ПРЕБЫВАНИЕ ГЕРМАНСКОГО ОФИЦЕРА ВО ВЛАДЕНИЯХ И СЛУЖБЕ АБД-ЭЛЬ-КАДЕРА.

Политические газеты и даже литературные журналы с некоторого времени наполнены известиями и рассуждениями о Абд-эль-кадере, его мужественной борьбе с Французами, его предприятиях и замыслах; но весьма не многие европейские читатели имеют правильное понятие об этом смелом преобразователе, который основывает города в африканской пустыне, вводит в ней полезные искусства и, средь случайностей войны с превосходным в числе и науке неприятелем, неутомимо утверждает державу, страшную уже и теперь для Французских владений в северной Африке, Поэтому, подробности, которые один германский офицер сообщает журналам своего отечества, о пребывании своем во владениях и службе Абд-эль-кадера, могут представить особенную занимательность людям, следующих за ходом дел современной политики.

«В декабре месяце 1837 года, говорит этот смелый искатель приключений, прибыл я в Оран, с головою набитою разными планами и затеями; но тут пришла мне новая мысль, и овладела мною до того, что скоро превратилась в решительное намерение испытать счастие в службе юного героя Африки, Абд-эль-кадера, эмира или султана Арабов, великого преобразователя, который силою духа своего, поборол фанатизм полудиких единоверцев и сделался опасным противником сильной европейской нации. Я открылся в том его векилю, или агенту в Оране, Сиди Эль-хадж Эль-Хабибу: тот с радостью принял мое предложение, и тотчас послал курьера к эмиру. Ответ был согласен с моим желанием, только включено условие, чтоб [38] я принял магометанскую веру. На это я никак не мог решиться, по сметливый векиль дал мне почувствовать, что умный эмир Великой Пустыни не станет входить в тайны моей совести и будет довольствоваться приличною наружностью, которая необходима даже для моих успехов по службе, что в душе и у себя дома я могу сохранять веру, в которой воспитан, и что весьма довольно с меня, если я буду хорошо разыгрывать роль мусульманина перед темным народом. Я согласился на это условие и обещал выучить к сроку нужное число арабских восклицаний, приемов и обрядов, чтобы удачно представлять лицо лже-поклонника лже-пророка.

Второго февраля явились четыре арабских всадника, присланных от Абд-эль-кадера, чтобы сопровождать меня к его шурину, халифу, то есть, наместнику, Сиди Эль-хадж-Мустафе. В тот же вечер ужинал я с ним у векиля. Ужин приготовлен был в арабском вкусе, и состоял из кускуса, жареной баранины и печеных желудей, Эль-хадж эль-Хабиб, несмотря что он окружен европейскими удовольствиями, соблюдал во всей строгости простые обычаи и нравы своего народа. Во время кушанья, присланные измеряли меня испытующими взорами. Вид этих важных фигур, закутанных в белые бурнусы, их черные, пламенные глаза, их черты, выражавшие попеременно, то угрюмость, то неприязненную улыбку, поселяли во мне странные чувствования. После ужина векиль приказал толмачу перевести мне рекомендательное письмо которое он написал к Сиди Мустафе (Титул сиди, который здесь часто будет встречаться, значит — государь мой, и в точности соответствует Французскому — monseigneur. Этот титул прибавляется к собственным именам только у западных, или африканских Аравитян; восточные, или азиатские Арабы не употребляют его в таком виде.): он прославлял в этом письме могущество пророка и чрезвычайно радовался тому, что ему, векилю, удалось просветить лучезарным факелом исламизма ум одного из самых закоренелых Франков, который при сем и препровождается к его светлости, как будущий слуга благополучнейшего и непобедимого победителя [39] правоверных, государя нашего эмира Абд-эль-кадера, — да будет над ним покров Аллаха!

Следующий день был важнейшим в моей жизни. Минута, когда я должен был на долгое время оставить за собою образованность, художества и науки Европы, показалась мне страшною; но понукающие к отъезду арабы прервали мои печальные размышления. Векиль накинул на мой сертук белый африканский бурнус, на голову надел мне чалму, велел прицепить мне арабский шпоры, длиною в три четверти фута, и, через несколько минут, сидел я уже изрядным мусульманином на топотливом арабском коне, который должен был перенести меня в недра магометанства. Доехав до ворот, пустили мы коней в галоп, чтобы поскорее выбраться из французских владений. Когда мы миновали заставы и караульные домы, которых я пуще всего боялся, один из сопровождавших меня Арабов воротился известить агента, что мы благополучно достигли владений султана. Тут, вне опасности, откинул я башлык моего бурнуса, и глаза мои привольно странствовали по равнинам нового моего отечества: вдали, горизонт замыкался исполинским хребтом Атласа, за которым лежал мир, совершенно мне неизвестный.

Проехав около трех часов по болотистой, заросшей кустарником пустыне, достигли, мы прекрасной равнины, которая роскошно расстилает зеленый ковер свой между Ораном и Маскарою. Кони наши неслись, как стрела, по ровному месту. Какие мысли, какие надежды толпились в моем воображении! Когда, осадив коней, ехали мы шагом, я с любопытством рассматривал эти тучные луга, где паслись бесчисленные стада. Нередко встречались нам караваны и одинокие всадники. Иные спрашивали о причине этого необыкновенного появления христианина: спутники мои давали им уклонительные ответы. При закате солнца доехали мы до улуса, ила Адуара, где назначен был ночлег. Двадцать пять миль проскакали мы не сходя с коней и ничего не евши, кроме ячменного хлеба, которым товарищи мои запаслись в Оране.

