ПУТЕШЕСТВИЕ ПО СТЕПИ САХАРА.

Из всех дорог, ведущих в центр Африки, северная есть самая краткая и наиболее верная. Правда, путешественники, отправляясь из какого нибудь африканского города, лежащего при Средиземном море, встречают на пути своем печальные равнины Сахары; но пустыня более снисходительна, чем люди, переезд через Сахару безопаснее, чем путешествие через заселенные страны, и путнику легче перенесть утомительные, длинные переходы по жгучим пескам, чем избегнуть и уничтожить все-возможные хитрости африканских предводителей, ревнивых и алчных. Кроме того, населенные страны Африки — это именно те страны, где европеец не может жить. Причины [284] болезней, так могущественно действующие на белых и так быстро разрушающие их организм в Африке, заключаются не в солнце, а в земле. Тенистые рощи, свежие, обольстительные воды — вот что убивает европейца в этих климатах. Под этими величественными деревьями, по берегам этих живописных озер, расстилаются яды самые сильные. Остатки растений и животных гниют в болотах, и пары, поднимающиеся с них, особенно вечером, проникают с дыханием в легкие, входят в тело всеми его порами и причиняют организму жестокие повреждения. Берегитесь, не прикасайтесь губами, иссохшими от жгучего тропического солнца, к дремлющей голубоватой влаге, осененной сетью из древесных ветвей и окаймленной зеленым поясом водяных растений! Ядовитые вещества, которые смешивала рука Медеи, яд, стекающий с страшного cobra capello, едва ли опаснее этого питья, такого чистого и прозрачного на вид.

Если вы хотите жить в Африке, то изберите лучше необозримую степь, без тени, без коварной зелени, воду мутную, коричневатую, добываемую из под песков, жгучие, сухие ветры, от которых лопается кожа, которые распаляют жажду, набивают горло неосязаемою пылью. В самом деле, не лучше ли перенести жажду, жар и усталость, чем вдыхать в себя ядовитую свежесть и предаваться смертному покою? В пустыне [285] нет зловредных зверей, которыми изобилуют заселенные места Африки. Степной лев — это миф. Царь животных никогда не оставляет своих богатых владений, густолиственных лесов, ключем бьющих источников, где он легко находит себе добычу, никогда не меняет их на голые, бесплодные, песчаные степи Сахары. Орел, коршун, которых живописцы и поэты изволят изображать шныряющими над человеком, или вьючным животным, издыхающим на песке Сахары, никогда не отваживаются забираться в эти места, где так редка вода, где каждый проходящий прикрывает камнями и ветвями источник, утоливший его жажду. Разные чудовища, которыми Плиний заселил степи, жили только в его собственном воображении. Эта обширная страна покрытая скалами, не питает даже никаких ядовитых пресмыкающихся, кроме скорпиона. Громадный, чудовищный змей, остановивший во время оно успехи войск Регула, был, вероятно, единственный в своем роде, потому что с тех пор никто еще не встречал подобного. Одним словом, в степях Сахары решительное отсутствие жизни и движения: нет ни зверей, ни растений. Изредка птица живет на ветвях трех-четырех пальм, растущих около источника, и питается крошками от ужина отдыхавшего тут каравана. Путешественники, приготовляя на камне свою вечернюю трапезу, всегда оставляют несколько зерен и тем [286] вознаграждают веселое пение, которым птица-пустынница встречает их приход. Глаз, утомленный совершенною неподвижностию пейзажа, слух, отяжелевший от немого молчания природы, с восторгом встречают этого обитателя пустыни, который весело щебечет и прыгает по веткам; но встречи эти редки! Пустыня до того заслуживает своего прозвища, что муравей или какое нибудь крылатое насекомое представляют уже целое приключение. Необходимо сделать исключение лишь в пользу одной породы ящериц, часто попадающихся на глаза: это — саламандра, которая, вероятно, живет огнем солнечных лучей. По некоторым описаниям, более поэтическим, чем точным, Сахару можно себе представить в виде бесконечной равнины, усеянной холмами из песку, наносимого и увлекаемого ветром, так что путешественники часто находят яму там, где прежде они видели возвышение. Но такое представление крайне ошибочно. В пустыне есть пояс песчаный, пояс скалистый, пояс земляной, который можно бы было обработывать, еслиб была вода. Песчаный пояс самый печальный; в скалистом представляются иногда виды чрезвычайно живописные; температура в нем разнообразнее и не одинаково жгуча; земляной пояс, покрытый хворостом, травою и растениями, умирающими по причине отсутствия влаги, представляет зрелище тяжелое, особенно для человека цивилизованного, полагающего, [287] что эта часть могла бы давать прекрасные жатвы, еслиб была заселена людьми деятельными и промышленными. К несчастно, ничто не способствует обработыванию удобной земли Сахары — ни правительство, ни религия, ни люди. Турки, господствующие над большею частию пустыни, водворились здесь резнею и грабежем: они поддерживают себя системою лихоимства; религия внушает жителям беспечный, спокойный фатализм. В пустыне часто встречаются места, носящие следы прежней культуры; но война и нищета давно заставили человека покинуть обработку земли. Что же касается до песков, переносимых, как говорят, ветром, то все это существует только в плодовитом воображении. Песчаные горы Сахары представляют собою почву твердую и прочную: они крепко стоят на одном и том же месте в продолжении целых веков, и не слабой буре своротить их с основания: для этого нужна десница Бога, проявляющаяся в переворотах всего земного шара, которые изменяют море в горы и горы в океаны. Конечно, ветер подымает с этих огромных равнин столько песку и ныли, что они причиняют большие неудобства караванам, и распространяют воспаление в глазах; но тут еще далеко до тех ураганов, до тех предполагаемых песчаных вихрей, до целых гор, уносимых бурею, которые, как расказывают, падают на караваны и стирают их с лица земли. [288]

