Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

КОВАЛЕВСКИЙ Е. П.

ПУТЕШЕСТВИЕ BO ВНУТРЕННЮЮ АФРИКУ

ЧАСТЬ II.

Глава VIII.

Обратный путь. Болезни.

Опять белая лошадь с колокольчиком на шее и с черномазым существом, в виде человека, на спине; опять рев верблюдов, хлопанье курбача, крики и возгласы на всех языках; но на этот раз, громкий смех к шутки, более или менее забавные, оживляли сборы и суматоху, которые прежде являлись под тяжелым гнетом общего уныния и злой взыскательности. Все возвещало что-то новое, что-то доброе.... Мы собирались в обратный путь!...

Особенно рады были турки, окружавшие нас: детски, бессознательно выражали они свое удовольствие и приязненно толковали с нашими штейгерами, не смотря на то, что очень мало понимали друг друга. Последние были не менее довольны, но сохраняли серьезный вид должностных людей, и только порою слышалась острота, обращенная к арабу-вожатому или к верблюду, в роде следующей: эй, земляк, опусти, пожалуйста, хоть маленько горб: словно на шиле сидишь.— Но в толпе веселых и счастливых было двое, которые грустно смотрели на все приготовления. Для них, вновь оживших европейскою жизнию, наставала прежняя [238] бесцветная, темная череда дней, которая вела оскорбление за оскорблением, унижение за унижением.... Мы было исторгли на время этих людей из тяжелого положения; но теперь они оставались на жертву своей судьбы: болотная зыбь невежества и предрассудков разверзалась перед ними более и более и готова была захлебнуть их. Что ж? опять привыкнут! к чему не привыкает человек!

Я пошел проститься с окрестными горами и горными долинами, где, убитый зноем и усталостию, так часто останавливался. Они, еще недавно нагие, сожженные солнцем, теперь, в неделю что я не видал их, в неделю проливных дождей, покрылись яркою зеленью, и мириадами чудных лилий и ирисов. Жизнь проявилась всюду; показалась из расщелин иссякшей земли, из пещер, между камнями; а еще так недавно смерть была здесь! Множество насекомых и птиц наполняли криком, песнями, чириканьем воздух, порою, пробегало какое-нибудь крупное животное: дикий буйвол или антилоп, убегая от наступающих периодических дождей. Даже зверь бежит от них: нам ли оставаться!

Я поспешил возвратиться в балаган. Весь отряд и генерал-губернатор ожидали меня. Сознаюсь, весело вспрыгнул я на свою лошадь и пустился в путь, в сопровождении всего населения Кассана, белого и черного. Через полчаса мы остановились, и после долгих взаимных уверений в крепкой дружбе и пламенной любви, простились с генерал-губернатором; простился я с частию отряда, возвратившегося в Кассан, простился со всеми, с которыми сжился в короткое время, которые служили мне верно и может быть любили меня,— простился на веки!... Раздался [239] барабанный бой, и часть отправилась с генерал-губернатором на юг, в Кассан, а часть со мною, на север, холодный, но милый север. Все то же черное существо гарцевало передо мною на белой лошади, и как черная судьба вела нас к беде; но беда, дожидавшаяся нас впереди, была сокрыта темною завесой; никто ее не видел, и потому всякий утешался настоящим, так редко представлявшимся нам в блестящем свете.

Первый ночлег мы провели еще на Тумате. Ночь была чудная. Полный месяц светил ярко и дождевые капли, как фенокиты блестели на яркой зелени негритянских лимонных деревьев. Природа и здесь развернулась во всей своей экваториальной красе; воздух был душен от запаха жесминов, покрывавших всю горную долину, где мы раскинули свой лагерь; огромные костры, разложенные для предохранения лагеря от нападения диких зверев, как будто сознательно играли с лучами месяца, то накидывая тень на чудную картину, смутно развертывавшуюся перед нами, то обдавая ее ярким светом. Истомленные зноем и трудом, мы жадно вдыхали в себя мягкий, влажный воздух, и на душе было легко в весело. Как величаво таинствен в своей тишине этот лес, как живописно отражался на его темном фоне громадный пень баобаба, как разнообразны предгорья и еще разнообразнее раскинутый на них лагерь!.... Чудная природа!.... Как будто душа росла и росла, чтоб достигнуть до величия ее!... О, до сна ли тут было! Я видел негров, которые, небольшими купами, просиживали до полуночи, будто и им жаль было расстаться с таким чудным зрелищем.

Я не поведу вас за собою день за днем по [240] обратному пути: быстро перенесу я вас, останавливаясь только изредка, у предметов, которых мы еще не видели, до тех мест, пока своротим на новый путь, в Малую Нубийскую пустыню.

На другой день встретил я кавоса, в сопровождении нескольких солдат: это был нарочно посланный во мне из Каира, с письмом и газетами: тут узнал я впервые и за раз о всех переворотах в Европе: что ж это, подумал я сначала, газетный пуф, что ли? Но вскоре, увы, убедился что это не пуф, но горькая истина.

На пятый день достигли мы Россероса, составляющего последнюю террасу гор. Мы опередили периодические дожди, которые у предгорий, еще не начались: тут оставили мы Ц.; он решился дождаться дождей, чтобы видеть здешнюю флору в полном развитии.

Отдохнувши немного, простившись с Ц. и нашим отрядом, мы сошли в дагабии в пустились по течению Нила. Опять колокольчик.... Я уже думал увидеть белую лошадь и черное существо перед собою, но нет! колокольчик висел на вершине мачты, и жалобно гудел, колеблемый ветром: на дагабии затянули старую песню:

Полетела птичка из Маграбии,
Да спустилась птичка в Искагарии.

За тем следовал куплет импровизированной галиматьи и опять тот же припев.

Быстро неслись мы, гонимые течением, ветром и усилием двенадцати человек, ловких и дюжих барбаринцев, но не долго! В один день, из 26 человек, находившихся на лодках, не считая гребцов, заболело 21, — все лихорадкой или кровавым поносом. [241]

Мы принуждены были остановится; более всех страдал я; пароксизмы гастрической лихорадки продолжались по 21 и 22 часа сряду и сопровождались ужасными рвотами, вытягивавшими у меня вою внутренность.

Смутно смешивались передо мною предметы горькой существенности с картинами больного воображения; мелькавшие на дагабии люди, то бледные и изнеможенные, то черные, с блестящими глазами и зубами, казались выходцами того света, явившимися на страшный суд, и хаос страшного суда рисовался во всем ужасе. Предметы научные смешивались с образами воображения. Раскаленное ядро земли расправлялось и прошибало ее кору, изливаясь лавой в моря-океаны, испаряя их; воздух наполнялся туманом, в котором являлись фигуры, то мрачные, то светлые, и взор мой всегда уловлял одну из них и приковывался к ней, одетой в радугу, с лицом таким кротким, молящимся, сочувствующим моим страданиям.... и мне на ту пору становилось легче....

Но что за дело читателю до моей болезни, до моих страданий! Умри я внутри Африки, и тут ему нет дела.... Вперед и вперед, говорит он, вперед и вперед, сказал и я, едва мог распоряжаться: ясно было, что если периодические дожди остановят нас, то уже не выйти из этих стран.

Не могу постигнуть, от чего болезнь вдруг, в один день, поразила всех нас. Доктор уверяет, что каждый из нас уже носил ее в груди своей, но непрерывная деятельность не дозволяла ей обнаружиться; только в продолжении трехдневного, совершенного покоя на дагабии, она быстро выросла и развилась. Доктора вообще мастера объяснять свойства болезней; если [242] бы они также мастерски лечили, то на свете вовсе не было бы больных. Послушайте, как они утешали нас в неизбежности местных болезней.

Едва мы приехали в Каир, как один из нас с ужасом увидел свое лицо покрытым прыщами, невиданными в Европе.— Он к доктору,— прекрасно, говорит доктор, это значит, что вы принимаетесь к климату и воде, что тело ваше восприимчиво, кожа чувствительна; прекрасно: вы уживетесь с нами.— Из чего почтенный доктор вывел такие утешительные для больного результаты, я и теперь не понимаю; но во всяком случае, пускай я лучше не примусь к египетскому климату, только бы лицо мое оставалось таким, каково оно есть, а не походило ва турецкую дыню.

В Нубийской пустыне постигла нас новая беда. Мы покрылись большими, красными пятнами, приводившими нас в большое уныние. К доктору.— Хорошо, хорошо! Пускай лучше все это выходит наружу, чем оставаться внутри.— Помилуйте, кожа наша походит больше на шкуру барса, или полосатой гиены, чем на кожу человека.— И прекрасно! пускай все выходит наружу.— Да это действие воды, которую собаки не станут пить; это от утомления, жару.— Уж там отчего бы ни было, а результаты те же. Тело ваше очищается от всего дурного. Прекрасно!