При въезде в адуар наткнулись мы на толпу мужчин, собравшихся вокруг шейха для рассуждения о каких-то [40] делах. Коль скоро завидели мундиры своего великого и могущественного владыки, они тотчас расступились, и из средины их вышел шейх, чтобы приветствовать нас. Я соскочил с коня, скинул свой бурнус, и арабы с удивлением увидели европейского гостя. Шейх, узнав от проводников о причине моего приезда, пригласил меня сесть подле себя на цыновке. Бедуины расположились вокруг нас, и лишь только услышали, что я вступаю в службу их государя и принял их веру, тотчас стали просить меня, чтоб я, ежели вправду мусульманин, сказал — Ля илях илль Аллах, сиди Мохаммед ресуль Аллах! Вышедши с честью из этого первого опыта моей роли, я подвергся новой напасти: они наперерыв стали подавать мне свои четки, с тем, чтобы я проговорил им девяносто девять раз всю молитву — Эль хамду л’илях, и прочая. Всякий раз, как я оканчивал молитву, эти сыны ислама так громко вскрикивали от радости, что я невольно содрогался: это религиозное исступление продолжалось, покуда не прервали его женщины, принесшие молока и хлеба. После завтрака, я оделил Бедуинов кое-какими безделушками, накупленными с этою целию в Оране, — карманными зеркальцами, ножичками, фосфорическими огнивами и тому подобным. Зеркальцы переходили из рук в руки, и каждый смотрелся в них с восхищением. Щеточкою всякой проглаживал свою бороду, первейшее украшение мужчины; но больше всего удивляли их огнива: воспаление спички от трения превосходило их понятия, и притом шипение фосфора чрезвычайно веселило их; до сотни спичек сделались жертвою их любопытства; они не пощадили бы и всего моего запаса, если б всадник эмира не остановил их, закричав: Барка! барка! Толпа любопытных вокруг меня еще более увеличилась, присоединением всех женщин и детей адуара. Но, как скоро наступила ночь, шейх встал и подал знак чтоб расходились по палаткам. Меня он повел в свою, где уже была приготовлена постель, которую составляли, вместо тюфяка, цыновки, сплетенные из пальмовых веток, а вместо подушек, звериные кожи, набитые шерстью. Женщины принесли сухого тростнику; скоро запылал яркой огонь, и начали [41] готовить ужин. Шейх, сидя насупротив меня, качал на коленах маленьких двух сыновей. Длинная, белая как серебро, борода его расстилалась по груди, и на почтенном лице живо отражалась отеческая нежная любовь. Я всматривался в его разнообразные ласки и припоминал свое детство, своих родителей, которые и меня так же ласкали; но поданный ужин прервал мечты мои. Мы ели кускус, приготовленный с маслом и изюмом, жареную баранину и молоко. После ужина хозяин спрашивал меня — хороша ли пустыня Европа? — большой ли улус Франция? — и много беседовал со мною о могуществе и богатствах султана и его халифов, или наместников, из которых он больше всех хвалил Сиди Мустафу. Он уверял меня, что я получу отличных жен и лошадей, и богатые оружия; «а по смерти», прибавил мудрый шейх, «иншаллах, Пророк введет тебя в наш рай, где получишь еще лучшие оружия и еще лучших коней; да сверх того семьдесят самых прелестных хурий, подле которых — что все здешние женщины! — грязь!» Женщины, сидевшие вокруг огня, стали спрашивать меня, имею ли отца и мать, сестер, в Великой Пустыне Европе? На подтвердительный мой ответ, они опять спросили, но уже с некоторым негодованием: «И ты мог оставить мать?» Этот справедливый упрек, и в такой стране, где вовсе нельзя было ожидать его, породил во мне грустные чувствования; но женщины ожидали ответа: подумав не много, я важно отвечал им: Ля илях илль’ Аллах, сиди Мохаммед ресуль Аллах! Это объяснение найдено было шейхом совершенно удовлетворительным. Около полуночи мужчины, принадлежавшие к семейству, собрались в одно место и совершили молитву, обратясь лицом к востоку. Тихой шепот их мгновенно усыпил меня, и я всю ночь видел во сне Магометов рай.

К семи часам утра стояли уже оседланные кони, и мы отправились. Скоро увидел я Маскару, прежнюю столицу Абд-эль-кадера На небольшой равнине, несколько арабов из его регулярной кавалерии, обучали своих лошадей: коль скоро мы поравнялись с ними, они пустились провожать нас в город. Мы остановились у разоренного Французами дворца Абд-эль-кадерова, которой ныне обращен [42] наместником в судилище. Тотчас известили Сиди Мустафу о нашем прибытии. Не много погодя, вышел из этого дому каид Эль-хадж-Букари для принятия меня. Я счел его за самого наместника, соскочил с коня и пошел к нему на встречу. Привлекательная наружность его из особенности, вежливость его обхождения, сильно пленили меня. С скромностью, обыкновенною у всех знатных Аравитян, он соединял благородную ловкость, приобретенною в неоднократную бытность в Гибралтаре, и мастерски изученную откровенность. Он взял меня за руки, приветствовал ласковым — «добро пожаловать», и повёл к наместнику. У отпертой двери стояли чауши, чтобы удалять толпившийся народ. У входа мне велено скинуть сапоги, которые торжественно поставлены были на пороге, но которых, когда я чрез четверть часа оглянулся, уже там не было: они были украдены.

Мы вошли в комнату, похожую более на сарай, чем на судебную залу султанского наместника; впрочем, пол устлан был богатыми коврами. Против входа, на седалище, составленном из белых подушек, увидел я наместника, окруженного писцами и немалым числом офицеров. За ним, повыше головы, в нише, обитой алым сукном, щегольские оружия в драгоценных ножнах; внизу, за ним же, стояло несколько сундуков, в которых, как после мне сказано, хранились драгоценности и казна наместника. Перед ним курился мускус в глиняном сосуде, похожем на урну.

Эль-Хадж-Мустафа — человек лет около пятидесяти пяти, и росту среднего; черты лица его правильны; блестящие глаза выражают ум, и всегда поникнуты к земле. Его одежда, как и Абд-эль-кадерова, очень проста, и разнится от одеяний прочих Арабов только тониною и белизною. Когда я, по наставлению моих спутников, поцеловал у него руку, он сказал мне приветливо: «Сядь и погоди немного». После этих слов явился араб, Реис-Али, который командовал разбойничьим кораблем во время правления дея алжирского, и с удивительным проворством говорил на многих языках. Наместник, [43] прочитав письмо агента, стал уверять меня, что будет для меня отцом, и тут же приказал снять с меня мерку для тонкого платья, а между тем велел дать мне из кладовых офицерский мундир. Лишь только надел я этот костюм, явился цирульник стричь мне волосы по местному обычаю, и этою церемониею окончилось мое преобразование в Араба. В одиннадцать часов позвали меня к обеду, который, по обыкновению, состоял из кускуса, баранины, изюму, рису, лапши и винных ягод: ели, как водится, деревянными ложками, а мясо таскали руками. Вода для питья ходила кругом в серебренном кувшине с чаркой. Меньшой брат Абд-эль-кадеров, прекрасный мальчик одиннадцати лет, сидел или, лучше, шалил подле меня, и часто подчивал меня костями, которые прежде сам вполовину уже огладывал. После растолковали мне, что это означало величайшую дружбу; но, в ту пору, не разумея еще этих костяных доказательств нежности, я откладывал в сторону обглоданные его высочеством эмблемы приязни. После обеда один негр поднес кофе, другой неподалеку разостлал маленький ковер, на котором наместник совершил молитву. По окончании всеми молитвы, заиграла музыка, против входа: два барабана, две пары литавр и какие-то три инструмента, похожие на кларнеты, только с пискливым звуком, оглушали меня своим монотонным и шумным разногласием.

Когда кончился этот концерт, повели меня, по приказанию наместника, в конюшни, чтоб я выбрал себе двух коней. Конюшни эти ни что иное, как обнесенный каменными стенами двор, где лошади стоят в рядах, привязанные веревками за передние ноги. Едва я успел выбрать, как возвестили, что наместник сбирается ехать из судилища в свой дом. Нам тотчас оседлали лошадей, чтоб сопровождать его. Конь, убранный с восточною роскошью, уже ожидал у дверей судебной палаты своего великомощного всадника. Сиди Мустафа встал, чауши своими жезлами отогнали от входа зевающих бедуинов, и он, при помощи слуги, сел на коня. Тут поднялся крик нищих, просящих милостыни, во чауши скоро утишили их. Два [44] невольника держали стремена Мустафы; и вся свита величественным Шагом двинулась к дому наместника.