В продолжении лета, жар в Сахаре невыносим. Те, которые дерзают на переход в полдень, выбиваются из сил, у них захватывает дыхание, они падают на землю, без голоса, без движения; с каждым вдыханием воздуха, в их легкие входит как бы огненная струя. За таким состоянием должно следовать удушье. Напротив, зимой пустынный ветер холоден, несмотря на близость экватора, и шерстяная одежда с капюшонами едва может защищать от холода. На ночь путешественники закутываются в одеяла. Один черный, по имени Саид, спутник Ричардсона, английского путешественника, за которым мы последуем в его девятимесячное странствование по Сахаре, обыкновенно закутывался вместе с некоторыми другими африканцами в холстину от палатки своего господина; вообще невольники, находящиеся при караванах, ложатся на голую землю, без крова, без защиты против ледяного ветра. Впрочем, это еще одно из незначительных бедствий, которым вообще они подвергаются.

I. Путь чрез пустыню.

Ричардсон, отправившись в путешествие из Триполя, купил себе двух верблюдов за двенадцать долларов (сто-восемь франков). На одном он ехал сам, а другой должен был нести его палатку, кухонную посуду и часть провизии. [289] Пepвый навьючен был двумя закрытыми корзинами, покрытыми циновками, так что все это вместе образовало небольшую площадку, на которой сидел путешественник. Наступательные и оборонительные оружие Ричардсона заключались только в подушке и зонтике.

На гладкой поверхности походка верблюда чрезвычайно верна и шаг его, хотя скорый и продолговатый, очень ровен. Когда же он взбирается на высоту или спускается, тогда походка его изменяется, делается неосторожна, неправильна и неровна, так что неопытный ездок легко может свернуть себе шею. Опасность делается тем более значительною, что верблюд на высотах становится упрям, ртачлив. Заставляя его подыматься вверх, насилуют его природу, и он ясно обнаруживает свое неудовольствие. Говоря вообще, верблюды терпеливы, однако же нередко они выказывают дурное расположение духа или неукротимое упрямство. По дороге они всюду начинают щипать зелень, которая им по вкусу, и тут ни удары, ни страшные крики и понуканья, ничто не может оторвать их от этого занятия. Существует один род деревьев с игловидными листьями, к которым это меланхолическое и упрямое животное чувствует непреодолимое стремление. Как вообще оно умеренно, так при виде этой любимой пищи оно делается алчно; вероятно листья эти приятно щекочат ему небо. Когда верблюд наестся [290] досыта тогда им овладевает то, что у животного самого благородного можно назвать припадком мизантропии. Он не только угрюмо старается освободиться от ноши и ездока, но даже обращает гнев свой на своих товарищей — на других верблюдов: преследует их, не может переносить их соседства, часто кусает их очень опасно. Самка выказывает характер более общительный и миролюбивый, за что ее и предпочитает самцу житель оазиса, где ее молоко в большом употреблении; ее называют нагах; на таком нагахе, безукоризненной белизны, Магомет вступил в рай. Нагах Ричардсона знал своего хозяина, хотя он был одет одинаково с другими путешественниками, находившимися в караване, — останавливался по его голосу и вечером, в час обеда, постоянно устремлял взоры на корзины, из которых доставалась нища. Тем не менее справедливо, что однажды, взбираясь на холм, он сбросил всадника своего на землю. Если бы, при падении, его не поддержал невольник, случившийся подле, то он, вероятно, никогда не возвратился бы в Европу и не описал бы своих исследований. Впрочем, это был единственный случай, за который нагах заслужил упреки.

Караван шел в приятном беспорядке. Одни были впереди, другие отстали, одни тащились справа, другие слева, по крайней мере в миле [291] расстояния от главной группы. Начальнику стоило много хлопот, чтобы собирать своих людей. Он бегал от одного к другому, кричал размахивая руками и приправлял свои увещания клятвами и бранью. — «Вы животные! — говорил он одним. — Вы хуже, чем собаки-христиане!» кричал он другим, указывая на Ричардсона. Но купцы слушали его с величайшею флегмою, хотя он беспрестанно выдергивал из ножен саблю и потрясал ею над их головами: каждый продолжал итти как кому хотелось. Гнев несчастного начальника был также смешон, как усилия его были тщетны. Некто Гамео, уроженец Мальты, занимавшийся медициною, обладал особенным искусством возбуждать его жолчь. Гамео бы характера странного. Он имел претензию прославить свое имя успехами в медицине и для этой цели делал кровопускания, не разбирая, полезны они или нет. Но дороге он пускал кровь в каждом селеньи, пускал кровь на берегу каждого источника. Брату его, сильному поклоннику его таланта, такая щедрость не нравилась: он советывал Гамео никому не делать кровопусканий без вознаграждения, как бы мало оно ни было; но великодушный Гамео пренебрег этими советами. Весь преданный своему искусству, воодушевленный презрением к материальным, низким заботам мира сего, он продолжал беспрестанно употреблять в дело свой ланцет, повторяя брату: Ancora voglio lasciare [292] il mio nome qui! И между тем он и его семейство большую часть времени жестоко, бедствовали. Понятно, что неутомимый оператор, останавливаемый на пути пациентами, прибегавшими к его искусству, часто замедлял шествие каравана. Он составлял мучение и отчаяние начальника Могаммеда, который при всякой остановке накидывался на него. «Гамео — кричал он — он ли это наконец? Гамео! ведь этакой мучитель! Гамео доктор!? да он и собаке-то не может дать лекарства, Гамео! несносный Гамео! болтун нескончаемый! пропади ты!»