Нил стал прибывать: мы и тут в ответе. Тело мое покрылось мелкою сыпью до того, что, как говорится, не было живого места, где бы булавкою уколоть.— К доктору.— Ну уж тут и говорить нечего, отвечает доктор; это закон природы: Нил прибывает.— Да я то чем виноват? — Только одни больные неподвержены этой сыпи; хорошо, что у вас она есть: [243] значит вы здоровы.— Да помилуйте, как хорошо! У меня тело, словно в огне; чешется, будто мириады насекомых точат его, поцарапаешь, страшная боль.— Нил прибывает, отвечает утешительным тоном доктор: закон природы!

Наконец, как я уже сказал, со мною сделалась лихорадка. Первые пароксизмы здешней лихорадки ужасны: настоящий ад в груди; много способствует к увеличению страданий наружный жар в 40° по Реомюру, в тени.— А знаете ли, говорит доктор, у нас есть поверье, что после лихорадки человек чрезвычай здоровеет.— Доктор, отвечал я, убирайтесь к черту!...

Я уверен, что если бы я умер, он и тут бы нашел хорошую сторону, в предположении, что я услышу его…

Если бы одни благие советы спасали от беды, тогда, повторяю, и мне бы не быть больным: уже каких наставлений не получил я перед отъездом из Каира. Один доктор повторял мне несколько раз: в дороге надо воздерживаться от мяса, не пить вина и ничего горячительного; другой твердил, не изменяйте своих привычек, ешьте и пейте все, что ели и пили прежде, и вы будете здоровы; третий приказывал есть и пить как можно больше, утверждая, что это одно поддерживает энергию нервной системы, деятельность в желудке, пот в теле, спасает от лихорадки. — Вы увидите турков в Судане, говорил он, нет ни одного, который бы не был здоровее самого Мафусаила, а почему? Потому что ни один из них не выпивает менее двух-трех бутылок водки в день.— Не знаю, каково было здоровье Мафусаила, древняя история [244] сохранила нам только память о его долголетии; но что турки, живущие в Судане, действительно выпивают по две, по три бутылки в день, кроме того предаются безусловно всем излишествам, и пользуются чудесным здоровьем, в этом я лично убедился. Одно надо заметить, что во всем Судане, не исключая и турецкого населения, вы не найдете старика 60, даже 50 лет.

Отсюда начинается длинный ряд наших страданий и болезней, которые не покидали нас во время всего путешествия до Каира, которые если и оставляют теперь, то только на короткое время, чтобы дать нам прийти в себя и потом хватаются за нас всею силою когтей, точно кошка, потешающаяся пойманною мышью.

Нельзя было и думать об отдыхе: дожди шли по пятам и несколько раз настигали нас. Отдаленный гул грома постоянно напоминал нам, чтоб были на стороже, небо не разоблачалось от туч, нагоняемых с юга; солнце редко показывалось из-за них; но от этого нам не было лучше, потому что воздух был душен, ветер все также жарок.

Сенаар не даром славится набором, изысканностию своих болезней; Брюс рассказывал много о них, но ему не очень доверяли. Измаил-паша, которому Кольо переводил описание этого путешественника, одного из первых европейцев, достигавших сюда, смеялся над ним; но вскоре горько убедился в правдивости Брюса; из 4000 отряда, бывшего с ним в Сенааре, три тысячи за болезнию выбыло из рядов и сам он сильно занемог лихорадкою.

Нельзя здесь не упомянуть о благородном поступке этого любимого сына Мегемет-Али: Фредиани, [245] италиянский поэт, сопутствовавший ему в экспедиции, от изнурительной лихорадки и сильных жаров помешался; это здесь часто случается с европейцами. Измаил-паша приставил к нему своего доктора, сам беспрестанно навещал больного; заметив, что бедный поэт воображает себя великим человеком, отдал ему свое богатое платье, своих слуг, и очень был доволен, что мог сколько-нибудь удовлетворить тщеславию страдальца; наконец, снабдил его бельем, хотя сам нуждался в нем во время продолжительного пребывания в этих диких краях.

Еще одно грустное воспоминание осталось в Сенааре.

В Европе когда-то ходило темное поверье, сопровождаемое самыми сказочными прибавлениями, о попе Иване, царствовавшем где-то в Эфиопии, (другие говорили в Индии); некоторые христианские государи снаряжали целые экспедиции для открытия этого мнимого владетеля. Людовик XIV, король французский, послал в свою очередь посольство, прямо в Абиссинию, которая в то время была уже христианскою страною: это случилось в 1703 году. После многих бедствия и приключений, посольство прибыло наконец, в 1705 году, в Сенаар. Оно находилось под начальством дю-Руля, человека смелого и предприимчивого; ученый Липпа находился при нем в качестве доктора и натуралиста, другие померли или отстали на пути. Король Сенаара принял очень ласково чужеземных гостей, привезших ему дорогие подарки и в свою очередь отдарил их чем мог, но вскоре, получив известие из Каира, что это люди опасные, что они едут в Абиссинию, чтобы научить тамошних жителей делать порох и оружие и главное, чтобы отклонить течение Нила на юг, и [246] таким образом погубить Египет и Сенаар, — черный король пришел в ужас. Более всего способствовало к погибели посольства роскошь, с которою оно путешествовало, что не могло не возбудить жадности кочевых народов; странно: это уже погубило многих путешественников в странах далеких и бедных, и все-таки последователи их не научаются примерами предшественников.

В конце августа месяца дю-Руль расстался, по-видимому дружески, с королем и пустился в дальнейший путь; но едва достиг он площади, служившей рынком на конце города, как на него напало до трехсот человек, умертвили его и всех сопутствовавших ему самым бесчеловечным образом и овладели их имуществом. Король абиссинский, узнавши об этом событии, послал свою армию в Сенаар, для отмщения за смерть посольства; но кажется, армия его не имела большого успеха в Сенааре, некогда славившемся храбростью своих жителей.

Я уже сказал, что население Сенаарского полуострова, состоит, главнейше, из негров и потом из арабов: туземцы подразделяют этих последних и происшедших от них и негров потомков, на четыре разряда: 1) Эль-Асфар: это собственно арабы-бедуины, с волосами гладкими, выражением лица кротким, кожею изжелта красною; они-то, кажется и составляют настоящих потомков первоначальных выходцев из Геджаса, что, между прочим, доказывается их чистым арабским наречием, которое далеко лучше того, каким говорят в Египте. 2) Эль-Амар, цветом красные, с волосами курчавыми, имеющими красноватый отлив, с глазами томными, без блеска: [247] это, кажется, помесь первоначальных обитателей Судана с пришельцами. 3) Эль-Судан-Азрак, потомки Фунги, завоевателей Сенаара; цвет кожи их бронзовый; волосы курчавые. 4) Эль-Акдар, волосами и цветом кожи очень похожие на Фунги: обе эти породы, кажется, составляют одну, на изменение которой имели различное влияние пришельцы. 5) Эль-Кат-Фателолем, цвету желтого, с зеленоватым отливом, с волосами, иногда курчавыми, иногда гладкими, очень похожи на абиссинцев; подобно им, несколько расположены к земледелию, и как кажется состоят в сродстве с потомками народов, происшедших от жителей Египта времен фараонов.

Прежде, чем оставим Сенаар, скажем, хотя несколько слов о гостеприимной принцессе бывшего Сенаарского царства. Она и нынче еще сохранила тень своего величия; дворец ее, если можно так назвать укрепленную купу домов, лучшее жилище на полуострове, и даже турецкие власти любят посещать ее, в уверенности, что тут найдут ром, водку и женщин!... Наср, так зовут ее, некогда была хороша, что доставило ей покровительство зверообразного Дефдердаря; теперь она старуха. Ее муж, и первый министр, Арбаб, был моим постоянным спутником и заботился обо мне, как только мог. На прощанье со мною, он просил непременно посетить его жилище, и я должен был сдержать свое слово; если сказать правду, то и самая болезнь загнала меня сюда. Наср приняла меня, как желанного гостя. За ужином, который был довольно приличен, явились водка и ром; хозяйка было оскорбилась тем, что я ничего не пил, но спутники мои успокоили ее и очень охотно и часто [248] прикладывались в бутылкам, уверяя всякий раз, что пьют за меня, желая сделать угодное хозяйке, которую бы, в противном случае, совсем обидели.

Наср также иногда отведывала запрещенного напитка. Впрочем, хотя она и вмела претензию на магометанскую веру, однако, вероятно потому что пророк-законодатель позабыл упомянуть в своей книге о женщинах, в свою очередь не думала о пророке; за то горько тужила об утраченном величии.

После ужина, один из служителей ее повел меня в отдельный домик.

Едва отворил я двери, как опять запер их, готовый вернуться. Спутник мой, смущенный, уверял, что это лучшее помещение во всем Судане. — Может быть и так, отвечал я, но оно уже занято.— Как можно? вскрикнул он, это ваша прислуга.

Я вошел.