А надеялся увидеть здесь восточную роскошь и супругу наместника, сестру Абд-эль-кадера, добрую, как рассказывали мне, и прекрасную. Но я обманулся в обоих ожиданиях. Во внутренности дому нашел я голые стены, полы, устланные коврами, и несколько довольно богатых соф, а изо всей супруги наместника, которой сам он представил меня, мне показали только пару черных глаз. Она была закутана покрывалом и говорила мало. Никогда и после я не видал ее без покрывала.

Мустафа немного отдохнуть, и мы отправились опять верхом в палату правосудия, где возобновились сцены передобеденные. В первые дни пребывания моего весьма забавлял меня порядок, которым представляли жалобы свои бедуины, и отменно короткая процедура решения дел. Челобитчик, пробравшись сквозь толпу, если его впустят чауши, подымает указательный палец правой руки и произносит обыкновенную формулу веры, иногда два и три раза, пока судья скажет — куль, «говори». Если челобитчик — бедуин низшего сословия, то два чауша держат его за плеча, чтоб, разгорячась в объяснениях, он не подался слишком вперед. Судья с терпением выслушивает жалобы, часто весьма продолжительные, и оправдания обеих сторон, и, по кратком размышлении, дает решение с уверенностью и твердостью человека, которому никто не смеет противоречить. Наказания тюрьмою и палками по пятам, тотчас исполняются над виновными, без всякого ропоту и апелляции. Бренные избавлены от наказания по пятам. Осужденного к телесному наказанию, чауши берут, отводят на задний двор судебных палат и кладут на землю, спиной к верху, двое держат его, один за затылок, а другой за ноги, а два чауша попеременно колотят палками по подошвам. Самое высшее число ударов есть тысяча осемь сот; его распределяют обыкновенно на три дня, и наказываемый почти всегда умирает под палкою, если не приготовил себе друзей в чаушах: потому что в таком случае, одни не так сильно бьют, а другие туго [45] натягивают бурнус чтоб удары падали на него и производили большой шум, не причиняя боли. Если судья не назначил число ударов, то оно зависит от условия с чаушами, или от их произвола. Евреи подвержены жесточайшим наказаниям, нежели мусульмане. Несмотря на то, корыстолюбие весьма часто побуждает их протягивать руки к чужому добру. В Маскаре видел я, как наказывали одного Еврея за похищение шелковой материи. Мавр, из лавки которого украдена была материя, вел его к каиду, накинув веревку на шею. Множество мальчишек бежали за преступником с диким криком и насмешками. Всякой встречный, спросив о вине, плевал ему в лицо или бросал в него грязью. Каид приговорил его к наказанию по пятам. Наказанный Еврей не мог держаться на ногах от боли. Мавр-челобитчик снова надел ему нашею веревку, двое других ухватили его под руки и, при громких криках, потащили в то же место, откуда привели. Охотнее всего судья определяет денежные пени в свою пользу, за которые часто бывает сильный спор между судьей и подсудимым.

Большую часть времени моего в Маскаре проводил я в кофейных домах, в судилище, в доме Мустафы, или у знакомых беев, где мне часто случалось наблюдать знатных женщин в их домашних занятиях. Нередко попадались между ними отличные красавицы Белизна кожи, нежность румянца, большие черные глаза, длинные лоснящиеся волосы, прекрасные зубы, милые крошечные руки и ножки, при величавом росте, жестоко уязвляли мое сердце. Вообще трудно получить доступ во внутренние покои богатого Африканца; одним только друзьям показывает он жен без покрывал, и если женщина в отсутствие мужа, или господина дому, дозволит войти к себе постороннему, то должна ожидать смерти. Бедные принуждены давать более свободы женам своим, не имея способов содержать их в отдельных покоях. Знатные женщины чрезвычайно любят негу и спокойствие: они весь день лежат на софах, и курят особого роду табак, весьма легкой и благовонный. Из благовонных курений нравится им более всего мускух; и потому-то почти во всех жилищах Мавров воздух напитан этим запахом. [46]

Целый уже месяцу приятно жил я в Маскаре, когда прислано было Мустафе повеление от Абд-эль-кадера, отправить меня под прикрытием в Тлемсен. Конвой мой состоял из двенадцати канониров, на которых возложено было перевезти из Маскары в Тлемсен старую испанскую пушку и другие военные запасы. Мустафа, прощаясь со мною, повторил обещание свое быть всегда моим отцом. «Если тебе не будет там хорошо, прибавил он с отеческим участием, то напиши ко мне; я выпрошу тебя опять сюда».

Поход наш был затруднителен по недостатку в жизненных припасах. В продолжении трех дней не попадались нам ни людские жилья ни люди, и, чтоб для них не сворачивать далеко в горы, мы принуждены были довольствоваться черными сухарями, размоченными в воде, и похлебкою из муки и холодной воды. Переправившись через реку Хаммун, увидел я множество вросших в землю камней, остатков римского владычества: я старался отыскать какую-нибудь надпись, но нашел только несколько латинских букв, которые не составляли ни одного полного слова. На третий день ввечеру мы достигли до одного адуара. С трудом пробрались мы чрез засеки, которыми окружен был этот улус, заваленный срубленными деревьями. Передовых наших канониров, встретили было недоброжелательно бедуины, вышедшие из ближайших юрт; но, когда они увидели пушку и наш мундир, то лица их вдруг прояснились и мы приняты были дружелюбно. Старший канонир, топчи-баши, остался со мною в юрте каида, который угостил нас, изрядно. На следующий день путь наш был еще неприятнее, под беспрерывным дождем, и уже наступал вечер, а мы еще не имели ни какой надежды отыскать крова. Вдруг, ехавший подле меня топчи-баши, сделал быстрый поворот в сторону к одной небольшой долине, и погнался за убегающим бедуином, которого он скоро настиг и привел к нам. Несмотря на упорство этого сына пустыни, канониры принудили его наконец проводить нас к ближайшему адуару. На пятый день переправились мы через Исер и к вечеру находились уже неподалеку от Тлемсена. При этом [47] путешествии редко попадались нам хорошо обработанные поля. В седьмой день, около семи часов утра, достигли мы возвышенности, где находится древняя Porta Romana, от которой дорога ведет уже прямо в Тлемсен: на возвышенности видны полураспавшиеся каменные стены, а среди этих развалин несколько источников хорошей воды. По приезде в Тлемсен тотчас отвели меня к наместнику Сиди Бу-Хаммеду. Он — природный Бербер, но еще в молодости научился арабскому языку. Ему было около пятидесяти лет. Обращение и приемы его нескладны и глуповаты; между ним и Мустафою такая же разница, как между мужиком и придворным вельможею, однако ж Бу-Хаммед живет великолепнее Мустафы. Он принял меня ласково и поручил осмотреть литейную, заводимую одним италианцем. Вышедши из его комнаты, я заметил между стоявшими на дворе Арабами одного молодого человека с русою бородою. Изумление остановило меня на минуту; потом вдруг побежал я к нему, и невольно вырвалось у меня: «Prost!» — «Guten Morgen!» отвечал он, и мы уже обнимались: я узнал в нем старинного галльского товарища, шалуна-студента, которого, как и меня, буря жизни занесла в неизвестный мир. Не могу описать моих тогдашних чувствований: это было смесь радости и горести, пробудившегося воспоминания о потерянном счастии и тоски по нем. Вместе пошли мы в мешуар, тенистый сад, окруженный разными строениями. Здесь-то работал Италианец Альбенго. Дорогою известился я, что какой-то механик из Альзации три дня уже содержится в тюрьме за то, что несколько раз причинил эмиру значительные убытки неудачными опытами лития пушек. Он и прежде уже содержался в оковах, и освобожден был единственно на слово, что новый опыт его будет совершенно успешен. Дня за четыре он производил этот новый опыт под караулом: устроил высокую печь, но худыми угольями не мог дать ей надлежащего жару, и прибегнул к плавиленным горшкам; едва модель наполнена была до половины, как два у горшков выпали, потому что горшки сделаны были из худого состава. Таким образом и последний опыт его не удался. За это теперь сидел механик в тюрьме. [48] Бу-Хаммед дал было уже повеление удавить его, но опасаясь гневу эмира, от которого этот Немец прислан был в Тлемсен, приказал потом остановить исполнение своей мудрой воли. Великодушный Абд-эль-кадер простил потом этого несчастного.