Могаммед, Гамео и негр Саид составляли трио самое необыкновенное, какое только можно себе представить. Саид был беглый невольник; он бежал из мастерской ткача. Ричардсон, как истинный методист-филантроп, не слишком уважавший чужеземные законы, в случае, если они ему казались дурными, поспешил укрыть этого невольника от преследований его прежнего хозяина и увез его с собой. Черный невольник, в тех странах, где существует рабство, есть капитал, и филантропы полагают, что поступают очень нравственно, похищая этот капитал у владетельцев. Эта кража организована в огромных размерах на северных границах Соединенных Штатов. Конгресс недавно постановил закон, чтобы положить этому конец. Бедный черный беглец Саид был обжора, лентяй, лгун, человек опрометчивый и в высшей степени тщеславный и [293] хвастливый; хозяину своему он не оказал ни разу ни одной услуги, зато стоил ему очень дорого и причинил ему бездну неприятностей. Саид находился в беспрестанном споре с Могаммедом: не сходились они в политике. Могаммед был партизаном невольничества, тогда как Саид был враг его, и убеждения его были совершенно противоположны. В сущности, он смотрел на людей своего племени как на имеющих неоспоримое право на всякое довольство, на выполнение всех своих прихотей и, кроме того, на то, чтобы их кормили, одевали, платили им жалованье, и чтобы они сами ничего не делали. Могаммед, напротив, был глубоко убежден, что африканцы рождены на свет единственно для того, чтобы их били, морили голодом, чтобы они носили тяжести, подвергались холоду, жару и усталости для другого, и все это безвозмездно. Рассуждения свои он хотел доказать фактом: он овладел верблюдом, который, в силу условия, заключенного с Ричардсоном, должен был нести на себе Саида, а не его собственную особу. Когда Английский путешественник стал упрекать Могаммеда, то он привел прекрасное, по его мнению, оправдание, именно то, что он подарил Саиду «пару башмаков!» Вследствие того же начала, он присвоил себе воду, назначенную африканцу. Саид своими жалобами прожужжал Ричардсону все уши; поэтому-то, вероятно, англичанин, смотрел сквозь пальцы на [294] его плутни. Саид таскал воду у доброго белого и большую часть этой воды выпивал сам, а остатки раздавал своим знакомым; когда Ричардсон ловил его на месте преступления, то, подобно Оргону, говорил только: «бедный человек!» Негрофилы бывают часто также неумолимы к странностям и заблуждениям белых, как снисходительны и слабы к глупостям черных. Ричардсон представляет собой любопытный пример такой непоследовательности. Критика его горька и язвительна, когда дело идет о европейцах; особенно Французы подвергаются его сатире. Он напитан старинными предрассудками против Франции, долго гнездившимися в Англии; большая часть людей образованных, как англичан, так и Французов, в настоящее время умели сбросить с себя эти предрассудки; но Ричардсон держится их упорно. Он питает жестокую антипатию к Французской нации, с которою имеет общего происхождение, цивилизацию и верования, и возмущается при мысли об инстинктивном оттолкновении, которое взаимно ощущают и белая порода и черная. Такова логика ума его!

В Сахаре источники дороже золота, и, после длинного перехода, охотно можно отдать все алмазы индейских рудников за влажные перлы ручья. Пустынные источники бьют или в уровень с землею — и тогда их часто защищают камнями и хворостником, — или текут большою полосою [295] под песками по долинам, известным начальникам караванов; в последнем случае достаточно отделить покрывающую их песчаную кору, и тогда тотчас является вода чистая, свежая и более приятная для жаждущего мавра, чем все-возможные вина. Иногда источники находятся на значительной глубине и заключены в колодези, вырытые руками человека. В них спускаются опираясь на выдающиеся неровности стенок и цепляясь за различные растения. Всякий, кроме жителей Сахары, непременно потеряет равновесие в этом трудном упражнении. Такова, однакож, беспечность пустынных мавров, что они, спускаясь на дно этих колодезей, ссорятся, толкают друг друга и дерутся. Берег источника есть театр постоянных споров, причина которых заключается в желании, овладевающем каждым путником, чтобы первому утолить свою жажду и напоить свой скот. Вообще, объем воды, даваемый каждым источником, очень незначителен, так что вода эта быстро исчезает, и отсталые должны дожидаться, пока бассейн снова наполнится.

Многие жители оазисов проходят по пустыне значительные пространства одни; на такие путешествия отваживаются даже женщины. Самая большая опасность (после опасности встретить шайку мародеров), которой подвергаются смельчаки, состоит в том, что они могут потерять дорогу. Часто случается читать в расказах о [296] путешествиях о тех страданиях, которым подвергаются путники, заблудившиеся в лесах Нового Света. Там, говорят, легко сбиться с пути и долго блуждать около одного и того же места. Также трудно держаться прямой линии на пространствах ровных, расходящихся во все стороны и сливающихся с горизонтом, — на пространствах, где нет ни деревца, ни скалы, ничего, что могло бы служить приметою. Мистер Ричардсон подвергнулся такому бедствию.

Это случилось недалеко от груды камней, набросанных один на другой с тою правильностию, которою щеголяет природа даже в самых своих беспорядках. Камни эти или скалы, выброшенные из земли во время какого-нибудь вулканического извержения, похожи на развалины готического здания, и аравитяне, охотники до чудесного, назвали это место «Дьявольским Замком.» Предание говорит, что в этих гигантских развалинах живут духи и охраняют какое-то сокровище, подобно гениям в «Тысяче Одной Ночи.» Горе тому, кто посетит их жилище, особенно ночью: злые духи посвятят его в свои страшные таинства. В четыре часа пополудни караван остановился в некотором расстоянии от этого ужасного замка. Английский путешественник, желая показать ученикам Магомета, как христианство поставило его выше всех их суеверных страхов, решился один посетить Дьявольский Замок. Он [297] отправился в путь, вооружившись копьем и саблею. Лишь только потерял он из виду лагерь и углубился в густую тень от скал, как ощутил в груди своей страх, внушаемый, обыкновенно, торжественным, таинственным и важным характером места. Он невольно с беспокойством осмотрелся вокруг, как бы желая удостовериться, что нет около него ни разбойников, ни иных духов. Когда он успокоился, видя неподвижность окружающих его предметов, то мысль его обратилась к науке: ему захотелось удовлетворить любопытство посетителей Британского Музея и привезти им геологические образцы знаменитого замка. Он поднял несколько осколков и кремней и стал созерцать пирамидальные иглы утесов. Потом ему захотелось взобраться на один из этих чудовищных наростов; но, поразмыслив, Ричардсон увидал, что в этом предприятии выгоды мало, усталости много, да кроме того еще большая возможность свалиться вниз и переломать себе ребра. Поэтому он повернул от замка и направил или, по-крайней мере, воображал, что направил путь свой к лагерю.