Ряд женщин различных цветов, желтых, красных, зеленоватых и совершенно черных со сложенными на груди руками, с опущенными вниз глазами, в национальных нарядах, то есть в наряде прабабки Евы, подобострастно стоял вдоль стены; кровать была в противоположной стороне; возле — столик, на котором стояли в гадких баночках разные масла, в том числе и розовое. Я догадался, в чем дело, однако спросил своего спутника, мало, отличавшегося по лицу и голосу от бедных невольниц, находившихся в комнате, зачем все это?

— Натирать вас маслом.

— Кто ж будет натирать?

— Они!

— А потом что?

— Останутся для ваших услуг. [249]

— Что ж они могут делать ночью?

— Так всю ночь и простоят,— если не будет другого дела, прибавил он, лукаво улыбаясь.

— Нет! это уже через чур!... И к крайнему изумлению верного слуги Наср, еще, вероятно, к большему его гостеприимной госпожи, велел увести этот строй красавиц Сенаара, отказавшись от неги натирания своего тела и разных других нег.

Воображаю, что делали наши фешионабельные турки! Не смотря на страх, внушаемый своею особой, они иногда затягивали такую песенку, которой звуки доходили до моей комнаты, отделенной целым садом от других жилищ.

С грустным чувством проехал я мимо Камлинской полузапустелой фабрики: Боже мой, неужели и мою фабрику ожидает то же! Неужели это общая участь всяких полезных предприятий ва востоке? Не стало того, кто осуществил его, и предприятие рушится! Однако, смело можно сказать, что пока Мегемет-Али будет жив, золотопромышленность будет расти: тут много еще дела, и потому паша не оставит его, пока, не доведет до желанной цели.

У Саба я опять остановился. Мы вышли на берег и отправились к развалинам, но вдруг остановились, пораженные ужасом: из груды камней, за несколько шагов от нас, ползла, извиваясь, огромная змея, какой я еще никогда не видал. Вероятно, испуганная в свою очередь многолюдством, она быстро скрылась. Наш доктор, который позже всех пришел в себя, уверял, что испуг очень полезен для нас, и что теперь о лихорадке и слуху де будет между нами: ничуть не [250] бывало! она нас мучила по-прежнему. Я видел очень близко от себя барса, в другой раз гиену, но не был испуган ими; не до испуга было; надо было держать наготове ружье, а тут, какое оружие, спрашиваю вас, принять против змеи!...

Саба — крайний предел древнего египетского просвещения или, правильнее начальный: я все-таки остаюсь в том убеждении, что египетское образование началось с юга; самые развалины Сабы представляют не упадок вкуса, изнеженного, истощенного, а состояние детства искусства, проявлявшегося в силе и громадности.

Ученый шейх Заин-эль-Абадин видел в 1846 г. на западе, в Ведае, за Дарфуром, развалины города, судя по его описанию, принадлежавшего древним египтянам, и заключающего в себе еще и теперь остатки их религии. До сих пор никто не предполагал, чтобы она так далеко была распространена.

Самое созвучие слова Саба и Сава, столь известного в нашей библейской истории, показывает тождество их, тем более, что буква б и в почти на всех языках нередко переходит из одной в другую.

Странно, что предание о сношениях царицы Савсвой с Соломоном, сохраненное, у нас Св. историю, рассказывается также в книге Магомета (гл. 27), только на восточный лад. Магомет говорит, что Соломон, сидя у себя дома, разговаривал с эфиопской царицей, которая также оставалась в своем дворце, совершенно удобно, как будто бы они были в одной комнате.

В Картуме я застал много старых знакомых. Римская миссия была все тут: отец Рилло лежал, тяжело больной, в постели; архиепископ Кацаллани готовился к отъезду домой: ему наскучил и Картум, и Рилло, [251] и пропаганда; прочие члены духовной миссии занимались постройками и садоводством; и все вместе взятые, не только не обратили ни одного язычника к христианству, но даже еще не отслужили ни одной обедни.

От миссионеров услышал я уже некоторые подробности о повсеместных переворотах; тут же с грустию узнал я о болезни Мегемет-Али, но тщательно скрывал эту весть от спутников своих и на пути: одно имя преобразователя Египта уже служит порукой порядка и исполнительности.

Следы управления страною страшного Дефдердаря, обозначенные разрушением и запустением, еще не изгладились, может быть потому что народные раны от поры до поры растравляются: это обычай турков, придерживающихся в медицине, как и в политике системе кровопускания.

О Дефдердаре рассказывают ужасные вещи: анекдоты о нем ходят в народе, как страшные легенды; каждый знает их, хотя в передает по-своему. Я в свою очередь расскажу несколько, наиболее здесь известных, заимствуя их из довольно не лживых уст.

— От чего хромает лошадь? спросил паша своего саиса, — Дефдердарь был охотник до лошадей. — От глаза, отвечал оробевший саис. Известное дело, у турков всякая беда может случиться от порчи, от дурного глаза, но видно Дефдердарь не очень верил в глаз, в осмотрел копыта лошади: оказалось, что она дурно подкована; тогда паша велел расковать лошадь и подковать саиса.

Однажды пришла в нему женщина, с жалобой на солдата, который выпил у нее молоко и не заплатил денег. Паша спрашивает солдата: солдат клянется, что [252] не пил молока. Тогда Дефдердарь объявляет, что если солдат виноват, то он сам заплатит за него вдвое, чего стоят молоко, если же виновата женщина, то велит ее повесить, а чтобы убедиться в истине, он приказал вскрыть желудок солдата. Желудок вскрыли и нашли в нем следы молока; паша велел удовлетворить жалобу просительницы, а изрезанное тело виновного выбросить собакам.

В какой-то деревне феллах не заплатил податей; мамур велит отобрать у него корову, последнее достояние бедняка, и продать с публичного торгу, но за корову не дают столько, сколько должен феллах; остроумный мамур призывает к себе мясника, велят изрубить корову, и отдать в каждый дом по куску за такую плату, чтобы вырученные за мясо деньги покрыли долг феллаха сполна. Мясник поступил по приказу, а бедный феллах отправился с жалобой к Дефдердарю.— Паша призвал мамура и исполнителя его воли. Трепещущий от страха мясник рассказал все, как было.— За чем же ты это сделал? спросил паша. — Мамур приказал.— Так ты все исполнишь, что прикажет тебе начальник? — Все, эфендина! Решительно все, что тебе угодно будет приказать. — Так изруби же мамура на столько кусков, на сколько ты изрубил корову, и куски раздай во домам своей деревни; за каждый кусок взыщи вдвое против того, что ты взял за говядину, а вырученные деньги возврати просителю. Как сказано, так и сделано. [253]

Глава IX.

Малая Нубийская пустыня и Мероэ с его пирамидами. Донгола.

Тщетны были мои усилия спуститься по Нилу через пороги. Воды все еще были низки и камни торчали на поверхности, как частокол. Надо было объезжать сухим путем. С ужасом помышлял я о Большой Нубийской пустыне и лучше согласился сделать лишний переход, чем опять пройти потому же путем мучений; при том же, мне хотелось познакомиться с пустынями левого берега Нила и посетить одну из любопытнейших из провинций вице-короля, Донголу. Я решился пересечь так называемую Беюдскую пустыню между Митеме и Мерауэ, и еще не совсем оправившись от болезни, 8-го июня пустился в путь.

Первые три дня пути Беюдская пустыня совершенно походила на Большую Нубийскую пустыню: те же разметанные, обожженные, нагие, черные утесы песчаника, высовывающиеся из заметов белых зыбучих песков; те же кругляки железняка, покрывающие поверхность; только два колодца, встреченные в первый день пути, да несколько тощих, лишенных зелени и жизни деревьев, разнообразили этот грустный край. [254]

Далее от Цитерны Жак-Дуль, также как и в Большой пустыне, встают из песчаников граниты, но здесь они скоро прекращаются и природа вступает в прежнее единообразие. От Жак-Дуля, колодцы попадаются чаще, деревья несколько больше, хотя все еще без зелени, и вы нередко встретите кочующих арабов: видите ли, сюда каждый год заходят периодические дожди, иногда даже сильные.

Цитерна Жак-Дуль устроена самой природой в утесе, куда не легко достигнуть на верблюдах; вода в ней чистая, как слеза, и не смотря на то, что уже девять месяцев не было дождей, еще в достаточном количестве, так что может стать на будущий год, если в нынешнем лете не будет дождей. Внизу утеса есть также вода, мутная и неприятная: это водопой для верблюдов.

На четвертый день я едва мог держаться на лошади, но нельзя было остановиться, потому что на пути не было воды. Кое-как дотащились мы до колодца Мутуэн. Здесь, под сухим кустом акации, прикрытым всяким хламом, лежал я шесть дней, томимый зноем извне и снутри, мучимый жаждой и тоской неизбежной спутницей желчной лихорадки. И ни одного облачка не пронеслось над головой моей в течении шести дней. Солнце, едва вставало и уже осыпало меня лучами; всходило вверх, и термометр Реомюра показывал 43°, даже при заходе, пока совсем не скрывалось за горизонтом, оно жгло как бы наслаждаясь моими муками. Кругом — песчаная пустыня, взвиваемая хамсином, сильным, жгучим ветром. Нигде нет спасения от жару; под небом, открытым на бесконечном пространстве, под густою сыпью лучей, [255] ослепительных для глаз, лежал я, сунув голову в чащу иглистого куста, тщетно ища тени.