В мешуаре застал я Италианца трудящимся над устроением новой печи. Я заметил ему тогда же негодность кирпичей, употребляемых на печь, и последствие доказало, что я не ошибся. при первом накалении, печь развалилась. Но Альбенго был хитрее Немца; он представился самым и исступленным мусульманином, стал ходить каждый день в ближайшую молельню, творить изо всех сил молитвы, и, чтобы еще более обезопасить себя, прикинулся сумасшедшим. Этим поставил он себя у Арабов в благоговейное уважение, потому что одержимый злым духом считается у мусульман за святого, и в Африке называют его марабутом, муработ. Потом, поселившись в одной привилегированной молельне, откуда закон запрещает брать и преступника, он написал о себе к эмиру, который позволил ему итти, куда угодно. Лукавый Италианец объявил тогда, что положил обет совершить путешествие в Мекку, и ему отпустили еще на это знатное денежное пособие; но путешествие его окончилось в Алжире.

Тут же познакомился я с одним Баварцем. Он был прежде унтер-офицером во Французском Иностранном Легионе, и, по отставке, перешел в службу Абд-эль-кадера, который сперва определил его экзерцирмейстером, а потом сделал главным начальником над пехотою. Во многих сражениях против Французов отличился он храбростью и прозорливостью, и заслужил через то неограниченную доверенность своего повелителя. Эта милость возбудила зависть в других военных начальниках, и они всячески старались низвергнуть Немца. Мухаммед, — так назвал себя Баварец, — увидел наконец, что ему невозможно бороться с хитрыми врагами, и решился благовременно спастись бегством. Прежде еще состоялся в Тафне мирный договор, в заключении которого Баварец, как арабский генерал, принимал деятельное участие. Между [49] статьями трактата была одна, которою постановлено, что с обеих сторон дезертеры не будут выдаваемы. Надеясь на эту оговорку Мухаммед убежал с другим Французским дезертером в Оран. Командовавший в то время в Оране генерал простил Француза, но Баварцу объявил, что выдаст его. Бедного Немца посадили под стражу в оковах, и известили Абд-эль-кадера, что его генерал-от-пехоты находится в Оране под караулом, и что он может им располагать по своему усмотрению. Эмир, раздраженный вероломством любимца, весьма обрадовался известию. Тотчас послал он нескольких чаушей к Оранскому генералу, и двух коней и подарок ему. Посланным выдали дезертера, который, по прибытии в Оран опять оделся было по-европейски и обрил бороду, что у бедуинов почитается тяжким преступлением. Чауши привязали дезертера между двух коней и поскакали с ним во весь опор; во всю дорогу не давали они ему ни пить, ни есть; все встречавшиеся Арабы плевали ему в лицо и били башмаками. В лагере близ Маскары эмир собрал военный совет, чтоб решить судьбу отступника. Между тем как прежние враги любимца важно рассуждали какую смерть определить ему, подсудимый стоял привязанный к столбу, где всякой ругался над ним. Он слышал от слова до слова спор судей: одни предлагали отрубить ему голову, другие рядили его на виселицу, но большинство голосов решило расстрелять его, по военному обычаю Европейцев. Это наказание однако ж, по незнанию точного обряда, положено исполнить совсем новым образом: пехотные солдаты, за несколько дней бывшие под командою Баварца, должны были стрелять в него, как в цель. Ружья уже были заряжены. Мухаммед, скрепясь ожидал первой пули. Вдруг подходит к нему сам Абд-эль-кадер и спрашивает: «Зачем ты оставил меня?» Эти слова, произнесенные с привычною кротостью Абд-эль-кадером, пробудили в осужденном надежду. «Султан! отвечал он, я служил тебе верно, и командуя войсками твоими, сражался храбро; на чиновники твои меня преследовали, и так тяжко оскорбляли, что я принужден был оставить твои владения». Человеколюбивый и благородный султан [50] простил беглеца И повелел только до тех пор содержать в тюрьме, покуда не отрастет борода. Впоследствии Мухаммед занялся деланием пороху, частию для султана, частию для других Арабов, и теперь он наживает большие деньги этим ремеслом. Четыре года тому назад женился было он на молоденькой Арабке, кроткой и очень тихой. Через обращение с ним эта женщина получила некоторую степень образованности, и благодетельствует всем иностранцам, которые почитают ее как мать. Мухаммед представил меня ей, и она сделала мне самый милый прием, — с совершенно немецким радушием.