Солнце быстро стало сбегать с неба. Ричардсону пришла несчастная мысль пуститься по дороге, которая показалась ему самою короткою.

«Я советую — говорит он — всем путешественникам по Сахаре никогда не стараться [298] сокращать пути, особенно в той части пустыни, которую они знают неверно.»

После четверти-часовой ходьбы, ему показалось, что он наконец находится в направлении к лагерю, который по его расчету стоит сзади песчаных холмов; но, добравшись до них, он не нашел ничего. В эту минуту солнце скрылось, и последние пурпуровые облака бежали по его следам, чтобы погрузиться в океан. Ричардсон пустился далее, сказав себе: «вот где караван!» но каравана не было. Он еще дальше — опять обманутая надежда. Так прошло с полчаса; вдруг, как молния, его поразила мысль: «ужели я заблудился? ужели мне придется провести ночь одному, без спутника, в этой необозримой пустыне?» Темнота сгущалась все более и более; отважный турист обратился вспять, чтобы взлезть на вершину скалы, надеясь, таким образом, увидать с высоты бивуачные огни. Он блуждал по окрестности, всходил на холмы, взбирался на деревья, отъискивая вдали признаки жизни и движения. Тщетные усилия, бесполезные поиски! во всей бесконечной пустыне не было и признака огонька.

Когда Ричардсон почти выбился из сил, то его стали осаждать призраки самые странные: то слышался ему голос, его зовущий, то мелькали вдали огни, то казалось ему, что приближается к нему путешественник на верблюде; последняя иллюзия была так сильна, что он даже окликнул [299] воображаемого всадника. Он все еще питал тайную надежду, что вот прийдут за ним, и в этом лихорадочном ожидании он шагал в пустой тени, отбрасываемой утесами. В этом занятии прошло много часов; он несколько раз выходил на равнину, — все напрасно: не видал он ни дромадера, ни мавров, ни лагеря, ни огня; повсюду царствовало молчание и неподвижность. Наконец ноги у него подкосились, и он упал в изнеможении. После нескольких минут отдыха, Ричардсон решился оставить свои поиски до утра. В нескольких стах шагах от него, на холме, раскинулось одиноко пробковое дерево; Ричардсон добрался до этого дерева и вырыл себе в столетнем слое засохших листьев узкую яму, куда и улегся, как бы на вечный покой.

Поднялся восточный ветер и загудел в ветвях уединенного дерева; закутавшись в плащ, заблудившийся турист попробовал успокоиться и укрепиться духом. Ему нечего было бояться нападения хищных зверей, потому что в этих местах их не водится; существа более свирепые — степные бандиты, в это время также не бродили в этой части Сахары; следовательно, Ричардсон мог опасаться только одного врага — жажды, жестокие припадки которой он уже начинал испытывать. Он попробовал заснуть — напрасно. Ночной ветер давно уже перестал жалобно стонать; месяц кончил свой дозор, лучи его тухли: он [300] уже слабо боролся с тенями. В эту минуту англичанин, живее чем когда либо, ощутил чувство одиночества и беспомощного состояния, В часы таких бедствии мысль легко переносится к картинам мира и спокойного счастия, покинутым для того, чтобы подвергнуться неведомым опасностям; воображение рисует стены, запечатлевшиеся еще в детских годах; так гладиатору Байрона, во время предсмертных судорог, представлялись зеленые берега Рейна, цветущая сцена его детских забав; распростертому на кровавой арене римского цирка, ему слышались отголоски резвого шума товарищей его детских лет.

За час до солнечного восхода Ричардсон заснул; когда он открыл глаза, весь восток был облит заревом, «Я поднялся с своего ложа — говорит он — чтобы молча, с чувством грусти на сердце, полюбоваться на великого царя дня, начинавшего свое ежедневное шествие. Дьявольский замок не пропускал света в глубокие расселины своих скал. Он окутал его таинственною тенью, тогда как солнце пустыни уже поднялось в небо, бросая на землю влажные перлы востока; даже на бесплодную, сухую почву Сахары заря проливает нечто в роде росы.» Ричардсон спустился с холма, на котором провел ночь, и бросил прощальный взгляд на свое лиственное ложе. Он страдал на нем, конечно нравственно; но зато, на нем же нашел он несколько часов [301] необходимого отдохновения.... да к тому же, знал ли он, что найдет себе убежище на следующую ночь? не предстояли ли ему страдания, которые, быть может, заставят его пожалеть о тех, которые он перенес накануне? Лишь только предметы пообозначились, Ричардсон снова пустился на поиски; но прежде всего он обратился к Богу, с жаркою молитвою об избавлении. Он снова направился к роковому замку, в надежде, что спутники придут за ним к этому месту. Скоро очутился он у подножия грозных скал, но тщетно старался он отъискать ту сторону, где накануне набрал свою геологическую коллекцию. Скоро им снова овладело утомление; он вздохнул и сказал вслух: «как! опять усталость!»