Наконец я услышал, что наши припасы истощаются, что вода в колодце вычерпана. Надо было что-нибудь предпринять. Я решился отправиться на носилках. Арабы-возчики вдвойне были рады такому предложению: во-первых, за деньги они готовы были торжественно привести к себе в деревню черта и сделать его шейхом; во-вторых, сами они были в плохом положении, потому что их запасы истощились, прежде наших и они пробивались кое-как около вас.

И понесли меня.

Три дня несли. К концу третьего, пустыня представляла вид самой отчаянной борьбы со смертью. Вдруг, на западе восстали ярко освещенные заходящим солнцем, ряды каких-то громад: это были пирамиды!.... Ближе к живописной скале показался портик храма. Там колонна, другая, ряд сфинксов. Разгоряченное воображение уносилось далее, далее чем [256] увлекал его взор. Боже мой, если тут находятся эти громады, живые признаки великолепия и образованности, то, конечно, они обставлены соответствующими принадлежностями, конечно тут есть и дворцы и театры, и наконец самые комфортабельные гостиницы, и все это прямо по выходе из пустыни! Утешительная надежда отдыха и довольства, которых я так давно не знал, носилась передо мною во всем великолепии. Вот блеснула полоса Нила и вскоре широко вырезалась между зелеными берегами в полутени заходящего солнца. Далее, чаща пальм! Все поддерживало, лелеяло ожидание. Меня несут дальше и дальше. Полунагой народ и несколько тарбушеносцев толпились около одной лачуги, битой из грязи… Тут положили меня... Что ж это, сон ли я видел? Бред ли лихорадки, или наваждение какое? Нет! Не далеко от меня действительно возвышались и пирамиды, и колонны и храмы, но разрушение было на них, смерть кругом!... Деревня, или как ее называют, город, Мерауэ жил своею скудною жизнию, а эти остатки просвещения и роскоши истлевали своею великолепною смертию. Словом, Мерауэ было само по себе, а пирамиды и храмы сами по себе.

Прежде, однако, чем оставим пустыню Метеме, обратим внимание на одно важное обстоятельство. Риттер, Гумбольдт и еще прежде их многие с удивлением замечали, что Нил, на всем своем огромном протяжении, не имеет ни одного притока, кроме реки Атбары, пример единственный на земном шаре. На так называемом полуострове Мероэ и в пустыне Метема есть много хоров, которые исполняются во время периодических дождей и с шумом катят свои воды, но ни один из них не доходит до Нила, теряясь в [257] сыпучих песках,— ни один кроме хора Абудом, о котором до сих пор никто не упоминал. Во время периодических дождей он превращается в широкую реку, которая несет обильную дань вод Нилу; устье его несколько ниже Мерауэ. Я тем более имею право назвать Абудом рекою, что он, подобно Тумату и другим большим рекам внутренней Африки, в самое сухое время года течет под пластом песку, толщиною пол-аршина и менее: в нем-то большею частию вскопаны колодцы, о которых я упомянул. Может быть заметят, что Абудом не может называться рекою, потому что на поверхности ложа нет круглый год воды; но если только это дает право на название реки, то тогда на географических картах надо уничтожить почти все реки внутренней Африки.

Мерауэ ни чем не лучше других городков Судана, даже хуже их. Тут сели мы на дагабии, которые давно уже ожидали нас, и гонимые течением быстро прибывавшего Нила, сгорая нетерпением выбраться из Судана, на третий день приехали в новую Донголу, главный город Мудирии-Донголы.

Здесь был стан последних мамелюков; около них и под покровительством их стал селиться народ и город получил название орды, которое и нынче сохранилось между арабами. Новая Донгола — только официальное название. Город хорош по местоположению. Под него сильно подрываются белые муравьи, этот бич Судана, который, после различных каймакамов, эфенди, и других курбачей Египта, для него всего страшнее. Целые домы разрушены муравьями и стоят, как скелеты, среди города; около них никто не смеет селиться, боясь опасного соседства, обширные пустыри [258] занимают большую часть города, что придает ему особенный характер. С другой стороны, его подмывает Нил, и тут также полуразрушившиеся стены и висящие корнями вверх деревья; прибавьте к этому несколько садов, наполненных лимонными, гранатными, анонными деревьями и жасминами, и вы убедитесь, что новая Донгола отличается не только от старой, но и от многих других городов в Египте. Но будьте осторожны, не кладите ничего наземь: это тоже, что положить деньги перед глазами феллаха: феллах из-под глаз украдет, белый муравей из-под ног сгложет все чтобы ни было: дерево, кожу, платье. Под сундуки, под мешки, под все подкладывают камни; когда и по ним муравьи проложат путь, тогда переменяют их; но для этого им нужно время, выстлать скользкий путь по камням рыхлою землей и песком, по которому уже пробираются к своей цели.

За день пути от Донголы и до самого знаменитого катаракта Уади-Гальфа, Нил усеян катарактами, через которые рейс никак не брался перевезти нас, потому что Нил еще не довольно прибыл, а ехать сухопутно, верхом, я не мог. Пошли переговоры, убеждения. Наконец, почтенный наместник мудира уладил так, чтобы нам ехать на дагабиях до последней возможности; у каждого же катаракта разгружать барку и спускать ее на веревках; на этот предмет 30 верблюдов следовали за нами в до 40 человек с веревками ожидали на каждом катаракте.

Мы пустились.

Тут Нил широк,— вдвое шире нашей Невы у Исакиевского моста, живописен и усеян островами. Арго, один из самых больших на всем Ниле, [259] знаменитый в древности, еще недавно, до завоевания края Мегемет-Али, был независим, состоял в союзе с Донголой. Еще остался старый укрепленный замок властителей острова, еще сохранилось название мелека, но он теперь почти то же, что каймакам. Впрочем, жители Арго сохранили некоторые права и составляют иррегулярную конницу, подобно тому, как некоторые племена арабов: это нечто в роде наших казаков. Вечером мы приехали к катаракту Даль и, разгрузив дагабию, утром стали переправляться через него. Я один с матросами оставался на дагабии. Катаракт около 3 часов пути, и рейс решился переехать его на веслах; если бы барку стали спускать на веревках, то мы потеряли бы целый день.

Вид был чудесный! целая гряда камней врезывалась в Нил и совершенно преграждала путь; казалось негде было пройти, но при повороте открывалась полоса воды, которая шумела и пенилась, ниспадая с высоты довольно значительной и теснимой камнями; барка скатывалась с нее, словом сани с ледяной горы и выплывала тихо на широкое плесо; но вот опять гряда камней, а за нею другая, третья; те же опасения, та же быстрота плавания: невольно переходишь от ощущения к ощущению. Я был чрезвычайно доволен переездом. Когда мы выбрались на простор Нила, торжествующий рейс обратился ко мне: не всякому удастся переехать так благополучно Даль в это время года, заметил он... да и едва ли кому удастся!

На другой день опять катаракт: через этот спускали барку, разумеется пустую, по канату. Канат прикрепили к утесу, потому что 40 человек не в состоянии удержать его, когда дагабия несется через [260] стремнину. Переправа, с версту расстояния, продолжалась целое утро; на третий день то же, на четвертый опять то же; в этот вечер переправа продолжалась день. Далее до Уади-Гальфы, катаракты встречаются еще чаще. Ясно было, что и в десять дней не переберешься через них; между тем, я уже в состоянии был держаться на лошади, и мы отправились сухим путем.

Донгола не только живописнейшая провинция Египта, но одна из самых богатейших: это сад, это лес пальм, за исключением Дар-эль-Гаджар (земля камней), где камень на камне. Сокат, в округе Донголы и Ибрим, в округе Дера — одни доставляют в Каир. 850,000 пуд фиников. Сокотские финики отличаются величиною, ибримские вкусом.

Как хороши острова Нила, густо поросшие пальмовыми деревьями, как живописны эти утесы, высоко, высоко выдавшиеся из воды или окружающие Нил, увенчанные развалинами укреплений.