Спустя четыре дня, я отправился из Тлемсена с войсками Сиди Бу-Хаммеда в землю Ангадиев, которые гораздо смирнее и образованнее нежели другие обитатели тлемсенской области. Войско наместника состояло из 200 конных и 600 человек пехоты. За день до похода оно вышло из города, и расположилось лагерем неподалеку от него. Главные преобразования Абд-эль-кадера, как во всякой стране начинающей выходить из варварства, относятся к военной части: он всячески старается вводить в своих войсках дисциплину и порядок, замечаемый у Европейцев, и поэтому для меня очень любопытно было наблюдать все подробности нашего лагеря, чтобы видеть и успехи Арабов и плоды трудов преобразователя. Но и те и другие, покамест, невелики. Палатки лагеря обыкновенно составляют круг; конница ставится внутри; в каждой палатке — от 15 до 20 человек. Ставка главного командира занимает центр лагеря, и перед нею оставляется большое пространство, где стоят лошади. При лагере всегда находятся две или три полевых пушки, во все они в жалком состоянию внутренность их с глубокими царапинами и от немытия покрыта вся как бы скорлупой; затравки ужасно широкие. Бедным канонирам с такими пушками беда на походе; от низких колес они беспрестанно опрокидываются, а топчи-баши, начальник этой артиллерии, всю вину взваливает на солдат. За ставкою главного командира находится другая, которая служит магазином. В сорока шагах от главной ставки, есть палатка для погонщика скота; тут [51] вместе и кухня. Верблюдов бывает до полутораста стадо овец, стадо коз, которых по пятницам выдают по две штуки на каждую палатку. Из всякой палатки отряжаются по два человека на ночной караул. Караульные по временам перекликаются дикими голосами. По утрам раздаются сухари, черные и нечистые, так, что, до употребления, необходимо нужно промывать их. Лошадям отпускается ячмень, и сверх того они пасутся на подножном корму. По вечерам получают солдаты пареную ячную крупу или кускус с жареной бараниной. По полудни, всякой день, пехота учится владеть ружьем и маршировать. О больших эволюциях она едва имеет понятие. Когда командующий офицер в состоянии заставить солдат двинуться вперед по команде, остановиться или довернуться, это считает уже важным маневром. При этих экзерцициях можно было видеть, что дисциплина совсем не арабское дело. Солдаты разговаривают, смеются и вертятся, делают, что хотят, и унять их нет возможности. Пехота и артиллерия обмундированы в бумажные рубашка, холстяное нижнее платье, и серую суконную куртку с капишоном. У пехотных солдат кроме ружья есть патронташи, а достаточное носят и кинжалы или ятаганы. У канониров нет ружей, и один только ага их ездит верхом. Мундир кавалерии — красная суконная, куртка, жилет, брюки, и белый или черный бурнус, вместо плаща. Всадник получает двойное жалованье против пехотного солдата и не несет никакой службы, кроме караула у шефской ставки. Седла их слегка обтянуты кожею и потому очень тверды, но седла офицеров покрыты красным или голубым сукном, с украшениями из золотых снурков, и на уздах везде блестит золото. У коней Абд-эль-кадера и его наместников, или халифов, удила — из чистого золота. Все вообще арабы любят щеголять уборкою нагрудников. Между конем и самым хозяином существует всегда большая симпатия: когда всадник сидит в палатке, скрестя ноги и погрузившись в глубокую думу, конь его стоит тут же повесив голову, как бы в подражание своему повелителю, но лишь только почувствует на себе седока, он вдруг приободряется; в человеке и животном вспыхивает огонь, и они не [52] утомимы, смелы до дерзости и страшны Европейцу. Французы не раз испытали это на себе.

Солдаты Абд-эль-кадера в лагерях, как и в городе, с точностию совершают пять раз в день молитву; марабуты, или муллы, духовные наставники, обратясь к востоку, призывают их к отправлению этой неуклонной обязанности доброго мусульманина. Начальник каждой палатки собирает сам на этот конец подчиненных своих. Почти у всякого солдата есть четки на шее, из деревянных шариков, жемчужин, янтарю или перламутру; они разделены большими жемчужинами на четыре части. Держа в левой руке четки, по набожности, а часто и от скуки, солдат на часах беспрерывно спускает себе в правую руку шарики, и произносит истагферна! истагферна! «Прости нам грехи! Прости нам грехи!» Мне случалось видать солдат, которые в продолжение нескольких часов только эти одни слова произносили в благоговейной думе. Перед молитвою они трут себе руки до локтя известковым камнем; это умовение строго соблюдается в лагерях.

Марабуты, бывшие с нами в лагере, собирали на духовную пользу свою небольшую дань с обитающих вблизи племен, состоявшую в деньгах, овцах, или разных жизненных припасах. Почти ежедневно приходили в лагерь больные Бедуины для получения исцелений от марабутов: единственный способ их врачевания — талисман, исчерченный таинственными письменами, за который пациенты дорого платят. Редко марабуты говорят поучения в собраниях; но Абд-эль-кадер, как первый марабут своего народа, в большие празднества пользуется этим способом для одушевления воинов своих к какому-нибудь великому предприятию.

Переночевав у Тлемсена, мы перенесли лагерь на берег Исера. Это происходило таким образом. В четыре часа утра выступили погонщики верблюдов и прочего скота, под предводительством смотрителя магазина; через час двинулась пехота и, немного спустя, кавалерия и артиллерия. Наместник вел сам кавалерию. Лагерь обыкновенно разбивают в долине поблизости реки или источника, и [53] окрестные ближние племена, известясь о прибытии своего властителя, высылают на встречу всадника с поздравлением и приветствием. По прибытии в лагерь пехота строится в два ряда, примыкающие к главной ставке; третью линию составляет кавалерия. Наместник, в сопровождении конюхов, музыкантов и знаменоносцев, проезжает к своей ставке между этих рядов, и лишь только ступит на землю, артиллерия дает два залпа. Когда начальники и офицеры займу свои места в палатках, приходят в движение содержатели подвижных кофеен, чтоб подчивать воинство любимым напитком. Во всяком лагере бывает не менее двух или трех кофеен, перед которыми расставляются еще наметы для многочисленных посетителей этих заведений. Когда наместник откушает кофе, тотчас являются челобитчики из ближних улусов для представления споров своих и жалоб. По окончании этих разбирательств, каиды, как начальники улусов, представляют ему дань, состоящую из скота, жизненных припасов и денег. Бедуины, следуя за своим каидом в двух шеренгах, несут на головах блюда с кускусом и бараниной, а иные и целых баранов на длинных шестах. При этой церемонии подымается большой крик между солдатами, которые иногда покушаются отнимать у Бедуинов блюда, подносимые командиру; каиды обороняются от них палками, знаком своего достоинства, но не всегда одерживают победу. Если блюда прибыли благополучно, к главной ставке, то они тут же, вместе со скотом, разделяются и раздаются солдатам, а деньги берет казначей для хранения в особом сундуке.

Солдаты, отдохнув немного, обыкновенно удаляются из лагеря в ближние адуары чтоб попользоваться гостеприимством Бедуинов. Но между Бедуинами есть скупые, которые неохотно платят и дань, и те часто через жен отказывают дорогим посетителям, чтоб не тратиться на их прием. Бедуинка выбегает из юрты и кричит вам: Эль моуля ма фиш фи’ль бейт! «Хозяина нет дома!» На это приветствие, нет и ответа, потому что, если бы кто захотел войти насильно, наверное был бы в опасности потерять голову. Я это опытом узнал на четвертый день [54] нашего похода, когда мы стояли лагерем на берегах Тафны. С другом моим Абдаллахом пошли мы в один недальний адуар, и приблизились к юрте с обыкновенными словами: Во имя Аллаха! Молодая Бедуинка выскочив из палатки, отвечала: «Хозяина нет дома». Но как она приподняла дверной занавес слишком высоко, то мы увидели в юрте трех мущин, которые преспокойно сидели у огонька. Обидясь ложью, решились мы без церемонии войти в юрту и сделать выговор невежливому хозяину; но он вдруг с криком вспрыгнул как дикой зверь, схватил ружье и грозил тут же положить нас, если дерзнем еще шаг сделать вперед. Я отпахнул назад свой бурнус, чтоб скорее показать ему красный мундир и ятаган, и тем внушить уважение; но это осталось без успеха. Надобно было вступить в переговоры и обещать оплату: тогда он отложил в сторону ружье и, после многих извинений, угостил нас.

