из рук этих расторопных комиссионеров, с которыми у бурского правительства было заключено условие на поставку платья и предметов снаряжения. В начале кампании казна им уплачивала банковскими билетами или звонкой монетой, а когда запас денег истощился, они благоразумно отказались от получения по счетам облигаций Южно-Африканского банка или акций голландской железной дороги Претория-Лоренцо-Маркез взамен денег, и уплата производилась уже золотом в слитках. Благодаря щедрости правительства симпатии евреев были всецело, до последнего момента, конечно, на стороне буров, хотя, например, почтенный Абрамович, у которого Ганецкий заказал русский национальный флаг и такие же трехцветные кокарды к шляпам, втихомолку уже выкраивал английский «Union-Jack», предвидя занятие Претории в недалеком будущем английскими войсками.

Евреям, все больше выходцам из России, вообще жилось недурно в Трансваале. Президент Крюгер к ним как-то благоволил; одному из них предоставил монополию на устройство единственного в стране водочного и ликерного завода Eerste Fabricken близ Претории, другому — монополию на выделку спичек в Йоганнесбурге. Первый из них в несколько лет нажил миллионы и в знак благодарности хотел воздвигнуть в Претории на площади перед зданием парламента памятник Крюгеру. Пьедестал из полированного гранита уже красовался на площади, обнесенный лесами, но война помешала работам — статуя, заказанная известному итальянскому скульптору, так и осталась в Европе; леса развалились, и, вероятно, до сих пор уныло возвышается среди обширной площади пустой пьедестал, если англичане не догадаются увенчать его бюстом Чемберлена или Робертса.

О йоганнесбургских евреях ходил следующий анекдот: выстроив величественную синагогу, постройка которой обошлась им в несколько миллионов, они послали приглашение президенту почтить своим присутствием церемонию освящения. Старый Крюгер, кряхтя, надел цилиндр и фрак и явился в синагогу. Раввин, после совершения установленного ритуала освящения, попросил президента сказать несколько слов в ознаменование торжества. Президент вышел вперед, сложил молитвенно руки и, нимало не задумавшись, произнес отчетливо, на всю залу: «Объявляю синагогу открытой во имя Отца, и Сына, и Духа Святого!»

Скандал вышел ужасный, евреи, проклиная тот день и час, когда им пришло в голову пригласить президента, решили отказаться от выстроенной синагоги и приступили немедленно к сооружению новой [...]

Евгений Августус. Воспоминания участника англо-бурской войны 1899-1900 гг. — Варшавский военный журнал. 1902, № 1, с. 16-24.


Комментарии

125. Сан-Стефанский мир, предварительно заключенный 19 февраля/3 марта 1878 г. в Сан- Стефано (ныне Ешилькей близ Стамбула), завершил русско-турецкую войну 1877-1878 гг. Болгария, Босния и Герцеговина получали автономию, Сербия, Черногория и Румыния — независимость. К России отходили Южная Бессарабия и крепости Ардаган. Карс, Батум и Баязет. Условия Сан-Стефанского мира были пересмотрены на Берлинском конгрессе в 1878 г. Берлинский трактат, подписанный в 1878 г. державами-участницами Берлинского конгресса, подтвердил независимость Черногории, Сербии и Румынии. Северная Болгария оставалась автономным княжеством. Южная Болгария вновь отошла к Турции как провинция Восточная Румелия. К России отошли устье Дуная, крепости Карс, Ардаган, Батум с округами. Австро-Венгрия оккупировала Боснию и Герцеговину.