В Донголе повсюду развалины. Еще в недавнее время народы сменяли здесь один другим с удивительною быстротою, и каждый из них оставил следы упорной защиты, ясно доказывавшей, как дорог ему был этот край. Древние египтяне оставили развалины своих гигантских храмов и спеосов, к которым никто, кроме времени, не прикасался,— не из уважения к ним, конечно, а потому что не по силам были громадные камни; христиане,— вся Донгола была христианскою землею — оставили свои церкви, свои укрепленные на неприступных горах монастыри, обведенные толстыми стенами из необожженного кирпича и бойницами. Арабы превратили церкви в мечети, поновили укрепления, из которых иные совсем целы. Босняки, албанцы, [261] мамелюки, турки, разрушали, и возобновляли их. Теперь нет почти и следов церквей и мечетей,— остались только крепости; не орудие мира и кротости нужно было последним обитателям Донголы, но твердыни обороны, орудие угнетения окрестных жителей, на которых налетали эти выходцы далеких стран, как орлы из гнезд своих. Остались пещеры в неприступных, отвислых скалах, где скрывались от гонений христиане. Вы едва видите черное пятно на красном песчанике, так высоко оно, к нему нет доступу ни откуда, стремнина в 200 футов под ним, и наполовину столько сверху до него. Кажется, сюда уже никак не достигнет человек; но вглядитесь хорошенько: это дверь! Сюда, как в могилу, спускался по веревке отшельник; он отрешался от земли. Иногда целая паства укрывалась в таких пещерах, но и тут находили их гонители веры Христа, и отшельники принимали мученическую смерть, как венец своих страданий. Как все изменилось! Здесь теперь другая вера, которая тоже некогда имела своих мучеников, а теперь даже и не узнаешь, какая это вера, не увидишь мечетей, кроме как в городах, не увидишь молящихся, а магометанин пять раз в день должен совершать свою молитву. Зато, число святых умножается с каждым годом; дошло до того, что довольно ходить нагим, да есть сено, чтобы прослыть святым; мужчины и женщины обвешаны амулетами; это всегда так: когда слабеет вера, настает суеверие.

Между великолепными храмами древних египтян, внизу живописных развалив христианских монастырей и горных крепостей, жмутся, едва приметные за уровнем земли, слепленные из глины и илу избы [262] полунагого, нищего поколения барабра. От мамелюков, турков, албанцев и босняков почти нет и следов: они смешались с барабра, а большая часть совсем перевелась; только по некоторой степени благородства и гостеприимства узнаешь потомка еще недавно, не более 45 лет тому господствовавших здесь мамелюков. Доказано фактически, что европейцы могут жить в Египте, но дети их хилеют и гибнут: едва 5 человек из 100 переживают детский возраст.

Барабра — коренные жители Нубии; они гордятся своим превосходством перед египтянами; египтяне смеются над их простотою; те и другие ненавидят друг друга. Кто лучше из них? Бог знает! Кажется, оба хуже. Но едва ли когда какой-нибудь народ доводил разврат до такой степени жестокости и отвратительного цинизма, как барабра и некоторые племена арабов. Производство евнухов, от которого наконец отказывается Египет, добывая евнухов за дорогие деньги из Абиссинии, где этим промыслом занимаются, к стыду человечества, христиане и даже католические священники,— не так жестоко, как истязание женщин, для удовлетворения пресыщенной страсти барбаринцев. Там это частные, исключительные случаи; здесь все женщины подвергаются операции. Наш общественный язык не так поворотлив, чтобы можно было, не краснея, передать рассказ об этом. Операцию обыкновенно делают на 8 или 9 летнем возрасте, когда женщина в этих краях уже развивается. Цель ее — сохранять девичество и, впоследствии, супружескую верность, потому что муж, всякий раз отлучаясь из дому, повторяет ее, не смотря на то, что это сопряжено с величайшими мучениями в продолжении 10 дней. Но эти мучения еще ничтожны, [263] сравнительно с теми, которые женщина терпит во время родов. В детстве, вырезали у нее кусок живого мяса; теперь порят его в различных направлениях, точно будто кусок подошвы или дешевой материи,— и тиран муж имеет после этого жестокость подвергнуть несчастную мать новой пытке, чтобы возвратить к девичеству для своих наслаждений. Скажем к чести египтян, к чести которых так мало можно сказать, что они с презрением смотрят на этот отвратительный обычай; но из кочующих арабов весьма многие переняли его. Уже самое обрезание женщин отвратительно, но тут оно, по крайней мере, освящено религиозными верованиями, и то еще весьма не многие подвергаются ему; между тем, как описанный нами обычай основан на утонченном разврате, который предполагает глубокое нравственное падение и с большой высоты; вот, между многими, одно из доказательств, что барабра составляет остаток древнего египетского народа.

Поучителен здешний край для психолога и моралиста. Вы видите, где человечество ниспадало шаг за шагом физически и нравственно и наконец дошло до самой жалкой степени, на которой стоит племя гурне.

Кажется, еще никто не обратил внимания на это племя. Находясь в центре барабра, оно говорит особенным языком, имеет некоторые своя обычаи. Женщины здесь лучше мужчин, что составляет исключение во всем краю; вообще гурне тупы, малорослы, слабосильны, бедны: язык их многозвучен, как язык цыган, и женщины несколько напоминают наших цыганок.

Барберинцы, чуждающиеся египтян и коптов, входят в кровные и дружественные связи с кочующими [264] арабами, или арабами-бедуинами, как называют их многие, придавая какое-то поэтическое значение этому слову, в сущности немногим отличающемуся от названия искусного вора.

Вот странный и тоже довольно жестокий обычай, который перешел от них к неграм или, гораздо правдоподобней, от негров к ним, потому что у этих последних он имеет значение, у арабов же и барбаринцев никакого: они сами не знают почему следуют ему; я говорю о нарезах, которыми покрывают все тело и большую часть лица: это нечто в роде татуирования. Операция производится очень просто: ножом выделывают они друг другу разные узоры, или, просто, продольные раны, иногда выжигают железом, кровь льется из страдальца, но он ни словом, ни жестом не выражает боли; потом, эти раны обтирают жесткой веревкой из пальмовых листьев, для того, чтобы следы их оставались надолго; если же начнут изглаживаться, то вновь поновляют их. У негров пользуются завидным правом изрезывать свое тело в узоры только те, которые убили хоть одного неприятеля на войне, и это делается с торжественной церемонией. У них это отличие, награда храбрости; у арабов и барбаринцев, — простой обычай, фантазия, как выражаются здесь.

Трудно объяснять происхождение некоторых обычаев, особенно в народе, не имеющем письменности, пренебрегающем преданиями. Спрашиваю, откуда мог взяться следующий постыдный обычаи, противоречащий правилам магометанской религии, чуждый арабскому народу и исключительно свойственный только одному племени, Гассание, кочующему дня за четыре от Картума, [265] вверх no Белому Нилу? Тут, каждая замужняя женщина пользуется правом свободы от выполнения супружеских обязанностей один, четвертый день в неделе, и муж, во всякое другое время ревнивый, как араб, смотрит в этот день равнодушно, как жена его публично торгует собою. Гасание — Капуя джелябов, купцов и купчиков, торгующих между неграми. Приехавшему сюда стоит только спросить, кто имеет свободные дни, и сами мужья приведут к ним своих жен. Этот обычай, вероятно, рожден корыстью, господствующий страстью арабов, которые придали ему силу обыкновения, желая чем-нибудь извинить его в глазах своих единоверцев. [266]

ГЛАВА X.

Охота за жирафами, страусами. Ипсамбул и Фивы.

Медленно подвигался вперед наш караван, наполненный больными. Мы шли большею частию ночью; на день укрывались от зноя солнечных лучей, от палящего ветра и волн кочующих песков где-нибудь под защитой развалины или в бедной избе барбаринца, потому что, как мы уже заметили, округ эль-Гаджар совершенно пустынен. Конечно, это давало нам способ короче ознакомиться со страною, но признаюсь, после мучительного перехода, такою ценой я вовсе не желал бы купить этого знакомства. Часто прикочевывали к нам арабы, и тогда, не смотря на все предосторожности, у нас непременно что-нибудь пропадало.

Здешние арабы промышляют добычею страусов в жирафов. Жирафы живые недавно появились в Европе; взрослого жирафа трудно догнать: убить его еще можно, но поймать нельзя; обыкновенно жирафа отыскивают маленьким и взращивают дома. Мы видели ручного в Донголе: это бесспорно красивейшее из всех животных. Оно так грациозно покачивало своею маленькою, как у серны, головкой на лебединой шее, так умильно обводило всех блестящими глазами, что можно было [267] заглядеться на него. Арабы знают цену жирафа; джелябы просили за этого 2000 франков.

Охота на страусов очень утомительна. Напавши ва след быстроногой птицы, ее преследуют на дромадерах слегка, не теряя только из виду и не изнуряя дромадера; догнать по утру или вечером его невозможно; но когда полдневный жар становится невыносимым, ускоряют шаги дромадера и наконец пускают его во вею прыть; верблюду жар ни почем! но страус изнемогает, тем не менее он не легко сдается и часто увертывается от ловкого удара копья, напрягая остаток сил своих; тогда употребляют другую хитрость: загоняют его в чащу кустарников, если он не слишком опытен и хитер; тут он путается между ветвями и легко достается в жертву преследователей.