И Ричардсон снова удалился от замка. Пустыня расстилалась перед ним во всем своем ужасающем однообразии; холмы следовали за хворостником, хворостник за холмами; там равнина, поток пески, опять холмы, опять хворостник, опять равнина, опять пески, пески…. Все тот же театр, все таже сцена, везде одни и теже предметы. Наконец Ричардсон приметил следы каравана и решился по ним следовать; но тут встретились непредвиденные затруднения. Время от времени на почве сухой и твердой вдруг исчезали следы от ног на большое расстояние, вследствие чего путешественник уклонился от пути, по которому следовал караван, и напал на него не прежде, [302] как после большого обхода. Однако же, ом различил следы от ног верблюдов, овец, ступни проводников, признал даже как бы свои собственные следы; но где же признаки прохода босых невольников? а их было в караване около пятидесяти. Ричардсон должен был сознаться, что тут прошли не те, кого он искал; им овладело такое невыразимое томление, что глубокий вопль вырвался из его груди. Он снова увидел себя в необходимости возвратиться назад; но силы ему изменили: он боролся еще часа два, наконец скорее повалился, чем сел у подножья песчаной возвышенности, потом быстро вскочил на ноги, под влиянием какого-то нравственного возбуждения, которое наэлектризовало на минуту его угасшие силы; он едва мог приподнимать копье, на которое опирался во время ходьбы. В такой крайности на самую смерть смотрят как на освобождение. Ричардсон уже призывал ее, как вдруг, вправо от него, прошла белая фигура: друг это или недруг? не новый ли это обман воображения? Сверхъестественным усилием он собрал остаток сил и… как описать его радость! прибыл прямо в лагерь, оставленный им накануне.

Весь караван искал его, кроме бедного Саида, негра, занимавшегося приготовлением завтрака. По здравом размышлении, Саид выбрал себе этого рода занятие. В караване думали, что Ричардсон попался в плен к демонам или уведен [303] был бандитами; во всяком случае поиски вели за собой усталость и опасности; поэтому саид рассудил остаться в лагере и заняться кухнею. Однакож, справедливость прежде всего: невольник обливал завтрак слезами — справедливая скорбь по господине, возившем с собою прекрасную провизию! Ричардсон, изнуренный усталостию и волнениями, растянулся на земле и выпил чашку чаю. Скоро он почувствовал необходимость восстановить свои силы чем нибудь более существенным, и когда возвратились его спутники, он оканчивал сытный обед. Первый явился Гамео и предложил свой ланцет, и только вид остатков основательного завтрака мог заставить этого Санградо Сахары приберечь свое искусство кровопускания до другого, более удобного случая.

II. Пребывание в оазисах.

Понятно, что после путешествия к Дьявольскому Замку Ричардсон поспешил выбраться из песков и скал, где едва не лишился жизни. После осмотра бесплодных стран Сахары, ему оставалось, для полноты из исканий, посетить некоторые из обработанных частей Великой Пустыни. Древний писатель, Страбон, кажется, сказал: «Пустыня подобна шкуре пантеры — рыжей с пятнами.» Сравнение это верно. Действительно, можно сказать, что Сахара запятнана оазисами: так много этих [304] островков и плодоносной земли на обширном песчаном океане. Ричардсон, выезжая из Триполи, не намеревался ограничить своих исследований несколькими оазисами: он предположил отправиться в Судан, но не достиг до него в первое свое путешествие, — зато определил дорогу, назначил запасные пункты и приготовил помещения для будущих путешественников своим долгим пребыванием в двух главных городах оазисов Сахары: Гадамесе и Гате.

Гадамес стоит к той полосе пустыни, которая подчинена законам константинопольского султана: он находится под неограниченною властию турецкого правителя и тем не менее пользуется муниципальными учреждениями. Это город купцов, которые все смотрят на себя как на марабутов и вовсе не имеют воинственных побуждении. До турецкого владычества Гадамес беспрестанно подвергался нападениям северных и южных разбойников — санбахов, или арабов-хищников, живущих на северных границах пустыни, и туарикков, могущественных аборигенов, происходящих, вероятно, от Нумидян и заселяющих многочисленные, вольные города на южных границах Сахары, ближе к Судану. Когда то или другое хищное племя нападало на Гадамес, то миролюбивые жители этого города убегали и оставляли свои жилища на разграбление. Не смотря на эти частые набеги, они скопили кое-какое богатство, потому что [305] город их был одним из складочных мест торговли между Триполи и Суданом. Кроме того, они умели противупоставлять одним неприятелям других, и, платя легкую подать туариккам, без труда получали от них заступничество против северных грабителей.

Турки овладели Триполи подобно тому, как в басне путешественник проглотил устрицу во время спора двух тяжущихся противников. Страну раздирали две партии, которые вели между собою ожесточенную войну. И таково было упорство обеих сторон, что, для поддержания борьбы среди всеобщего бедствия, сражавшиеся, у которых было много фамильных драгоценностей (по восточному обычаю), продавали эти сокровища за четверть цены, чтобы достать себе денег, во что бы то ни стало. Другие занимали суммы довольно значительные за 500 на 100. Таким образом Оттоманы овладели страною совершенно разоренною. Так как они искали не столько приобретения территории, сколько средств для пополнения истощенной казны константинопольской, то победа эта немного бы удовлетворила их, еслиб не открыла дороги к триумфам более прибыльным. Турки обратили взоры на Гадамес. Этот город, находящийся в самой средине пустыни, почитаемый святым во всей Сахаре, оставался чужд всех кровавых переворотов, терзавших Триполи. Турки искали предлога, чтобы владеть этою сокровищницею и наполнить [306] опустевшие сундуки паши. «Жители Гадамеса возмутители — сказал поверенный Небесной Порты — они в согласии с Арабами, которых мы недавно победили; они не помогали нам в нашей борьбе: такое поведение заслуживает наказания.» Такой сильный аргумент единодушно был одобрен всеми придворными пашами, и город Гадамес обложен был жестокою податью в 50,000 мабубов (Мамуб (mahboub) около пяти франков). Женщины должны были расстаться с своими драгоценностями, чтобы удовлетворить требованиям турецких сборщиков; по окончании этого военного сбора, жители узнали, что они ежегодно должны вносить в казну наши 10,000 мабубов, тогда как в предшествовавшее правление они платили только по 850 мабубов в год. Это новое взыскание повергло весь город в отчаяние. Жители привели пред правителя жон своих и детей и, повергшись ниц, молили его не отнимать у них насущного хлеба. Действительно, город не мог уплатить такой суммы. Паша понял это и уменьшил ежегодную подать до 6,250 мабубов; но время от времени несчастный город делается жертвою непредвиденных сборов. Так, во время прибытия туда Ричардсона, получен был приказ собрать чрезвычайную подать, необходимую, как говорил паша, для содержания по дорогам войск, назначенных для того, чтобы покровительствовать торговле. [307]