Часто женщины приносили ко мне в лагерь детей; чтоб осмотреть, здоровы ли они и будут ли долго жить. В Африке, принято за факт, не подлежащий ни спору ни сомнению, что всякий Европеец — доктор, как в Турции никто не думает противуречить той доказанной истине, что всякий Европеец — корабельный капитан. В каждом лагере один из этих иностранцев отправлял ремесло врача. В лагере нашего любезного Бу-Хаммеда, один Испанец продавал толченые квасцы от глазной боли, и брал за маленький пакетец пять франков, а порошок из горшечной глины уделял он за три франка против лихорадки. Я сам нередко играл роль Эскулапа, только с большею совестливостью нежели Испанец, который, порошками своими, одну женщину с слабым зрением сделал совсем слепою.

Часто заставляла меня рассказывать о Европе и ее чудесах, и я смело удовлетворял их любопытство самыми невероятными баснями, которые все слушали с удивлением, однако ж иногда замечали: и Римляне (Европейцы) имеют много прекрасных вещей, но всё-таки их ожидает ад; а мы ходим здесь в одном бурнусе, часто даже голодаем, да за то по смерти пойдем прямо к Сиди Магомету, у которого [55] для вас изготовлены радости гораздо большие чем те, которыми эти неверные здесь наслаждаются». Замечательно, что тогда, как во всем мусульманском Востоке, Европейцев вообще называют Франками, в северо-западной Африке Арабы и Берберы до сих пор величают всех их без различия Римлянами, Роми. Кстати об аде: не знаю, существует ли у восточных мусульман особенный догмат о порядке, каким правоверный избавляется из ада, но западные африканские богословы уверяли меня, что никакой сын ислама не может долго оставаться в аду, сколько бы он не нагрешил на земле. Правда, мусульманина, которого грехи, на весах перетягивают чашку добрых дел, Сиди Магомет предает строгости небесного правления и Аллах осуждает его на мучения ада. Там его тотчас ввергают вместе с христианами и евреями в печь, накаляемую каменными угольями; он терпит от худого общества и от телесной боли, и душа бедняка беспрерывно повторяет молитву мусульманской веры. Напоследок являются служителя, чтоб поправлять огонь, и с изумлением видят верного между отверженными; они приближаются с состраданием и вопрошают несчастного единоверца о причине лишения рая, об его имени, роде и племени. Потом отходят к родным его в райские долины, и трогательною картиною бедствий их родственника, убеждают их к ходатайству пред пророком. Сиди Магомет принимает с участием и ласковостью их заступление, и из сострадания к страждущему мусульманину, отправляется с просьбою в палатку Аллаха, который отвечает ему: «Тебе я дал власть, тебе вручил ключи рая и ада; ступай и реши по своему разумению. Тут Магомет, по доброте своего сердца, досылает приказ к приставам ада освободить несчастного грешника. Закоптившись в дыму печном, прощенный не может тотчас представлен быть в рай. Призываются Хурии чтоб его выпарили в бане, отмыли, очистили драгоценными мазями и раны его полили целительным бальзамом. Все это исполняют они мигом, однако ж для отличия от прочих избранных, оставляют у него на ушах по черному пятну.

Не надеялся я, живучи среди таких людей, привести в исполнение моих обширных и прекрасных планов, и [56] потому с каждым днем усиливалось в душе моей желание воспользоваться первым удобным случаем, чтоб воротиться в недра образованности и просвещения. Я увидел, что меня безбожно надули сочинители газетных статей в Европе, что они подали мне совершенно ложное понятие о здешних делах, землях и людях, и что я судил обо всем как Немецкий умозритель. В этих думах, пошел я однажды в палатку нашего наместника и просил его о позволении отправиться к отцу моему, Эль-Хадж-Мустафе. Он тотчас согласился на мою просьбу. На другой день, простясь с добрым другом Абдаллахом, которому известны были мои замыслы, направил я путь в Маскару; по, прибыв туда, услышал, что уж два дня тому как наместник с войсками своими выступил в пустыню для сбору дани. Я пошел тайком к Французскому консулу, и рассказал ему о своем намерении оставить службу Абд-эль-кадера. Разумеется, что консул одобрил столь благие для Французов намерения, однакож не хотел, или не мог подать мне помощи, уверяя, что он окружен шпионами, что Арабы примечают за всеми его поступками и действиями. Через два дня оставил я Маскару и пустился к лагерю Мустафы, отстоявшему в четырнадцати часах пути от города. Отец принял меня с непритворным радушием; но сколько ни был чувствителен для меня этот прием, он не мог однако ж поколебать меня. Еще в лагере при Тлемсене дошло ко мне с курьером известие, что в Оране получен вексель на мое имя, и что я лично только могу взять по нем деньги. Я ухватился за этот предлог и просил Мустафу отпустить меня в Оран. «Сын мой», отвечал он, «не могу исполнить твоей просьбы. В Оране, Французы могут задержать тебя и опять обратить в неверие: и какой тогда дам я ответ в будущей жизни перед судом Аллаха? Да тебе и не нужны присланные деньги. Я довольно богат, и могу удовлетворить все твои нужды». При этих словах, он вручил мне 20 Испанских пиастров. Надобно было придумать другое средство.

Лагерь в это время расположен был в прекрасной долине при берегах Мины, узкой речки, которая вытекает близ Текедемпта и впадает в Келиф. Равнина [57] около Мины плодоносна и хорошо обработана. Простояв несколько Суток в этих прелестных местах, мы перешли к берегам Келифа, текущего из гор по южную сторону Мелиана. Эта река, величайшая во всей Варварии, впадает в море между Арсевом и мысом Тенесом, оросив роскошные и отлично возделанные поля. После нескольких переходов к Масонне и далее на север, следуя постепенно по направлению берегов Келифа, мы остановились неподалеку от Медеи, тогдашней резиденции Абд-эль-кадера. Лагерь Султана находился в двух днях езды от этого города, на правом берегу Келифа. Мустафа, установив свой лагерь на левом берегу реки, приказал своей кавалерийской свите изготовиться к утру для выступления в лагерь Абд-эль-Кадера.