Страус легко делается ручным. В Судане и в Донголе многие держат страусов при домах, на иных ездят, но надо быть слишком ловким, чтобы удержаться на узком пространстве между двумя крыльями, которые они обыкновенно расправляют во время бега, особенно если страус несется, что есть силы; ни одна лошадь тогда не в состоянии догнать его.— У моего хозяина в Донголе на бедном страусе возили воду.

Дорогою мне часто говорили об английском моряке, капитане Гортоне; он проезжал здесь около 1822 г. и, как видите, оставил по себе продолжительную память. Приняв твердое намерение проникнуть до источников Нила, он заране, на пути к ним, приучал себя ко веем лишениям, и переменам климата, ходил, как все арабы, полунагой, был неутомим, как они, плавал как рыба, легко усваивал нравы в даже язык туземцев, и ко всему этому был смел, как [268] истинный моряк! Но ничто не спасло его от губительного климата Сенаара: он умер от лихорадки!...

После глубоких изысканий Лепсиуса, проведшего три года на месте, после описаний Дровети, Бальзони, Сальта, Норова и наконец Шампольона младшего, у меня не достает смелости описывать развалины памятников древнего Египта и по ним созидать царство фараонов или, по крайней мере, столпотворение гипотез: и без меня многие трудились над этим; но всякий подобно мне, невольно остановится перед гигантами Ипсамбула, которые словно вышли из утеса, в остались тут, в ожидании вас.

Четыре колоссальные статуи, вышиною в 65 футов каждая и 25 футов меж плечами, иссечены в утесе, как и самый храм и прислонены к нему в сидячем положении.— Они были занесены песками пустынь, и самый вход в храм оставался недоступным, несмотря на все усилия путешественников проникнуть туда; но Лепсиус открыл его. Внутренность храма, до сих пор герметически закупоренная, хорошо сохранилась; даже краски во многих местах очень живы. Меня поразили, между множеством изображений и гиероглифов, стоящие рядом с ними гиерелифы, носящие следы недавнего своего появления на свет: оказалось, что они начертаны Лепсиусом и еще не успели слиться с древними; но дети наши уже не в состоянии будут отличить их, и легко может статься, что кто-нибудь из последующих разбирателей их прочтет таким образом: «Тутмозис, покровительствуемый солнцем, любимый сын Лепсиуса, победитель Персов и Эфиоплян, возвращается в Берлин 1844 года» и прочая. Воображаю, какие комментарии он на это сделает. [269]

Вышедши из храма, я еще раз остановился перед этими колоссами: громадность их подавляет, а не возвышает вас; это отсутствие изящного, эти мелкие фигуры, едва достигающие колен колоссов, представляющие жен и детей, наводят уныние над мелочностию их.

У первых порогов пошла та же перегрузка вещей, но теперь дело кипело под руками моих спутников: каждый торопился домой, и мы были чрезвычайно обрадованы, когда, приехавши в Ассуан, нашли посланный за нами пароход, тот самый, который был приготовлен недавно в Англии для путешествия Мегемет-Али: роскошь комнат его, показалась нам, вышедшим из пустынь Нубии, каким-то волшебством.

Мы остановились у Фив и вышли на берег в древнем Некрополисе.

В долине Бибан-эль-Молуке, древней Биб-ан-уру, схоронены фараоны XVIII в XIX династий (следуя Шампольону младшему).— Теперь, это поле, взрытое, усеянное буграми, пустынное и печальное. Погребальные залы, устроенные в близлежащей отвесной горе, завалены щебнем и песком, гробницы сброшены с мест, увезены или разрушены, если только оружие человека могло взять эти слитые из камня твердыни; в немногих местах сохранились изваяния, рисунки, блестящие красками. — Но перенесемся сюда за три слишком тысячи лет до нашего времени, в одну из торжественных минут, на это поле смерти.

В Египте, где каста духовенства пользовалась еще огромными привилегиями в где класс военных, в качестве защитников отечества, а более по праву сильного, присвоил себе также многие преимущества, народ нес все бремя государственных обязанностей.— [270] Но, кажется, в то время, когда Меней вступил в тесный союз с народом для ниспровержения власти жрецов, которая была верховною в государстве, он предоставил народу право избирания царей. Во всяком случае, исторически доказано, что во все время существования самостоятельного правления в Египте, народ пользовался одним грозным, по религиозным понятиям Египтян, правом, суда и приговора над усопшим царем.

Если о ком можно сказать, что жили для смерти, то это об египтянах. Едва гражданин вступал в права свои, едва царь садился на престол, первою заботою было устроить себе жилище для вечного покоя, и всю свою жизнь они распространяли его, украшали рисунками и изваяниями, пока, наконец, рука смерти не останавливала их на этой работе, стоившей больше чем земные их жилища. После этого можно себе вообразить, какова была для них мысль лишиться этого жилища!... Предположения многих, что Египтяне надеялись через несколько веков быть призваны опять к той же жизни, если их тела уцелеют, невредимо,— получают большую веру, когда сообразишь эту заботливость о прочности гробниц и соединенные с погребением обряды. — Обратимся к долине смерти. Царь умер. Народ в глубоком трауре. Головы мужчин усеяны пеплом; вместо роскошного пояса, на них обрывок веревки. Жена царя и дочери покрылись грязью. Жрецы меньшей степени хлопочут около трупа, изготовляя его для бальзамирования. Старшие жрецы сочиняют церемониал погребения, которое своею пышностию должно превзойти все торжества, совершенные при жизни царя, как бы расточителен он ни был. [271] Везде установлены молитвы и пост по усопшем, и приносятся богатые жертвы богам. Наконец, узаконенное время 72 дней кончилось. Царь, на пышном ложе, стоящем несколько центнеров золота, торжественно выставляется у порога погребальной залы, устроенной им при жизни, пока суд народа не приговорит — достоин ли он погребения или нет? В портике, прикрывающем вход, изящном портике дорического ордена, который существовал тысячелетия прежде, чем появился в Греции, заседают 42 избранных судей и собирают мнения и голоса. Некрополис полон народа, но везде тишина и благоговение; каждый постигает святость места.

Усопший умел при жизни выказать свои добродетели, блеснуть ими, ослепить народ щедротой благостыни, торжественным исполнением жертвоприношений богам, а внутренняя жизнь его не известна народу, глубина души — тайна непроникаемая для него, и потому народ требовал торжественного погребения, жадный, как и везде, к зрелищам. Правда, иногда восставал голос сироты, которого не допустили к царю с жалобой на неправых судей, иногда вопль вдовы или нищего, но общий голос заглушал их. Когда и он смолк, тогда вышел ва устроенное возвышение верховный жрец и произнес слово, в восторженных выражениях которого, высказывались все подвиги, все добродетели усопшего: эти подвиги были представлены в картинах и начертаны в гиероглифах на пышном саркофаге, иссеченном из одного куска розового гранита и на стенах погребальной залы. Жрецы завидовали важному праву народа и хотели руководить его силою красноречия. Тщетные усилия: народ египетский уже возмужал, созрел и умел избрать свое собственное мнение. На [272] этот раз жрецы и народ согласовались в мнении. Судьи готовы были произнести приговор, как вдруг, толпа заколыхалась, расступилась: еще голос, еще голос! раздалось в народе, и к гробу подошел старик, высокий, иссохший, с глубоко-впалыми глазами, свидетельствовавшими о долгих и страшных страданиях. Можно было принять его скорее за выходца могильного, чем за человека, принадлежащего жизни.

— Стойте, воскликнул он. Неправого судью преклоняют на не правую сторону весом золота, большею частию чужого или злоприобретенного. Покойный царь преклонил вас на свою сторону блеском добродетелей заимствованных, выдуманных, ничего ему не стоящих: сердце не участвовало в них; сердце принадлежало пороку. Добро он творил во всеувидение; зло — в тайне; первое из страха, второе по увлечению.— Слушайте. В полдень, когда и главные улицы Фив пустеют, лежал я, изнемогший, умирающий, томимый предсмертным зноем и жаждой в пустынном переулке. Не далеко от меня, под навесом, стояла чаша с водой, выставляемой благотворительными людьми для прохожих, но я не имел сил приблизиться к ней, не мог воспользоваться ни благодатною влагой, ни столько же благодатною тенью навеса. Близость их только раздражала мое нетерпение, возбуждала жажду и мучила еще больше. Наконец, вижу человека, выходящего из одного темного домика; он плотно кутался в свое толстое полотно и видимо старался, чтоб его не узнали; но когда он обратил прощальное лицо к женщине, которая оставалась у дверей, я узнал его: это был царь! Вы скажете, он творил добро, прикрывая его тайной от людей, довольствуясь свидетельством одних богов, [273] как и следует мудрецу: сейчас видите, было ль добро в нечестивой душе его. Тот, кто сотворил доброе дело, рад душою, если ему представится вслед за тем другое; кто возвращается из мест порока, тот, наверное, оттолкнет простертую в нему за помощью руку: я думал об усопшем то же, что думали до сих пор о нем вы, и потому обратился к нему, как обратился бы к кому-нибудь из вас, и просил его, заклинал богами, равно покровительствующими сильного и нищего, помочь мне встать и дойти до навеса, где была вода.— Что сделал он?... Вы ужаснетесь, вы не поверите... он оттолкнул меня ногой, потому что распростертое тело мое заслоняло ему дорогу!