Ричардсон говорит, что эта новая подать так ошеломила жителей Гадамеса, что они два дня не выходили из своих жилищ, и в это время никто из них не занимался своим ежедневным делом. И в самом деле, взнос обыкновенных податей замедлен уже был четырмя месяцами. Правитель уже несколько раз доносил триполисскому дивану, что вверенный его управлению город не может уплатить то, чего от него требуют, и каждый раз получал от паши ответ: «мне нужно денег».

На эту землю, столь бедную, где промышленность так трудна, где торговля представляет столько опасностей и так мало выгод, турки смотрят единственно, как на источник дохода; ее изнуряют налогами, у нее отнимают все, что только она может дать. И город, некогда цветущий, дошел уже до крайней нищеты. Жители занимаются только маклерством для торговых домов в Триполи; небольшие деньги, которые им удается накопить, они отдают в руки тамошних жидов, так что правительство турецкое скоро не будет получать от этих жителей денег, потому что в Гадамесе у них ничего не останется. Теперь следует упомянуть о том, что это правительство сделало для страны хорошего. Со времени его водворения, дороги стали безопаснее, сношения между оазисами участились. Главные источники, где в прежнее время бандиты поджидали [308] путешественников, как хищные звери выжидают ланей вечером, теперь охраняются отрядами солдат. Аравитяне, жившие в той части Атласа, которая находится между Триполи и Гадамесом, были воры и разбойники. Порта превратила их в жандармов, сопровождающих в настоящее время караваны. Конечно, покровительство их не слишком действительно; но все-таки лучше пусть будут они равнодушными спутниками в дороге, чем хищниками, делающими засады по этой дороге.

Город управляется собственными гражданами, имеет своих судей, и осужденные, недовольные приговором, могут обращаться к высшему суду правителя. Правитель судит совершенно патриархально. Ричардсон приводит пример странных понятий этого оттоманского судьи о нелицеприятии. Однажды к нему привели араба, которого обвиняли в том, что он ударил ребенка на улице. Мальчик заливался горькими слезами. Правитель велел арабу стать на колени, а мальчику сказал, чтоб он возвратил удары обидчику; мальчик не мешкал и, подняв рученку, с уморительною быстротою нанес противнику пять-шесть ударов кулаком, после чего бросился вон со всех ног, при всеобщем хохоте. Правитель обратился к доктору Ричардсону — свидетелю этой сцены, и сказал ему, с видом вызывающим на одобрение: «вот как мы правосудны!» [309]

Гадамес город старинный. Его принимают за древний Кидамус, который, за девятнадцать лет до христианской эры, взят был Корнелием Бальбом. Укрепления, развалины которых доныне существуют близ города, говорят, построены Римлянами. Во время Льва Африканского, Гадамес был очень многолюден, и считался городом богатым; он управлялся сам собой, хотя платил подать Аравитянам; со времен водворения магометанства физиономия его, должно полагать, не слишком изменилась. Эта религия производит в народе крайний застой; среди пустыни встречаются целые Помпеи, живые и движущиеся. Гадамес выстроен в финиковом лесу, около горячего ключа, средняя температура которого 120°, так что близ отверстия невозможно купаться. Как все восточные города, Гадамес состоит из переулков, темных, грязных, идущих между стен домов без окон. Внутри города улицы представляют род тоннелей, проходящих под домами и ведущих к площадям, украшенным по средине пальмою, и окруженным террасами, по которым гуляют женщины. На этих площадях множество каменных скамеек, и тут-то совершаются дела, под открытьем воздухом: тут кади совершает свои приговоры, тут купец ведет свои операции и поверяет счеты, тут принимают друзей, тут расказываются дневные новости.

Архитектура домов (обыкновенно в три-четыре [310] этажа) не чисто мавританская. У жителей Сахары есть свои архитектурные фантазии, придающие их зданиям особенный характер. Понятие о них может дать один рисунок. Вообще в домах нет нижнего этажа (rez-de-chaussee): каменная лестница ведет в большую залу, окруженную маленькими комнатами; тут часто можно слышать блеяние баранов, назначенных на откормление. Зала эта не служит обыкновенным местом пребывания: семейство живет в верхнем этаже, и иногда, в ночи слишком жаркие, оно переносит своих пенатов в ниши, устроенные на крыше с террасою. Нижние залы часто служат кладовыми. Ричардсон раскалывает, что ему случилось однажды посетить одного жителя Гадамеса: жена его, при появлении чужеземца, убежала и заперлась в комнате; когда же Ричардсон вошел в тот же дом в другой раз, во время отсутствия хозяина, то жена его вовсе не испугалась, пошла к нему на встречу и даже созвала соседних женщин, чтобы показать им христианина. «В Африке — говорит Ричардсон — жоны боятся мужей, а не посторонних. Впрочем, жоны бедных жителей и не думают избегать взглядов иностранцев; но у богатых в обычае — прятаться от чужих. Те, которые хороши собою и стройны, всегда находят случай показать свое личико».