Сопровождаемый этими всадниками, при шуме музыки, с распущенными знаменами, вступил Мустафа в походное жилище своего государя. Доехав до ставки, он соскочил с коня и подошел к седалищу, на котором Абд-эль-кадер ожидал доказательств покорности своего наместника. Мустафа, по обычаю, хотел поцеловать его руку, но султан, встав, дружески обнял супруга любимой своей сестры. Потом все Офицеры наместника, поочередно приближаясь, приветствовали повелителя. Когда я, преклонив колено, взял правую руку султана и взглянул на него, он окинул меня своим испытующем взоров. Кротость и строгость, гордость и снисхождение, блистали в этом взгляде. Из движения губ приметно было, что он хотел сделать вопрос мне, но, конечно, не рассудил прерывать церемонии, и я отошел не слыхав от него ни слова. Стоя у входа ставки, я приметил, что оставшись с Мустафою, Абд-эль-кадер спрашивал обо мне. Это подтвердил мне знаками и Мустафа. Султан снисходительно указал мне место против себя, и я сел. Он много расспрашивал меня о моем отечестве, о наших законах, учреждениях и обычаях. Хотя не видно было, чтоб он обстоятельно знал положение Германии, однакож с удивительною легкостью понимал, по моему рассказу, сложный состав нашей политической машины, и при этом разговоре ясно [58] показал мне, сколько он превышает умом всех своих единоземцев.

Абд-эль-кадер, при малом рост, умеет держать себя величественно. Он наклоняет несколько голову на левое плечо; но это, не отнимая достоинства, сообщает только его гордой осанке некоторую примесь благосклонности и приветливости. Он говорит с увлекательным красноречием, очень чистым арабским языком. Ставка его длиною тридцать, вышиною одиннадцать футов, обита тонким сукном разных цветов, и украшена арабесками и полумесяцами; кругом вышиты большими литерами красивые надписи из алкорана. Шерстяной занавес разделяет ставку на две неравные части; в задней, меньшей половине, находится постель, состоящая из нескольких подушек и одеял; в самом заду — дверь для входа и выхода невольников. Днем завесы входа ставки подымаются на двух тестах и образуют некоторой род навеса. Доступ всем дозволен. В правом углу развеваются четыре шелковые знамена, красное (конницы), голубое с желтым (пехоты), зеленое с белым и желтое с красным. Четыре негра и не малое число чаушей, стоят беспрерывно на карауле у ставки. Седалище эмира составлено из сундуков с его казною и драгоценностями; сверх сундуков положены подушки и ковры; пол также устлан богатыми коврами. Скамеечка, обитая шелковою материею, служащая подножием, когда садится на коня, довершает всю мебель Этого могущественного властелина. Во всех походах он возит с собою не большую библиотеку, которая хранится в его спальне.

В лагере его было тридцать всадников свиты и шесть сот человек пехоты. Бен-Фаха, старый Негр невольник, который в детстве султана был его дядькою, исправляет должность смотрителя Эмировых палаток. Министр финансов, Бен-Абут, был некогда учителем. Абд-эль-кадера, и пользуется всею его доверенностью. Он и Бен-Фаха — самые верные охранители этого повелителя Великой Пустыни. Командир лагеря, Милуд, был в то время [59] послом в Париже, и в отсутствие его пехотою командовал Муфтар. Этот Араб, в бытности в Оране, имел случай присмотреться к маневрам французской кавалерии, и хотел обучил всадников Абд-эль-кадера правильной тактике; но старания его остались безуспешными. Свободный, дикой бедуин ни как не может привыкнуть к симметрическим движениям и к нападениям массою. Несколько раз Абд-эль-кадер учреждал воинские игры, разделял конницу на два отделения, и, командуя одним, которое представляло Французов, выходил против всадников отделения Муфтарова: стреляя из ружей и размахивая ятаганами над головой, устремлялись противники одни на других. Сражение скоро решалось. Абд-эль-кадер, из снисхождения к Муфтару, так небрежно управлял движениями ложных Французов, что его войско в минуту было опрокинуто и сам он взят в плен. Муфтар, вне себя от радости, и другой еще офицер, взяв за поводья вороного Абд-эль-кадерова коня, поведи высокого пленника в торжестве к его ставке. Остальной порядок лагеря — тот же как у Мустафы и Бу-Халада.

Между канонирами султанского лагеря попался мне Француз, с которым случилось довольно забавное приключение. Два года тому назад, явился он как дезертер, и вступил в службу Абд-эль-кадера. С ним обходилась строго, следуя правилу эмира, что человек, оставивший свое отечество, другому еще менее монет быть верным. Вскоре после прибытия начался рамазан, пост, в который Мусульмане целый месяц днем ни чего не едят, а ничью пируют и веселятся. «Я и другой Француз, говорит он, не захотели исполнять этого обычая, хотя мы и обещали выполнять все наружные обряды исламизма. Топчи-баши узнав об этом, непременно требовал от нас выполнения. Мы опять обещали, но старались тайком вознаградить себя за наружное притворство. На другой день сидели мы в своей палатке за жареной курицей: Топчи баши вошел к нам так нечаянно, что нельзя было скрыть от глаз его запрещенного кушанья. Не говоря ни слова, он выхватил свой ятаган, и вмиг не стало головы у [60] моего товарища. Потом, обращаясь ко мне, закричал он: Шегед, шегед! «Читай исповедь веры!» Не зная значения этого слова, я стоял как немой. Он принял молчание за упрямое сопротивление, сорвал с меня чалму и, стиснув меня между исполинскими своими коленями, отрезал мне уши». Топчи-баши тотчас донес султану об этом подвиге своего изуверства, который показался весьма забавным бывшим тогда в ставке начальникам. Сам Абд-эль-кадер, как ни противен был его сердцу подобный поступок принужден был хвалить фанатика за такую ревность к чистоте нравов. Этот, теперь безухий, Француз был прежде в службе Ахмедт-Бея; из тогдашней эпохи своей жизни он рассказал мне следующее.

«Один прусский артиллерийский» унтер-офицер, вступив в иностранный французский легион и дезертировав оттуда, ушел в Константину и предложил Ахмед-Бею свои услуги, выдавая себя за знатока в артиллерии. Бей, в сопровождении своего топчи-баши, лично повел Немца на один бастион, где стояло несколько орудий, и приказал новопринятому артиллеристу пустить из гаубицы гранату в палатку, стоявшую на равнине. Когда Прусак направил гаубицу, топчи-баши, который вовсе не разумел своего дела, сказал Бею: «Этот человек ничего не знает! Орудие поставлено слишком высоко!» Бей сам поверил угол наклонения и отвечал: «Да! совсем мимо, вниз». Прусак, не смущаясь их суждениями, спокойно взял фитиль и выпалил: граната оторвала угол палатки. Бей дружески ударил артиллериста по плечу и сказал: «Ты со временем будешь у меня фельд-цейгмейстером». — Прусак просил позволения выстрелить еще раз; ему позволено, и граната упала в самую середину палатки. В радости, Ахмед-Бей подарил ему сто франков. Топчи-баши предложил новому любимцу сестру свою в жены, честь, от которой Прусак отказался. При первой осаде, Константины, этот Немец оказал самые блестящие подвиги на валах: с обученными им самим артиллеристами, он решительно опрокинул Французов картечным огнем и принудил их удалиться. Во время второй [61] экспедиции, счастие, которое впрочем ничего не может против превозмогающей силы, оставило храброго Прусака, и, по падении Ахмета, лишившись своего места, он теперь живет тайно от Французов в одном сербском семействе, с которым породнился через женитьбу».