Движение ужаса, ропот, недоверие поколебали толпу, спокойную и в самые грозные минуты.

— Кто поверит этому?... как поверить такому не человеческому поступку?... Где свидетель?...

— Там он! сказал старик, указывая на солнце, и солнце, покрытое набежавшим облаком, которое так редко появляется на синем небе Фив, солнце вышло из-за облака во всем ослепительном блеске своем. Народ, которого самая религия приучила видеть истину только в образах, символах, вскрикнул от страха при этом грозном свидетельстве. Тело усопшего было сброшено с великолепного ложа наземь, и справедливый, строго подчиненный закону, даже не увлекающийся в чувствах мести, народ довольствовался этими знаками омерзения и разошелся, проникнутый страхом и благоговением к участию неба в суде его. Судьи приступили к исполнению своей обязанности.

По темному коридору дошли они до небольшой комнаты, служившей преддверием великолепной храмины, [274] где стоял саркофаг. Тут каменотесцы приступили к страшному опустошению. Одни разрушали стены залы, где были представлены подвиги усопшего, изображения, над которыми они же трудились в течении многих лет; другие, будучи не в силах разрушить саркофаг, сглаживали на нем изображения усопшего царя. Между тем, судьи выбросили из саркофага три гроба, вкладывавшиеся один в другой, для предохранения тела усопшего. Гробы эти, разрушенные, опозоренные, были вынесены на поле смерти, во всеувидение. Грозные судьи не кончили этим. Везде, на памятниках, на публичных зданиях, имя или изображение царя было сбито, сглажено или изуродовано. Мало этого: в самой летописи были вырваны те страницы, где описывались дела его, и только жрецы сохранили имя Фараона и потом справедливый Манетон передал его в своей хронологии потомству.

Тело валялось в пыли, как будто каждый боялся осквернить себя прикосновением к нему, или страшился гнева народа. Только поздно ночью явилась жена усопшего и силою просьб и денег склонила жрецов положить труп в обезображенный саркофаг, который, опрокинутый валялся между обломками полуразрушенной храмины....

Стоя ва отвесной гряде, служившей гробом для аристократии Фив, мы обнимали взглядом весь древний город, который, по огромности своей, действительно мог называться стовратым, как назвал его Гомер, хотя в сущности город едва ли вмел ворота, как мы понимаем их нынче; едва ли он даже был обнесен стеной; что ни говорят древние историки, а такая огромная масса камней оставила бы по себе следы, как [275] оставила в Вавилоне и везде где была стена; но тут никто не видел и признаков ее; если Гомер разумел под словом ворота пилоны, нечто в роде усеченных пирамид, которых стены расположены под более прямым углом, без уступов, и покрыты разными изображениями и гиероглифами, ряды колонн, которые действительно служили для входа во дворцы, в храмы, некрополисы и проч., то их может быть было сто, потому что и нынче еще сохранилось много.

Две огромных статуи, с задумчивою физиономией, безмолвные свидетели тысячелетий, господствуют над развалинами и долиною смерти и придают этой мертвой пустыне глубокое значение. Одна из них, находящаяся на северной стороне, была знаменита под именем Мемноновой, издававшей звуки при восхождении солнца. Справедливость этого показания засвидетельствована семидесятью двумя надписями, греческими и латинскими, людей, приходивших слушать и удивляться Мемноновой статуе; тут, между прочим, находятся надписи императора Адриана и императрицы Сабины. Долго спорили о причине такого чудного явления; наконец, господствующим мнением осталось то, что солнечные лучи при появлении своем вытягивали влагу из гранитных зерен статуи, и это производило шелест, подобный звуку человеческого голоса, иногда болезненного стона, как видно из свидетельства некоторых надписей. Но сколько я могу судить, это мнение не основательно. Известно, что слава о Мемнововой статуе распространилась в царствование Нерона *)(Lertonne в другие.), именно, вскоре после того, как [276] она была разбита землетрясением. Септим Север не довольствовался ее невнятными звуками; он полагал, что если разбитая статуя издает голос, то исправленная, так сказать, воссозданная и поставленная на свое место, она конечно совсем заговорит; вышло однако иначе; статуя потеряла свой дар. Спрашиваю, отчего? Действие солнечных лучей на гранит осталось то же, окружающие обстоятельства не изменились; наконец, почему подобное явление нигде не замечено в гранитных утесах, а если что-то подобное и замечено, то это так натянуто, что невольно наводит сомнение.

Статуя названа греками Мемноновой, хотя как она, так и находящаяся рядом с нею, поставлены Аменофисом III и обе изображают этого фараона.

Вниз по Нилу видны верхи полузанесенного ялом Мемнониума. За статуями мелькают разбросанные колонны, портики, пилоны, пропилоны, то стоящие во всей красе своей, то низверженные в прах; далее, Гурнаг, не заслуживающий большого внимания и наконец Рамессеум; последний, и при соседстве Карнака, замечателен. Если он не так грандиозен, не окружен лесом колонн, за то колонны его изящны. Он замечателен в другом отношении: его долгое время считали за гробницу Озимандиса; греки, наслушавшись басни жрецов, устами Диодора Сицилийского передали нам чудеса об этой мнимой гробнице; возле была, но их словам, библиотека; знаменитая необыкновенным по величине астрономическим кругом из чистого золота.

«J’espere que dans се siecle eclaire des lumieres de critique et de la philosophie, l'innnense cercle d'Osmandis et observatoire de Belus trouveront peu de croyance (Histoire de Mathematique t. 1, p. 54.) [277] говорит Монтукла: еще одно из верований так долго державшихся разрушено.

Среди колонн Рамессеума, лежит в прахе огромнейший гранитный колосс, изображавший Рамзеса великого.

Наконец, далее за рекою, возвышаются гигантские развалины, известные под именем Луксора и Карнака, нынче двух бедных арабских деревушек.

Признаюсь, я ничего не видел, в отношении искусства, грандиознее Карнака; я хотел было пополнить описание, сделанное мною при первом взгляде на эти развалины, но впечатление, производимое ими, подавляет всякую систематику описания; читатели, впрочем, могут прочесть с большим удовольствием о Карнаке и вообще о Фивах, изыскания Шампольона младшего, Розеллина, Вилькевсона, наконец последние исследования Лепсиуса. [278]

Глава XI.

Возвращение в Александрию. Мегемет-Али, Ибрагим-паша и их семейства,

Предметы, лица, обстоятельства, вести, одни других печальнее, одни других поразительнее, сменялись быстро перед нами, представляясь сквозь черную призму болезней и страданий. Наконец, явился глазам нашим Каир, Каир, которого мы ждали с таким нетерпением. Но, увы, и он, как бы согласуясь с грустной существенностию, окружающею нас, явился запустелый, унылый: холера уже налегла на него всею своею тяжестью.

Как прекрасна легенда о построении старого Каира. В продолжения осады города, голуб свил гнездо на палатке Амру; завоеватель Египта, разрушавший города и истреблявший тысячи людей, не решился разрушить гнезда голубицы, отправляясь на завоевание Александрин, и оставил на месте свою палатку, вокруг которой образовался город, который назвали Миср-Фаста *)(Фаста — палатка.). Европейцы произвели название Каира из арабского [279] прилагательного эль-кагераг, победоносный, которое арабы придавали этому, как и многим другим городам.

Двор и генеральные консула были в Александрии, но Клот-бей оставался в Каире: ему нечего было делать при старом вице-короле.... все было кончено!... Клот-бей говорил, что надо было пожертвовать или жизнью или головою больного, что сильные средства были неизбежны: Мегемет-Али действительно выздоровел, но он лишился рассудка!... Бог знает, не лучше ли было бы, если бы он умер... Не приходит ли эта мысль ему самому в редкие минуты самопознания, когда он видит все свое ничтожество, все свое унижение, он, Мегемет-Али!... Или для света нужно было новое живое свидетельство всей тщеты земного величия!...

Ибрагим-паша еще не получил инвеституры от порты, но правил Египтом в главе совета, составленного из людей, еще избранных Мегеметом-Али и отличавшихся умом и деятельностию. Мегемет-Али умел выбирать своих министров. Тем не менее, однако, Ибрагим-паша управлял самостоятельно.

На пути из Каира, у нас на пароходе оказалась холера и первою ее жертвою сделался машинист, англичанин. Мы кое-как доехали до Александрии.