Из Гадамеса Ричардсон отправился в Гат, а оттуда, если возможно, хотел пробраться в [311] Судан. Гадамес находится от Гата в двадцати днях ходьбы по степи. Пустившись в путь 24-го ноября, он прибыл в Гат 15-го декабря. Не без боязни вступил он в этот город, заселенный страшными Туарикками. На туарикков, многочисленное и сильное племя которых занимает всю южную часть Сахары, смотрят как на живую границу между Европою и богатыми странами внутренней Африки. До них легко достичь через степь; но трудно проникнуть в средину их населения и добраться до Судана. Как набожные мусульмане, они очень враждебно смотрят на христиан; как народ бедный, голодный, не занимающийся ни земледелием, ни торговлею, они чрезвычайно алчны. Багаж путешественника представляет для них непреодолимый соблазн, и многие исследователи поплатились жизнью за неосторожность, с какою они выставляли на показ этим хищным племенам произведения европейской промышленности.

Нация Туарикков делится на несколько неприязненных одна другой ветвей, различающихся между собою нравами и формой правления. Туарикки, живущие в городе Гате, слывут более общежительными, чем западные. Первые находятся на пути между Трипиоли и Суданом; путь этот уже часто был посещаем, так что скоро он сравнительно сделается довольно легким сообщением; вторые заграждают дорогу из Алжирской области [312] в Сенегал; по этой дороге еще никто не прошел, хотя многие Французы уже не раз пытались.

Гатские туарикки составляют аристократическую республику: все они родятся благородными и не занимаются ничем другим, как только оружием. В сельских округах, по которым они рассеяны, каждый из них разбивает свою палатку или строит шалаш, среди обширной пустыни, и живет тут патриархально с своим семейством и невольниками, пользуясь властию почти неограниченною; он признает высшую власть лишь в таких случаях, когда замешан интерес целой нации. Высокий рост, геркулесовская сила — вот лучшие его защитники в избранном им жилище. Когда открывается война, то каждый шейк или благородный низшего разряда становится под начало шейков первостатейных, которые будто бы повинуются султану, или шейк-кебиру. В сущности же они управляются сами собой, а все важные дела решаются в собраниях главных шейков.

Гатские Туарикки составляют войско из десяти тысячь человек, следовательно, надо предполагать, что все население простирается до 60,000, со включением стариков, детей, женщин и невольников. Воинское их вооружение состоит в длинном ноже, висящем под левою рукою на кожаной перевязи, мече, похожем на палаш древних [313] рыцарей, с крестообразною рукояткою; мечь этот привязывается на спине таким образом, что рукоятка выставляется над плечем; наконец, в руке они носят копье. Копье это часто бывает из дерева, а иногда и все из металла, преимущественно железа. У них есть также дротики, которые они употребляют то вместо трости, то вместо наступательного и оборонительного оружие. «Что вы сделаете с ружьем против меча?» говорят они. Ездят они на мари. Мари в отношении аравийского верблюда тоже, что ищейка в отношении к обыкновенной собаке. Туарикки дрессируют мари и для бега и для войны, и ничто не может сравниться с его ловкостию и быстротою; он полон огня и силы. Туарикк, усевшись на мари, збруя которого различных цветов, и вооружившись своим ножом, огромной шпагой и копьем, отправляется в военную экспедицию, на все готовый и ничего не страшащийся, кроме Бога и иных духов, В 1844 году, Туарикки делали набег на Арабов-Санбахов. Они преследовали своих неприятелей по целым дням, неделям, месяцам, и во время этого похода провели семь дней и семь ночей без всякой пищи, без капли воды, беспрестанно преследуя и убивая своих противников, которые наконец исчезли с земли, спрятавшись в отверстия, вырытые под песками. Впрочем, Туарикки вообще едят в два дни раз, и эта воздержность не мешает нисколько развитию [314] их физической силы, так что большая часть из них может считаться великанами в Европе.

На одной из площадей Гата находятся ряды скамеек, расположенных уступами. Величественное зрелище представляют Туарикки, сидящие на этих уступах вечером, перед отходом ко сну; они помещаются один подле другого, образуя сжатую, глубокую фалангу, подобно духам Мильтона в пандемониуме. Мрачный вид их лиц, в половину окутанных литамом, который закрывает им рот и часть щек, делает это сравнение совершенно правдоподобным. Копья их водружены в песок, всегда на готове к битве. «Я не раз проходил — говорит Ричардсон — через лес этих копий и никогда не мог смотреть без ужаса на черные лица Туарикков, с загадочным выражением, погруженные в глубочайшее молчание, совершенно неподвижные». Но пусть в городе раздастся говор или какой нибудь шум, пусть случится какое нибудь происшествие, пусть вздор какой нибудь пробудит внимание этих холодных, неподвижных статуй — и они с ребяческою быстротою соскочат с своих седалищ, бросятся друг на друга, перемешаются, перетолкаются и устремятся к предмету, возбудившему их любопытство. После такой тревоги немедленно воцаряется молчание, и Туарикки по нескольку часов сряду остаются без движения, не удостоивая ни одним словом чужеземных купцов. Они думают [315] выказать этим свое достоинство и превосходство. Вообще, у всех народов тех стран медленность-движений есть признак благородства.