Получив от султана Абд-эль-кадера в подарок черный бурнус, я оставил в конце апреля его лагерь и возвратился на берега Келифа. В окрестностях Мазуны узнал я, что Французы осаждают город Мостаганем, и решился выполнить свое намерение. Мне не оставалось другого средства как бежать к Французам: если б я захотел явно оставить службу, меня сочли бы за шпиона, который нарочно втерся в лагери Абд-эль-кадера, чтобы осмотреть его силы, крепости и положение городов и передать собранные сведения неприятелю. Тюрьма, а может быть и смерть, ожидала меня в подобном случае. Мне было известно, что на другой день лагерь переменит место, и я боялся только, чтоб он не удалился от Мостаганема; но мы, напротив, подошли еще ближе. Я начал собирать сведения о положении Мостаганема. Как ни старался я показывать, что это делаю из простого любопытства, многие, на вопросы мои, или давали ответы уклончивые или ложные, как будто бы угадывая цель мою. На другой день утром, прохаживаясь по берегу Келифа, встретил я Араба, который высоким ростом, очень изрядною наружностью и тонким городским одеянием, привлек к себе мое внимание. Еще более я удивился, когда он заговорил со мною по-французски, спрашивая, как долго я пробуду в здешних горах. При дальнейшем разговоре открылось, что он житель Мостаганема и прибыл в лагерь за одним старым долгом. Во мне родилась доверенность к новому знакомцу: я признался ему в своем намерении, и просил пособить мне к побегу. Он обнаружил готовность и указал мне свою палатку, где я могу дождаться сумерок: тогда мы условились выйти из лагеря вместе. Я пришел к нему и мы разговаривали по-французски, однако ж не долго; скоро явился чауш, и именем наместника приказал ему немедленно удалиться из лагеря. [62] Побледнев от испуга, мой знакомец схватил поспешно свои вещи и ушел, не простясь со мною. Во мне поселилась уверенность, что за мною присматривают шпионы, и я решился приняться за дело своим умом, без посторонней помощи.

В шесть часов утра отправился я в палатку рейса Али, и предложил ему поехать со мною на охоту. Негр оседлал нам коней, и скоро мы очутились среди гор Атласа. Поохотившись часа с четыре и возвращаясь к лагерю, я уговаривал товарища заехать в ближний адуар, чтоб подкрепить силы хорошим обедом: намерение мое было остаться там под каким-нибудь предлогом долее нежели Али, и потом, с конем и оружием скрыться в горы, где безопасно можно провести ночь, потому что Бедуины туда не ходят. Не знаю, проникнул ли Али мою мысль, или это сделалось случайно, только он разрушил мой план решительным отказом, говоря, что чувствует себя нездоровым и не может ехать в адуар. «Ты можешь, сказал он, после долгой верховой езды прогуляться Пешком до лагеря; я сведу туда твою лошадь и доставлю оружие в твою палатку, а в лагере мы найдем у наместника обед получше бедуинского». Чтоб не изменить себе, я принужден был охотно согласиться. Пешком, без всякого оружия, побрел я к палаткам. Отдохнув немного, я вышел один из лагеря: наши всадники вели лошадей на водопой к Келифу, и я должен был ходить перед ними наклоняя голову, как будто собирал травы, чтобы таким образом дойти до гор. Будучи уже довольно далеко от лагеря, я вдруг сошел в расселину, чтобы отыскать скрытный уголок, где бы можно было дождаться ночи. Одна пещера, заслоненная двумя утесами и прикрытая кустарником, показалась мне весьма удобною. По всем приметам, как-то, костям, и прочая, видно было что это — логовище хищного зверя; но в эту решительную минуту я боялся более ятагана нежели зубов льва или тигра. Мрак пещеры в диких пропастях Атласа, торжественная тишина, и опасение быть пойманным, наполняли меня ужасом. С нетерпением ждал я заката солнца. Когда покров ночи [63] распростерся по горам и только в долине слышны еще были переклички караульных, и вышел из логовища и взобрался на высоту. Часто в темноте, идучи ощупью, обрывался я в расселины, откуда по крутым стенам утесов должен был выпалзывать с великим трудом. Колючий кустарник, которым эти горы покрыты, исцарапал мне все тело, а острые края и углы утесов изранили ужасно руки и ноги. Через три часа такого путешествия вдруг встретил я страшную пропасть, которая простиралась далеко, направо и налево, и совершенно перерезывала мне дорогу. Удостоверившись в невозможности пробраться прямо, я повернул направо и спустился до самого Келифа. Там наткнулся на то, чего пуще всего боялся: страшный лай собак показывал, что я не далеко от какого-то адуара, которого юрты укрывала одна только темнота. Хотя Бедуины по ночам никогда не выходят из улусов, боясь зверей и шейтанов (чертей), однако ж они принимаются за оружие, лишь только лай собак даст знать о приближении человека. Легко могли бы они почесть меня вором и убить или взять в неволю. Я прыгнул в реку и счастливо переплыл ее. Пройдя по другому берегу около полумили, я переплыл опять на ту сторону чтоб укрыться в горах. Не прежде как к утренней заре, выбрался я на равнину, лежащую за горами, но отдалился таким образом от Мостаганема на шесть часов пути. Через час достиг я саду, окруженного развалинами каменной стены. Я надеялся найти здесь какие-нибудь плоды для подкрепления своего желудка. Озираясь кругом, чтоб удостовериться, нет ли вблизи жилья и, следовательно, опасности, я с ужасом увидел на дереве развевавшийся бурнус. Приблизившись к дереву, я нашел повешенного Бедуина с седою бородой. Дрожь пробежала по всему моему телу. Я, без оглядки, пустился со всех ног бежать из этого места, забывши, голод и нужду.

Когда солнце взошло, я был уже в четырех часах пути от Мостаганема и вышел на дорогу. Полагая наверное, что это след французской армии, я надеялся, идучи по нем, скоро достигнуть цели моих желаний; но вышедши [64] из кустарников на чистое поле, я увидел себя близ одного адуара, и в ту же минуту из ближайшей палатка выступили с ружьями три Бедуина, по-видимому собиравшиеся на охоту в горы. Не было возможности укрыться от их взоров: я пошел прямо к ним, отпустил им Селям алейкум по всей форме и был принят ими очень дружелюбно».

Дальнейшие приключения автора этого рассказа не имеют связи с нашим предметом. Через несколько времени он благополучно достиг французского лагеря.

Текст воспроизведен по изданию: Пребывание германского офицера во владениях и службе Абд-эль-кадера // Библиотека для чтения, Том 36. 1839

© текст - ??. 1839
© сетевая версия - Thietmar. 2020
© OCR - Иванов А. 2020
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Библиотека для чтения. 1839