По приезде в Александрию, я спешил представиться Ибрагим-паше, которого еще не видел. Дом, занимаемый новым наместником Египта, не отличался от домов частных людей средней руки и далеко хуже тех, которые паша отдавал в наем. В доме было пусто и бедно. Мы принуждены были сами отыскивать хозяина. К счастию, голоса, которые мы издали слышали, послужили нам в этом случае руководителем, и после нескольких переходов и всходов на лестницы, мы [280] очутились в большой продолговатой комнате, в которой несколько диванов составляли всю мебель. На одном из этих диванов сидел человек, лет 60, в коротком сюртучке, в белых брюках в обтяжку,— сидел по европейски, свесивши, а не поднявши ноги; только длинная, белая, как лунь борода отличала его от других европейцев, которые сидели тут же рядом с ним. Я очень удивился, когда консул представил меня этому лицу в выражениях, которые ясно показывали, что это был Ибрагим-паша. Он встал, поклонился по европейски и просил нас садиться. Я описываю все эти мелочи, потому что они, составляли резкое отличие от принятых приемов, в то время занимали собою всю Александрию и Каир и служили общим предметом разговора. В остальном Египте все еще были убеждены в том, что страною правит Мегемет-Али. [281] В голове бедного феллаха никак не может совместиться мысль, чтобы когда-либо мог быть другой властитель в Египте, кроме Мегемет-Али; справедливо говорят, что если старый паша умрет, оставивши свою бороду Египту, то и ей будут повиноваться беспрекословно.

Обычные у турков приветствия, спросы о здоровье и проч. на этот раз скоро кончились, потому что Ибрагим-паша видимо, с нетерпением ожидал сведений об успехе экспедиции; коснувшись этого предмета, он увлекся им совершенно и расспрашивал меня около двух часов совсем забывши, что тут были посторонние посетители, которых может быть и не интересовал этот разговор. Мы не могли надивиться, с какою быстротою он делал вычисления в уме, делил и умножал самые сложные числа и объявлял нам результат за результатом, так, что мы едва могли следовать за ним не думая уже о поверке его вычислений. Виден был чрезвычайный навык в практической арифметике. Я высыпал перед ним, привезенное с устроенной мною фабрики, золото; Ибрагим-паша с приметным удовольствием погружал в него руки, и потом пересыпал с рук на бумагу; золото действительно хорошо: крупное ярко-желтого цвета, свидетельствовавшего о его высокой пробе.

Не смотря на все увлечение разговора об устройстве золотопромывальных фабрик, он, однако, коснулся до моих открытий по естественной истории и географии, и был чрезвычайно доволен, что я так далеко проник в страны, ему непокорные и дикие, под прикрытием его солдат-негров, распространив таким образом, славу о громком имени властителей Египта. [282] Если бы он знал, чего мне стоило добиться до этой экспедиции. Я, впрочем, не мог не похвалить ему неутомимость его солдат, о которых я уже писал к Мегемет-Али; Ибрагим сказал мне, что он решился образовать в Каире баталлион негров, придав им офицеров и даже командира негра. Очень сомневаюсь, чтобы могли они свыкнуться с климатом и землей нижнего Египта, по крайней мере, до сих пор все попытки этого рода были безуспешны и стоили жизни десяткам тысяч негров, исторгнутых из родных гор Сенаара и Кордофана. Ибрагим-паша особенно остановился на предположении моем устроить пограничную линию поселенных горно-военных баталлионов и укреплений на Тумате, и просил меня изложить этот проект, который обещался привести в исполнение.

Считаю неуместным передавать весь разговор, который был довольно продолжителен для первого свидания; я откланялся, надеясь еще несколько раз увидеть пашу, но случилось иначе. Холера также быстро развилась в Александрии, как и в Каире, и Ибрагим паша поспешил уехать на Родос, куда я и доставил ему те сведения, которые он от меня требовал.

Ибрагим-паша, как мы уже имели случай заметить, не любил восточной роскоши и показывал приближенным на себе разительный пример умеренности. Он столько же старался освободиться от непреложных обычаев востока, служащих только к удовлетворению суетного тщеславия, сколько из под влияния политики или лучше сказать дипломатических агентов запада, которые в последнее время дошли до того, что простерли свое влияние через недосягаемый для чужестранца порог гарема.

В последнее время народ, к чрезвычайному [283] своему удивлению, видел Ибрагим-пашу, гуляющего пешком по площади франков; как простой смертный, он заходил в лавку и покупал кое-какие мелочи — кажется подсвечники. Наместник пешком, наместник в лавке, торгующий подсвечники! такого чуда не ожидал народ, привыкший с незапамятных времен видеть Мегемет-Али в карете, запряженной цугом лошадей, окруженного толпою пеших и конных служителей. Когда Ибрагим-паша вышел из лавки, народу уже нахлынуло множество. Он остановился на несколько времени, разговаривал с знакомыми ему и потом уехал.

Первым действием Ибрагим-паши, принявшим в руки бразды правления, было усиление работ, производившихся при построении укреплений Александрии, потом укомплектование баталлионов, для которых уже несколько лет не брали рекрут. Он, по справедливости, пользуется славою храброго и опытного генерала. Вообще слава военная имеет наибольшую прелесть в глазах Ибрагим-паши: это видно из всей его прошедшей жизни; мы не станем описывать здесь истории этой жизни,— она известна.

Ибрагим-паша родился еще в Кавалле в 1789 г., сплетни о законности его рождения не стоят разбирательства. Он не такого блестящего ума, как его отец, чувств далеко не столь возвышенных; но человек положительный, воли также твердой и непреклонной; если он и не даст дальнейшего развития Египту, то конечно удержит его *)(Только недавно узнали мы о смерти Ибрагим-паши, которая не может не иметь печальных последствий для Египта.). Он был жесток, но [284] лета и опыт укротили его душу; был предан страстям, но болезни, от которых и теперь страдает, исправили его.

Что станется после него с Египтом? — трудно предвидеть. У него трое сыновей, из которых двое воспитывались в Париже и подают большие надежды, но наследниками его будут не дети, а старший в роде, то есть, племянник его, сын Туссун-паши, Абас-паша, которому теперь 36-й год.

Абас-паша воспитан или, правильнее выдержан, в старых правилах, и конечно найдет своих защитников....

Из множества детей Мегемет-Али, остались еще в живых Сеид-паша, образованный на французский лад, Галим-бей, тоже учившийся в Париже, и наконец Мегемет-Али, его любимец, которого он не отпускал от себя, которому и теперь, в болезни своей, расточает ласки: не говорю узнает, потому что он узнает всех своих домашних, чтобы ни говорили о помрачении его ума. У Мегемет-Али есть еще две дочери: одна, оставшаяся вдовой после известного Дефдердаря; говорят, она очень похожа характером на Мегемет-Али, другая за мужем за Камиль-пашей.

Александрия была совершенно пуста: кто бежал на острова, кто заперся в доме, добровольно наложив на себя карантин от холеры; только похоронные процессии тянулись непрерывной витью к кладбищам, да Мегемет-Али, не понимавший хорошенько, что вокруг него творится, являлся в обычное время, каждый день, в своей великолепной карете и с прежнею пышностью на опустелых улицах Александрии.

Остановимся еще однажды, на прощанье, на этой [285] необыкновенной личности, которая невольно приковывает к себе внимание.

Мегемет-Али получил Египет с 2.500,000 и оставил его с 5.000,000 жителей, — так показала ныне окончившаяся ревизия. На него нападают особенно за угнетение народа чрезвычайными налогами; правда, он довел вверенный ему судьбою край, до того, что Египет дает теперь слишком 100.000,000 рублей асс., из числа которых поземельных сборов 54,000,000 и личных 10.000,000; остальные заключаются в продаже хлопчатой бумаги, гоми, сене, индиго и разных произведениях земледелия, которое создал Мегемет-Али, также в таможенных и других сборах. Из этого вы видите, что сбор собственно с народа не велик; важны несправедливости, которые допускают [286] местные власти, но уж конечно Мегемет-Али не развил, а, по мере возможности, старался прекратить их. Далее — не для народа ль, не для Египта ль употребил Мегемет-Али весь получаемый с Египта доход? Будучи полновластным и безответным распорядителем его в течении сорокалетнего управления, он сошел со сцены, не оставив ни копейки денег собственно у себя, так что, если бы отказали содержать его на счет государства преемники его, то Мегемет-Али кончил бы почти в нищете жалкую старость свою.

Теперь, простимся на всегда с этим необыкновенным человеком, оставившем во мне неизгладимые воспоминания.

Между Александрией и Иерусалимом нет пароходного сообщения, и потому я был очень благодарен Ибрагим-паше, предоставившему в мое распоряжение пароход. С грустию оставил я Александрию, над которой уже тяготела рука судьбы, и через несколько дней очутился в другом городе, представлявшем не менее печальное зрелище,— в Иерусалиме.

Текст воспроизведен по изданию: Путешествие во внутреннюю Африку. СПб. 1872

© текст - Ковалевский Е. П. 1872
© сетевая версия - Тhietmar. 2014
© OCR - Karaiskender. 2014
© дизайн - Войтехович А. 2001