Но Туарикки, кажется, не считают предосудительным для своего достоинства просить или вынуждать подать им милостыню: это нищие самые упорные, самые бесстыдные, какие только существуют. Бедность есть плод горделивой лености этого народа; начальники выпрашивают себе подарки, благородные второго класса — пищу. С детства они научаются вымаливать подаяние или брать у других то, чего не умеют добыть себе трудом. Жадность, выказываемая этим народом, часто смешна и глупа; тем не менее опасно не удовлетворять ей. Ричардсон, через несколько дней по прибытии в Гат, понес сыну султана Туарикков, князя Канухена, подарки, которые обыкновенно делаются иностранцами; в числе прочих предметов была голова сахару, макушка у которой откололась. Князя не было в городе; но Ричардсона ввели к его главной жене, Лалле Фатиме. Княгиня приняла доктора очень учтиво, и свидание с нею было чрезвычайно забавно. Доктор начал с того, что просил извинить его за изломанную голову; услыхав это, Фатима чуть не упала в обморок. «Как! — сказала она — разве Канухен не истинный султан? Мой муж господин и хозяин всех Туарикков. Речь его горяча и движения быстры. Все иностранцы, все купцы, все [316] христиане, приезжающие сюда, слышат его приказания и спешат их исполнить. А ты приносишь ему голову сахару без макушки! О, это дурно! не так следует поступать, и я боюсь за тебя.» Ричардсон заметил, что у него нет никакой возможности достать целую голову, а эта единственная, какая у него была. Тогда Лалла Фатима обратилась к другому предмету.

— Перчатки, которые ты принес, сказала она: — не для меня. Канухен отдаст их другой жене, которая в деревне. Надо и мне принести перчаток.

Доктор предложил ей разделить те, которые он доставил.

— Ах, Канухен любит деревенскую свою жену больше, чем меня, отвечала Фатима и залилась смехом, тогда как Ричардсон ожидал слез и рыдания. Он не иначе мог вырваться из ее рук, как дав обещание привезти ей, когда опять приедет в Гат, стеклянных ожерелий и висячий замок с ключом.

Спустя несколько дней, доктор присутствовал при сцене прошения милостыни, едва не кончившейся трагически. Они находился вечером, по своему обыкновению, у богатого купца из Триполя, прибывшему в Гат по торговым делам. Вдруг послышались удары в наружную дверь. Молодой невольник, по обычаю страны, закричал: — кто там? и, не дождавшись ответа, прибавил: — не [317] отпирайте! — Когда гадамесские и триполисские купцы приезжают в Гат, то к вечеру, особенно около ужина, всегда держат дверь на замке: в это время голодные Туарикки как волки бродят по городу, ища пищи. После возгласа невольника, шум за дверью усилился, послышались такие угрозы, что купец, перепугавшись, сказал: «отпирай!» В комнату ворвалась толпа Туарикков. Первою заботою этих насильственных гостей было поочередно поколотить несчастного невольника-араба. Фуражиры искали себе пищи: купец напрасно старался отстоять ужин, приготовленный для него и его служителей. Неосторожный гнев, выказанный им, преклонился пред речью начальника шайки, произнесенною громовым голосом: «Страна безопасна и спокойна, в ней нет ни воров, ни грабителей; вы покупаете, продаете — и никто вас не беспокоит. И за то покровительство, которое мы вам оказываем, ты не можешь утолить нашего голода?»

Безумно было противиться долее: купец велел подать блюдо кускуссу; Туарики бросились на него все разом и истребили в несколько минут.

Ричардсон сам едва не сделался жертвою яростного попрошайничества Туарикков. Он обедал на террасе, когда вошло к нему двое детей в рубище, с криком: «есть! есть! мы есть хотим»! Доктор не мог рассмотреть их в тени и пошел навстречу; приблизясь, он увидел, что один из них потрясает копьем, как бы [318] готовясь употребить его в дело. Он вытолкал их за дверь и заперся.

Гат есть вольной рынок, где происходит мена товаров из Европы и из Судане. Английский миссионер видел здесь караваны из Кану, Борнуа, Туата, Феццана, Суфа, Гадамеса, Триполи, Туниса и северного берега Африки. Во время пребывания Ричардсона в Гате, число купцов простиралось до пятисот; на перевозку товаров они употребили тысячу-пятьсот верблюдов. Караваны эти приводили невольников, привозили слоновую кость, туземную хлопчатую бумагу, страусовы перья, благовония, орехи гуро и проч. Ценность этих товаров в самом Гате простиралась до 900,000 франков, следовательно на европейских рынках вдвое. Кроме того, купцы из внутренности Африки доставили достаточное количество звериных шкур и выделанных кож, ложек, чаш и много другой деревянной домашней утвари, сандалий, деревянных гребней, кожаных подушек, мешков, кошельков, бутылок и мехов для хранения воды в пустыне, оружии, как наприм. дротиков, пик, широких шпаг и проч. Мы не упоминаем о съестных припасах, как например, жидких маслах, особом роде сыра, чрезвычайно острого, ломтей говядины, высушенной без соли на солнце и др. Африканские хлопчатобумажные произведения красятся очень дурно. Африканцы довольствуются тем, что срезывают индиго и кладут его в [319] воду, вместе с материею, которую хотят окрасить.

Из Европы вывозятся в Африку шелковые материи и сукна низшего сорта, зато цветов очень ярких; маленькие зеркала, браслеты, шпажные клинки, иголки, бумага, перчатки и проч. Наиболее обращающаяся там монета есть испанская. Однажды Ричардсон спросил у гадамесского купца, отчего мусульмане предпочитают монету неверных константинопольским деньгам. Купец отвечал: «Аллаху угодно было, чтобы христиане научились чеканить монету, потому что она проклята, хотя ее и употребляют на этом свете. Мусульмане терпят прикосновение этой скверной вещи, но не оскверняют себя чеканкою. На том свете мусульмане будут без денег вкушать все возможные наслаждения, а христианам будут лить в горло растопленные золото и серебро, и они будут вечно мучиться.»

Прожив в Гате два месяца, Ричардсон уехал в Европу.

Текст воспроизведен по изданию: Путешествие по степи Сахара // Журнал для чтения воспитанникам военно-учебных заведений, Том 94. № 375. 1852

© текст - ??. 1852
© сетевая версия - Тhietmar. 2017
©
OCR - Андреев-Попович И. 2017
© дизайн - Войтехович А. 2001
© ЖЧВВУЗ. 1852